8
И вот наконец наступил день экзамена. Каждый мне что-то советовал. Но никто не подумал дать единственно нужный совет, а потому никому и в голову не пришло пригласить профессионала, который помог бы мне должным образом подготовиться к экзамену.
Утром я встала с тяжелым сердцем, в голове все смешалось. Мама заказала мне черное шелковое платье с небольшим декольте и пелеринкой в складку. Платье было довольно короткое, а из-под него виднелись панталоны с английской вышивкой, ниспадавшие на ботинки из красновато-коричневой кожи с золотистым отливом. Белая манишка, которая шла поверх черного корсажа, сжимала мою чересчур тонкую шейку; лицо обрамляли беспорядочные пряди расчесанных на прямой пробор волос, и в них ни ленты, ни заколки. Несмотря на прохладное время года, на мне была широкополая соломенная шляпа.
Поглядеть на мой туалет собрались все. Раз двадцать вертелась я в разные стороны. Меня заставили даже сделать реверанс… чтобы посмотреть, как это получается.
Все остались как будто довольны. Пришла «моя милочка» вместе со своим важным мужем и с волнением поцеловала меня. Наша старая Маргарита поставила передо мной чашку холодного бульона, который она так долго и так заботливо варила, что бульон превратился в восхитительное желе, которое я мигом проглотила. Мне не терпелось двинуться в путь. И я так резко поднялась со стула, что платье мое разорвалось, зацепившись за какую-то незаметную щербинку деревянной ножки. Мама рассерженно повернулась в сторону визитера, явившегося минут пять назад и застывшего в немом восхищении.
— Вот видите, что я вам говорила? Все ваши шелка рвутся при малейшем движении.
— Но, — с живостью возразил тот, к кому обращались, — я ведь предупреждал вас, что эта ткань передержана, и потому уступил ее вам по сходной цене.
Говоривший был молодым евреем довольно приятной наружности; родом он был из Голландии и отличался робостью, напористость у него отсутствовала, зато его настойчивости можно было позавидовать. Я знала его с детства. Отец его, богатый коммерсант, дружил с моим дедом по матери, семейство у него было огромное — целое племя. И вот, дав каждому из своих сыновей немного денег, он отправил их попытать счастья в чужие края. Жак, о котором я веду речь, приехал в Париж. Сначала он торговал сдобными хлебцами и совсем еще мальчишкой приносил их мне в монастырь вместе со сладостями, которые посылала мама. Потом, к величайшему своему удивлению, в один из каникулярных дней я видела, как он принес маме несколько рулонов клеенки, которую у нас стелили вместо скатерти за завтраком. Помнится, на одной из них каймой служили медальоны с изображением всех французских королей. На этой самой клеенке мне лучше всего запоминалась история. Затем он стал владельцем довольно элегантной лавчонки, где торговал передержанными шелками. А ныне это один из самых знаменитых парижских ювелиров.
Платье быстро зашили, и, узнав, что оно передержано, я стала обращаться с ним с большей осторожностью.
Но вот наконец мы, то есть мадемуазель де Брабанде, госпожа Герар и я, тронулись в путь в маленьком двухместном фиакре; я была счастлива тем, что фиакр такой маленький, ибо это давало мне возможность расслабиться, препоручив себя ласковым заботам этих двух женщин и разложив на их коленях мое передержанное платье.
Когда я вошла в фойе, предшествующее залу прослушивания, там уже собралось около пятнадцати молодых людей и примерно двадцать девушек, каждую из которых сопровождали мать, отец, тетя, брат или сестра и так далее.
Пахло почему-то бычьими мозгами под ванильным соусом, и от этого тошнота подступила у меня к горлу.
Когда передо мной открылась дверь и все взоры обратились ко мне, я почувствовала, что залилась краской до самого затылка. Госпожа Герар тихонько подхватила меня, а я все оборачивалась, ища руки мадемуазель де Брабанде. Та, смутившись гораздо больше меня, робко следовала за нами, еще более красная, чем я. Все смотрели только на нее, я видела, как девушки подталкивали друг друга локтями, кивая в ее сторону. Одна из них вскочила и подбежала к своей матери:
— Вот это да! Видела напомаженную грымзу?
Бедная моя учительница совсем смешалась, а я рассердилась. Мне она казалась в тысячу раз лучше, чем все эти зауряднейшие, расплывшиеся, хоть и нафуфыренные мамаши. Конечно, мадемуазель де Брабанде была не похожа на них в своем светло-розовом платье и шали, стягивавшей ей плечи и сколотой на груди огромной камеей, не говоря уже о шляпе, края которой были отделаны такими густыми оборками, что это делало ее похожей на монашеский убор. Но главное, мадемуазель де Брабанде резко выделялась на фоне той неприятной среды, в которой мы очутились, исключение составляли человек десять, не больше.
Молодые люди сгрудились возле окон, с громким смехом отпуская сомнительные шуточки, во всяком случае, так мне показалось.
Вдруг дверь распахнулась и на пороге появились раскрасневшаяся девушка и пунцовый молодой человек, только что отыгравшие свою сцену. Каждый из них направился к своим, они стрекотали без умолку, жалуясь друг на друга.
Вызвали мадемуазель Дика-Пети. И я увидела высокую белокурую девушку, очень изысканную, которая встала и пошла без малейшего смущения, лишь на минутку задержавшись, чтобы поцеловать красивую полную женщину, всю бело-розовую и разодетую в пух и прах. «Не бойся, мамочка…» — молвила она, потом добавила еще что-то по-голландски и исчезла в сопровождении молодого человека и худенькой девочки, которые должны были подавать ей реплики.
Эту деталь сообщил мне Леото, который вызывал всех, записывал имена поступающих и тех, кто подавал им реплики.
Ничего этого я не знала. Кто же будет моим партнером в «Уроке женам»? Он перечислил мне нескольких молодых людей, но я остановила его:
— Нет-нет, сударь, я не хочу никого ни о чем просить. Я никого не знаю. Не хочу!
— В таком случае, что же вы будете читать, мадемуазель? — возразил Леото крайне недовольным тоном.
— Я прочту басню.
Он не мог удержаться от смеха, записывая мое имя и название басни: «Два голубя».
Я слышала, как, продолжая свой обход, он все еще ворчал в густые усы. Затем увидела, что он вошел в зал Консерватории.
Меня охватило нервное возбуждение. Госпожа Герар забеспокоилась, ибо здоровьем я, увы, не отличалась. Усадив меня, она помазала мне одеколоном за ушами.
«Это отучит тебя наконец щурить глаза!» Хлоп — и звонкая пощечина обрушилась на прелестнейшее личико, какое только можно себе вообразить. Это мать Натали Манвой ударила свою дочь.
Я вскочила, дрожа от страха и возмущения, нахохлившись, словно петух. Мне хотелось, чтобы гадкая женщина получила назад свою пощечину. Мне хотелось поцеловать эту красивую головку, оскверненную грубой пощечиной, однако мои стражницы крепко держали меня с двух сторон.
Тут как раз из зала прослушивания вышла Дика-Пети, и внимание собравшихся сосредоточилось на ней. Она сияла и была довольна собой. О, вполне довольна! Брат протянул ей маленький пузырек с какими-то подкрепляющими каплями (мне бы они тоже не помешали, потому что во рту у меня пересохло и внутри все горело). А мать заботливо прикрыла ей грудь шерстяным платочком, потом набросила на нее пальто, и все трое исчезли.
Прежде чем наступил мой черед, вызывали еще других девушек и юношей.
Но вот наконец прозвучало мое имя, я подскочила, словно сардинка, за которой гонится большая рыба. Тряхнув головой, я откинула назад волосы. «Моя милочка» одернула на мне передержанный шелк. Мадемуазель де Брабанде посоветовала мне не забывать об о, а, р, п и т, и вот я очутилась в зале совсем одна.
Ни разу не доводилось мне до тех пор оставаться одной. Малым ребенком я ни на шаг не отходила от своей кормилицы; в монастыре я всегда была рядом с подружкой или сестрой-монахиней; дома при мне постоянно находились либо мадемуазель де Брабанде, либо госпожа Герар, а если их не было, я шла на кухню к Маргарите.
А теперь я оказалась одна в этом странном зале со сценой в самом его конце, с большим столом посередине, за которым сидели мужчины — ворчливые, брюзгливые или насмешливые — и среди них одна громогласная женщина с биноклем в руках, который она откладывала лишь затем, чтобы поднести к глазам лорнет.
Взбираясь по ступенькам, я спиной чувствовала на себе их взгляды.
Когда я вышла на сцену, Леото наклонился ко мне и шепнул:
— Сделайте реверанс, потом начинайте, а когда прозвенит звонок председателя, заканчивайте.
Я взглянула на председателя, это был господин Обер. А я и забыла, что он директор Консерватории. Я все на свете забыла.
И вот, сделав реверанс, я начала:
Два голубя, как два родные брата, жили,
Нет, вздумал странствовать один из них..[15]
Послышалось глухое ворчанье.
— Мы здесь не в классе. Что за идея — читать нам басни… — буркнул какой-то чревовещатель. Им оказался Бовалле, трагедийный актер из «Комеди Франсез».
Я умолкла, сердце мое громко стучало!
— Продолжайте, дитя мое, — молвил седовласый мужчина: это был Прово.
— Да-да, басня гораздо короче, чем сцена, — воскликнула Августина Броан, единственная присутствовавшая там женщина.
Я продолжала:
Два голубя, как два родные брата, жили,
Нет, вздумал странствовать один из них, лететь:
Увидеть, осмотреть…
— Погромче, дитя мое, погромче, — благожелательно сказал маленький человечек с белыми вьющимися волосами: это был Сансон.
Я умолкла в недоумении, испуганная, взволнованная, готовая кричать, выть; увидев это, господин Сансон сказал:
— Успокойтесь, мы ведь не людоеды. — Затем, поговорив о чем-то тихонько с господином Обером, продолжал: — Начните сначала, только погромче.
— Ну нет, — воскликнула Августина Броан, — если она начнет сначала, это будет длиннее, чем сцена!
Ее замечание вызвало смех всего стола. Тем временем я пришла в себя.
Эти люди показались мне злыми: как можно смеяться над маленьким, несчастным созданием, дрожащим от страха и выданным им с головой!
Сама не сознавая того, я испытывала легкое презрение к безжалостному трибуналу. С той поры я часто вспоминала об этом испытании и поняла, что люди добрые, умные, жалостливые, собравшись вместе, становятся гораздо хуже. Отсутствие чувства личной ответственности пробуждает дурные инстинкты. Боязнь показаться смешными лишает их доброты.
Собрав всю свою волю, я стала читать басню сначала, стараясь не думать о том, что будет дальше.
В голосе моем ощущалось волнение. Желание быть услышанной придало ему звучность.
Воцарилась тишина.
Не успела я дочитать басню до конца, как зазвонил колокольчик. Я поклонилась и, умирая от усталости, спустилась вниз по ступенькам.
Господин Обер остановил меня:
— Прекрасно, моя девочка, великолепно. Господин Прово и господин Бовалле желают принять вас в свой класс.
Я невольно отпрянула, когда он показал на господина Бовалле. Это был тот самый чревовещатель, который так напугал меня.
— Итак, кого из этих господ вы предпочитаете?
Я ничего не ответила, только показала пальцем на Прово.
— Вот и прекрасно. Ничего не поделаешь, мой бедный Бовалле. Вручаю вам эту девочку, мой дорогой Прово.
Поняв наконец, в чем дело, я закричала, вне себя от радости:
— Значит, меня приняли!
— Да, вас приняли. И я сожалею только об одном, что такой красивый голос предназначается не музыке.
Но я уже ничего не слушала. Я попросту обезумела. Никого не поблагодарив, я бросилась к двери:
— «Моя милочка», мадемуазель… Меня приняли!
И на их пожатия рук, на все вопросы я отвечала только одно:
— Да-да, приняли!
Меня окружили, стали расспрашивать:
— Откуда вы знаете, что вас приняли?
— Заранее никто никогда не знает.
— А я знаю! Мне сказал об этом господин Обер! Я буду учиться у господина Прово! Меня хотел взять господин Бовалле, но я не захотела к нему. Голос у него слишком громкий!
— Как не надоело слушать одно и то же! — воскликнула, не удержавшись, какая-то злая девочка.
В этот момент тихонько подошла красивая, но, на мой взгляд, чересчур темноволосая девушка и спросила:
— А что вы читали, мадемуазель?
— Я читала басню «Два голубя».
Она удивилась. И все вокруг тоже удивились. А я была до смерти рада тому, что всех удивила.
Водрузив на голову шляпу и уже не обращая внимания на свое «передержанное» платье, я подхватила моих подруг и устремилась к выходу, чуть ли не танцуя от счастья. Они хотели отвести меня в кондитерскую, но я отказалась. Мы сели в экипаж. О! Я готова была сама толкать этот экипаж.
На всех встречных лавках мне чудилась одна и та же вывеска: «Меня приняли!»
Когда экипаж почему-либо останавливался, мне казалось, что люди с удивлением смотрят на меня, и я ловила себя на том, что киваю головой, как бы говоря: «Да-да, это правда, меня приняли!»
О монастыре я уже не думала. Я испытывала чувство гордости, оттого что первая же моя попытка увенчалась успехом. Причем успех этой попытки зависел от меня одной.
Мне казалось, что кучер никогда не доберется до дома № 265 на улице Сент-Оноре. Я то и дело высовывала голову наружу и говорила:
— Быстрее, кучер, прошу вас, пожалуйста, быстрее!
И вот наконец мы добрались до дома, я выпрыгнула из экипажа, чтобы поскорее прибежать и сообщить маме добрую весть. Но тут меня остановила дочь консьержки, она была корсетницей и работала в маленькой мансарде, которая находилась как раз напротив окна нашей столовой, где я занималась с моей учительницей, так что глаза мои волей-неволей постоянно останавливались на ее рыжей головке и живом, миловидном личике. Я ни разу не разговаривала с ней, но знала, кто она.
— Ну что, мадемуазель Сара, вы довольны?
— Да-да, меня приняли!
Я даже задержалась на миг, не в силах устоять перед радостным изумлением всей привратницкой.
Но тут же опрометью бросилась бежать к маме, однако, очутившись во дворе, я так и застыла на месте. Гнев и печаль овладели мной при виде «моей милочки», которая стояла, подняв голову кверху, и, приложив руки ко рту, кричала маме, свесившейся из окна:
— Да-да, ее приняли!
Я ткнула ее кулаком в спину и горько заплакала, ибо собиралась рассказать маме целую историю, которая должна была закончиться радостным удивлением. У самой двери я хотела изобразить на своем лице печаль, чтобы с горестным, смущенным видом услышать неизбежное: «Я так и знала, до чего же ты глупа, моя бедняжка», а потом броситься ей на шею со словами: «Это неправда, неправда, меня приняли!» Моему воображению рисовались обрадованные лица старой Маргариты, посмеивающегося крестного, танцующих сестер… А теперь, изволите ли видеть, госпожа Герар своими сложенными рупором руками развеяла в прах мои тщательно подготовленные эффекты.
Надо сказать, что милая женщина до самой своей смерти, то есть на протяжении большей части моей жизни, ухитрялась разрушать все мои эффекты. Какие бы бурные сцены я ей ни устраивала, все равно, как только я начинала рассказывать о каком-нибудь приключении, собираясь в конце поразить всех, она уже в самом начале не могла удержаться от смеха. Если же я принималась рассказывать историю, которая кончалась плачевно, она сразу начинала вздыхать, возводить глаза к небу и бормотать свое неизменное «увы!» с таким видом, что рассчитывать на желанный эффект не приходилось.
Это до такой степени выводило меня из себя, что в конце концов, прежде чем начать рассказывать какую-нибудь историю, я стала говорить ей: «Герар, выйди, дорогая», и она со смехом уходила, прекрасно понимая, на какие промахи способна.
Продолжая ругать Герар, я поднялась по лестнице и увидела перед собой широко раскрытую дверь. Мама нежно поцеловала меня и, заметив мой надутый вид, спросила:
— Разве ты недовольна?
— Да нет, это все Герар… Я рассердилась на нее… Мамочка, давай сделаем так, как будто ты ничего не знаешь. Закрой дверь. Я позвоню.
И я позвонила. И Маргарита открыла. И вышла мама. И притворилась удивленной. Ее примеру последовали и мои сестры. И крестный. И тетя… И когда я поцеловала маму, выпалив: «Меня приняли!», все вокруг закричали от радости. И я снова повеселела. Ведь я добилась нужного эффекта.
Профессия уже овладевала мной, а я не подозревала об этом.
Моя сестра Режина, которую не захотели оставить в монастыре и отправили обратно к маме, принялась отплясывать бурре[16]. Она выучилась этому танцу еще у кормилицы и отплясывала его по всякому поводу, а заканчивала неизменно таким куплетом:
Мой маленький зивотик, возладуйся,
Все, что залаботаю, это для тебя…
Трудно было вообразить себе что-либо более комичное, чем эта пухлая малютка, кружившаяся с самым серьезным видом.
Сестра Режина никогда не смеялась; лишь иногда слабая улыбка касалась ее тонких губ, растягивая в стороны крохотный ротик. Да, трудно представить себе что-либо более комичное, чем этот важный, напористый вид, с каким она танцевала бурре. А в тот день она выглядела еще смешнее, чем обычно, потому что была возбуждена всеобщим весельем.
Ей было всего четыре года, и она ничего не стеснялась. Была бесстыдной дикаркой. Она ненавидела общество, гостей. И когда ее силой приводили в гостиную, она смущала всех своими вольными и довольно странными речами, своими резкими ответами, а главное, била куда попало ногами и кулаками. Это был кошмарный ребенок с серебряными волосами, перламутровым цветом лица, с огромными голубыми глазами, не гармонировавшими с ее внешностью, с густыми, жесткими ресницами, которые отбрасывали тень на ее щеки, когда она опускала глаза, и касались бровей, когда она их поднимала. Характер у нее был упрямый и нерадостный. Ей случалось по четыре, а то и по пять часов не разжимать губ и не отвечать ни на один из вопросов, с которыми к ней обращались; затем она внезапно соскакивала со своего стульчика, принималась громко распевать и отплясывать бурре.
В тот день настроение у нее было хорошее. Она ласково погладила меня и разжала свои тонкие губы, приветливо улыбнувшись мне.
Сестра Жанна поцеловала меня и заставила подробно описать мое прослушивание.
Крестный дал мне сто франков, а господин Мейдье, который только что явился, чтобы узнать о результатах, обещал отвести меня на следующий день в лавку к Барбедьен, чтобы я выбрала часы для своей комнаты: то была моя заветная мечта.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК