5
Котре был не тот, что теперь. Это была гадкая, но не лишенная очарования захолустная дыра, вся в зелени, в густых зарослях, с редкими домами и множеством хибарок, где жили горцы. Там были ослы, которых сдавали внаем приезжим, и мы взбирались на них по немыслимым дорогам на вершины гор.
Я обожаю долину и море, но не люблю гор и леса. Горы давят на меня. В лесу я задыхаюсь. Мне во что бы то ни стало нужен бескрайний горизонт и необозримая даль небес.
И потому мне хотелось как можно выше подняться в горы, чтобы они не давили на меня. И мы поднимались! Все выше и выше!
Мама оставалась дома со своей милой подругой, госпожой Герар. Мама читала романы. Госпожа Герар вышивала. Обе они безмолвствовали. Каждая вынашивала свою мечту и, видя, как она рушится, начинала все сызнова.
Постаревшая к тому времени Маргарита, единственная служанка, которую взяла с собой мама, уезжала вместе с нами. Веселая и дерзкая, она всегда умела найти нужные слова, чтобы посмешить мужчин, их фривольный смысл я постигла гораздо позже. Она была душой нашего каравана. Зная нас с самого рождения, она позволяла себе фамильярность, а порою могла и обидеть; но я не давала ей спуску и не скупилась на резкие слова. Зато она отыгрывалась по вечерам, готовя на десерт блюдо, которое я не любила.
Я поздоровела. И хотя по-прежнему была очень религиозной, сумела преодолеть свое мистическое настроение. Но, не умея обходиться без страстных привязанностей, я принялась неистово любить коз и самым серьезным образом спрашивала у мамы, не разрешит ли она мне стать пастушкой козьего стада.
— Пожалуй, это лучше, чем быть монахиней! — сказала мама. — Мы поговорим об этом после!
Каждый день я приносила на руках маленького козлика или козочку. У нас их собралось уже семеро, когда мама положила конец моему усердию. Пора было возвращаться в монастырь. Время, отпущенное мне на отдых, кончилось, чувствовала я себя хорошо.
Пора было приступать к учебе. Известие это я приняла с радостью, к величайшему изумлению мамы, которая обожала путешествия, но терпеть не могла переездов.
А я радовалась, что снова увижу города, деревни, незнакомых людей, деревья, которые уже надели новый наряд; буду куда-то ехать, собирать чемоданы, пакеты. Я была в восторге. И только попросила захватить моих коз; бедная мама чуть было не рассердилась:
— Ты с ума сошла! Семь коз в поезде, в коляске — где ты их собираешься разместить? Нет! И речи быть не может!
И все-таки я добилась разрешения взять с собой двух козочек и дрозда, которого подарил мне один горец.
И вот мы снова в монастыре.
Меня встретили с такой искренней радостью, что я сразу же снова почувствовала себя счастливой. Двух моих козочек оставили. Мне позволили приводить их во время перемен, и мы забавлялись как могли: то влезали на них, то катились с них кубарем… Сколько было смеха, сколько самых неожиданных забавных прыжков, безумного веселья… А между тем мне шел четырнадцатый год. Но я была тщедушной и крайне инфантильной.
Еще десять месяцев я провела в монастыре, так ничему и не научившись и все еще обуреваемая желанием стать монахиней, но уже без всякого мистицизма.
Мой крестный отец считал меня полной невеждой.
Хотя я работала даже во время каникул; вместе со мной занималась Софи Круазетт[9], жившая неподалеку от нашего загородного дома. Это подстегивало мое рвение, но не слишком. Софи отличалась веселым нравом, и чаще всего мы отправлялись в музей, где ее сестра Полина, ставшая впоследствии госпожой Каролюс-Дюран[10], копировала картины великих мастеров.
Спокойная, рассудительная, Полина была полной противоположностью шумной, болтливой и очаровательной Софи. Полина Круазетт была красавицей, но мне больше нравилась Софи с ее прелестным личиком.
Их мать, госпожа Круазетт, казалась безропотной печальницей. Она рано отказалась от карьеры, а ведь была танцовщицей в санкт-петербургской опере. Там ее обожали, окружали почитанием и любовью. Мне кажется, ей пришлось покинуть театр после рождения Софи.
Затем неудачное ведение денежных дел вконец разорило ее. Необычайная изысканность ее манер, огромная доброта, написанная у нее на лице, и безысходная печаль снискали ей всеобщую симпатию.
Они с мамой познакомились на музыкальных концертах в Версальском парке, и какое-то время мы были близки. Мы с Софи упивались прогулками в этом великолепном парке.
Но самую большую радость доставляло нам посещение антикварной лавки на улице де ла Гар. У ее владелицы, госпожи Массон, была дочь, Сесиль Массон, хорошенькая, как ангелочек. Втроем мы ухитрялись поменять все этикетки на вазах, табакерках, веерах, драгоценностях; и, когда бедный господин Массон являлся с богатым клиентом, ибо антиквар Массон славился по всему миру, мы с Софи прятались, дабы иметь возможность насладиться яростью папаши Массона.
Сесиль же с самым невинным видом помогала матери по хозяйству, украдкой поглядывая в нашу сторону.
Круговерть жизни внезапно разлучила меня с этими дорогими мне существами. И случай, сам по себе ничтожный, заставил меня покинуть монастырь раньше, чем того хотела моя мать.
Это случилось на праздник. У нас была двухчасовая перемена. Мы двигались цепочкой вдоль стены, окаймлявшей железнодорожную насыпь, и пели «De profundis»[11], ибо хоронили мою любимую ящерицу. За мной следовали около двадцати моих подружек. И вдруг к ногам нашим упал солдатский кивер.
— Что это?
— Солдатский кивер!
— Его бросили из-за стены!
— Да, да!
— Слышите… там кто-то спорит!
Мы сразу умолкли, и в наступившей тишине до нас донеслось:
— Ну и дурак же ты! Какая глупость! Это же ведь монастырь Гран-Шан! Как теперь достать мой кивер?
Затем наступило молчание, которое вскоре нарушили громкие крики испуганных ребятишек и разгневанных монахинь… Показался солдат и уселся верхом на стене.
В мгновение ока все мы отлетели метров на двадцать от стены, словно стая перепуганных воробьев, вспорхнувших, чтобы тут же сесть поодаль, любопытствуя, но держась настороже.
— Вы не видели моего кивера, барышни?.. — жалобно крикнул несчастный солдат.
— Нет-нет! — откликнулась я, пряча за спиной его головной убор.
— Нет-нет! — с громким хохотом вторили мне остальные девочки. Со всех сторон неслось это насмешливое, издевательское, дерзкое «нет-нет».
Мы продолжали отступать, подстегиваемые отчаянными призывами сестер, набросивших на лица покрывала и спрятавшихся за деревьями. От просторной спортивной площадки нас отделяло всего несколько метров.
Я опрометью бросилась вперед и, запыхавшись, мигом взобралась на широкий брус. Однако затащить туда деревянную лестницу, с помощью которой я так стремительно поднялась, мне не удалось. Тогда я сняла с крюков кольца, и лестница с грохотом упала, расколовшись.
Затем, выпрямившись во весь рост на брусе, я, словно одержимая, торжествующе закричала:
— Вот он, ваш кивер! Вам его не достать!
И, держа кивер высоко над головой, я разгуливала по брусу, до которого теперь уже никто не мог добраться, так как я подтянула вверх веревочную лестницу.
Сначала я хотела просто позабавиться, это была самая обычная шалость. Но все вокруг смеялись, с восторгом аплодировали мне; успех превзошел мои ожидания. Я потеряла голову. Меня уже ничто не в силах было остановить.
Разъярившись, молодой солдат спрыгнул со стены и бросился ко мне, расталкивая на своем пути девочек. Перепуганные сестры кинулись прочь, с отчаянием взывая о помощи.
Священник, настоятельница, отец Ларше — сбежались все. Солдат, помнится, ругался на чем свет стоит. И беднягу вполне можно понять.
Мать святая Софья приказывала мне снизу спуститься и отдать кивер. Солдат пытался добраться до меня через трапецию при помощи каната с узлами… Его тщетные усилия еще больше развеселили воспитанниц, которых хотели было удалить.
Наконец монастырская привратница ударила в набат, и через пять минут, решив, что начался пожар, к нам на помощь из казармы Сатори направили солдат.
Когда о случившемся рассказали возглавлявшему их офицеру, он отправил солдат обратно и попросил разрешения повидать настоятельницу. Его проводили к матери святой Софье. Он застал ее на спортивной площадке плачущей от стыда и своей беспомощности.
Солдату он тут же приказал вернуться в казарму. Тот повиновался, погрозив мне на прощанье кулаком. Но, подняв голову, не мог удержаться от смеха: его кивер все время сползал мне на глаза, с трудом держась на моих оттопыренных ушах.
Увидев, к чему привела моя шалость, я рассердилась и не на шутку разволновалась.
— Вот он, ваш кивер, ловите! — крикнула я и с силой швырнула его через стену, отделявшую спортивную площадку от кладбища.
— Ах ты, негодница! — пробормотал офицер. Затем, извинившись, попрощался с монахинями; отцу Ларше поручено было проводить его.
Что же касается меня, то я была похожа на лисицу, которой отрубили хвост. Спуститься вниз я отказалась.
— Нет, — говорила я, — когда все уйдут, тогда я только спущусь.
Наказаны были все классы.
Я осталась одна. Солнце скрылось. Кладбищенская тишина внушала мне ужас. Темные деревья представлялись то безутешными скорбными фигурами, то вдруг преображались и казались грозными призраками. Исходившая от леса влажность обволакивала меня, с каждой минутой все тяжелее давила мне на плечи.
Я ощущала себя всеми покинутой. И горько плакала. Я сердилась на себя, на солдата, на мать святую Софью, на воспитанниц, взбудораживших меня своим смехом, на офицера, который меня унизил, на монастырскую привратницу, которая не могла придумать ничего лучше, как ударить в набат.
Потом я решила спуститься вниз по веревочной лестнице, переброшенной мною через брус. Дрожа от страха при малейшем шорохе, напряженно прислушиваясь и все время оглядываясь по сторонам, я неуклюже принялась за дело, опасаясь каждый миг неловким движением снять кольцо с крюка. Наконец лестница тихонько развернулась и коснулась земли, я уже подняла было ногу, собираясь опустить ее на первую ступеньку, как вдруг лай Цезаря заставил меня в ужасе отпрянуть.
Он прибежал из лесу. И вид этой непонятной тени наверху не предвещал, по мнению славного Цезаря, ничего хорошего; он застыл в ожидании у массивных деревянных подпорок.
— Как же так, Цезарь, мы не узнаем свою подружку? — произнесла я сладчайшим голосом.
Он заворчал…
— Фу! Как не стыдно, Цезарь!.. Ай-ай-ай! Ворчать на свою подружку, что за скверный пес! — перешла я на более резкий тон.
Он зарычал…
Я не на шутку испугалась!.. Поднявшись обратно, я присела на балку. Цезарь улегся внизу, у самого спуска; хвост торчком, уши на макушке, ощетиня шерсть, он глухо ворчал.
Я призывала на помощь Пресвятую Деву. Горячо молилась. Клялась каждый день по три раза повторять «Богородице, дева, радуйся», «Верую» и еще дополнительно «Отче наш». Затем, немного успокоившись, я опять заговорила смиренным голосом:
— Цезарь!.. Мой милый Цезарь!.. Прекрасный Цезарь!.. Неужели не узнаешь?.. Ведь я — архангел Рафаил!..
Да, как бы не так! Цезарь не мог взять в толк, зачем я сижу одна в такой поздний час в саду, на брусе. Почему не иду в столовую?
Бедняжка Цезарь ворчал. А я и в самом деле проголодалась. Все это стало казаться мне несправедливым.
Конечно, я была виновата, зачем мне понадобилось брать кивер? Но ведь солдат первый начал. Зачем он забросил к нам свой кивер? Воображение мое разыгралось, мне уже мерещился мученический конец: меня оставили на съедение псу. К тому же я боялась покойников, а кладбище было у меня за спиной. И ведь все прекрасно знали, что я боюсь. Да и грудь у меня слабая, но меня никто не пожалел, бросили здесь одну, беззащитную, на холоде. Вспоминала я и о матери святой Софье, которая разлюбила меня и так жестоко покинула.
Прижавшись всем телом к брусу, я стала предаваться безудержному отчаянию, рыдая, я взывала к маме, к отцу, к матери святой Софье, мне хотелось умереть, тут же, сейчас…
И вот, смолкнув на мгновенье, я услыхала, что кто-то зовет меня. Ласково произносит мое имя. Я встала и, вглядевшись в темноту, различила силуэт моей дорогой матери святой Софьи. Она была здесь, рядом, обожаемая маленькая святая; она не покинула мятежное дитя. Спрятавшись за статуей Блаженного Августина, она тихонько молилась, дожидаясь, пока минует этот кризис, который в простоте душевной она сочла опасным для моего рассудка и даже для здоровья.
Она отослала всех остальных. А сама осталась. И тоже не ужинала.
Спустившись вниз, я в горьком раскаянии бросилась в ее материнские объятия. Она ни словом не обмолвилась об этой гадкой истории и сразу же повела меня в монастырь.
Я вся промокла от холодной росы, щеки у меня горели, руки и ноги были ледяные.
Двадцать три дня я находилась между жизнью и смертью. У меня начался плеврит. Мать святая Софья ни на минуту не отходила от меня. Увы! Заботливая ласковая мать винила Себя в моей болезни.
— Я позволила ей оставаться там слишком долго! — говорила она, с отчаянием ударяя себя в грудь. — Это моя вина! Моя вина!
Тетя Фор навещала меня почти каждый день. Мама, находившаяся в это время в Шотландии, тоже двинулась в путь. Тетя Розина нашла в Баден-Бадене какого-то игрока, разорявшего всю семью. «Я еду, еду…» — писала она время от времени, справляясь о моем здоровье. Доктор Дэспань и доктор Моно, которых пригласили на консультацию, считали меня безнадежной. Часто приезжал барон Ларрей, очень хорошо ко мне относившийся. Он имел на меня некоторое влияние. Я послушно выполняла то, что он говорил.
Мама приехала незадолго до моего выздоровления и уже не покидала меня. Как только мне разрешили двигаться, она увезла меня в Париж, пообещав сразу же после окончательного выздоровления привезти обратно в монастырь.
Но вышло так, что монастырь я покинула навсегда.
Зато с матерью святой Софьей я словно и не расставалась, она жила в моей душе и долгое время была частью моей жизни. Да и теперь еще, когда ее давно уже нет в живых, воспоминание о ней пробуждает во мне бесхитростные и ясные мысли и в душе моей расцветают простые и милые цветы минувших дней.
Для меня начиналась настоящая жизнь.
Монастырская жизнь — одна на всех: будь вас сто или тысяча, все вы живете одной и той же жизнью; внешние шумы не могут проникнуть за тяжелую монастырскую дверь. Все чаяния сводятся к тому, чтобы петь громче других на вечерне, захватить побольше места на скамье или не уступить своего места за столом; попасть на доску поощрений.
Когда я узнала, что не вернусь больше в монастырь, мне показалось, будто меня бросили в море. А я не умею плавать. Я умоляла крестного отправить меня обратно в монастырь. Наследства, которое оставил мне отец, с излишком хватило бы на приданое, полагавшееся монахине. Я хотела постричься в монахини.
— Хорошо! — сказал крестный. — Уедешь в монастырь, но только не раньше чем через два года. А пока выучи с учительницей, которую нашла тебе мать, то, чего ты не знаешь, то есть иными словами — все.
И в тот же день престарелая девица с серыми, исполненными тихой ласки глазами завладела моею жизнью, моими умом и совестью и безраздельно владела ими по восемь часов ежедневно… Звали ее мадемуазель де Брабанде. Она воспитала великую герцогиню в России. У нее были огромные рыжие усы, нежный голос и очень смешной нос; зато ее манера двигаться, изъясняться, приветствовать вас невольно вызывала почтение.
Жила она в монастыре на улице Нотр-Дам-де-Шан и посему, несмотря на настоятельные просьбы матери, отказалась переселиться к нам. Она сумела заставить меня полюбить себя. И с ней я легко научилась всему, чему она хотела меня научить.
Работала я самозабвенно, ибо мечтала вернуться в монастырь не как ученица, а в качестве сестры-воспитательницы.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК