18
4 февраля мы наконец отправились в путешествие, которое должно было длиться три дня, а продлилось одиннадцать дней. Первый же пост, через который я хотела выехать из Парижа, грубо отправил меня обратно.
Оказывается, разрешение на выезд следовало визировать на немецких сторожевых постах. Я направилась к другому выходу, но только в Пуассонье мне удалось поставить визу на моем паспорте-пропуске.
Нас направили в маленький сарай, переоборудованный в контору. Там сидел прусский генерал. Он уставился на меня.
— Это вы Сара Бернар?
— Да.
— А эта девушка с вами?..
— Да.
— Вы собираетесь добраться без особых затруднений?
— Я на это надеюсь.
— Вы ошибаетесь. Лучше будет, если вы вернетесь в Париж.
— Нет, я хочу уехать. Пусть будет что будет, но я хочу уехать.
Пожав плечами, он вызвал офицера, сказал ему что-то по-немецки и вышел, оставив нас одних и без паспортов.
Мы пробыли там с четверть часа, как вдруг до слуха моего донесся знакомый голос: то был один из моих друзей, Рене Гриффон, который, узнав о моем отъезде, хотел во что бы то ни стало отговорить меня. Но все было напрасно: я твердо решила ехать.
Через некоторое время вернулся генерал. Гриффон с беспокойством спросил, что нам может грозить?
— Все! — заявил в ответ офицер. — Все самое худшее!
Гриффон говорил по-немецки и решил выяснить у этого офицера, что нас ожидает; я немного рассердилась, ибо, не понимая смысла слов, вообразила, будто он уговаривает генерала помешать нашему отъезду. Но я не поддалась ни на просьбы, ни на мольбы и даже на угрозы.
Через несколько минут экипаж с прекрасной упряжкой остановился у двери сарая.
— Вот, — резким голосом произнес немецкий офицер. — Я приказал доставить вас в Гонесс, там вы найдете дополнительный поезд, который отходит через час. Я поручаю вас начальнику вокзала, майору X…..А дальше — храни вас Бог!
Попрощавшись со своим отчаявшимся другом, я села в генеральский экипаж.
Мы прибыли в Гонесс и вышли у вокзала, там стояла небольшая группа людей, разговаривавших вполголоса. Кучер отдал мне честь и отказавшись взять то, что я хотела ему дать, помчался во весь опор.
Я направилась к группе, раздумывая, к кому бы обратиться, и вдруг услышала голос друга:
— Как, и вы здесь? Куда же вы едете?
Это был Вилларе, модный тенор из «Оперы», который ехал, как мне кажется, к своей жене, уже пять месяцев он не имел о ней никаких известий.
Вилларе представил мне одного из своих друзей, путешествовавшего вместе с ним, имя которого я не помню, затем сына генерала Пелиссье и очень старого человека, такого бледного, такого печального и расстроенного, что я от всей души пожалела его. Звали его господин Жерсон, а ехал он в Бельгию, вез своего внука к крестной; двое его сыновей были убиты во время этой прискорбной войны. Один из них был женат, жена его умерла от горя. И вот теперь господин Жерсон хотел отвезти сироту к крестной, а затем как можно скорее умереть.
Ах, бедняга! Ему было всего пятьдесят девять лет, но отчаянная тоска так жестоко истерзала его, что я дала бы ему все семьдесят.
Кроме этих пятерых мужчин, был еще один несносный болтун: Теодор Жуссьян, агент по продаже вина. О, этот сам себя не замедлил представить:
— Добрый день, мадам! Какое счастье выпало на нашу долю! Вы будете путешествовать вместе с нами! Ах, путешествие, прямо скажем, не из легких! Куда же вы едете? Две женщины, совсем одни — это неосмотрительно, тем более что на дорогах полно стрелков — как немецких, так и французских, — мародеров и воров. Ах, сколько же немецких стрелков я положил! Однако тсс!.. Будем говорить тише… У этих бестий ушки на макушке. — И, показав на немецких командиров, ходивших взад-вперед, продолжал: — Ах, подлецы! Если бы я был в форме да с оружием… они не посмели бы с таким ухарским видом разгуливать в присутствии Теодора Жуссьяна. У меня дома хранится шесть касок…
Этот человек действовал мне на нервы. Повернувшись к нему спиной, я искала глазами начальника вокзала.
Высокий молодой человек — немец, с трудом волочивший ногу, — подошел ко мне. Он протянул мне открытое послание. То была рекомендательная записка, которую вручил ему генеральский кучер.
Он предложил мне свою здоровую руку. Я не приняла ее. Он поклонился. И я молча последовала за ним в сопровождении мадемуазель Субиз.
Дойдя до своей конторы, он усадил нас за маленький столик, на котором стояли два прибора. Было три часа пополудни. У нас еще крошки во рту не было. И даже ни капли воды со вчерашнего вечера. Меня тронуло заботливое внимание молодого офицера, и мы отдали должное простой, но живительной трапезе.
Пока мы обедали, я украдкой разглядывала его: он был очень молод, но на лице его лежала печать недавних страданий. И я прониклась жалостливой нежностью к несчастному калеке, оставшемуся на всю жизнь без ноги. Моя ненависть к войне только возросла от этого.
Внезапно он обратился ко мне на довольно скверном французском языке:
— Мне думается, что я могу сообщить вам сведения об одном из ваших друзей.
— Как его зовут?
— Эмманюэль Боше.
— Да, верно, это мой хороший друг… Как он поживает?
— Он по-прежнему в плену, но чувствует себя хорошо.
— А мне казалось, что его отпустили…
— Отпустили кое-кого из тех, кто попал в плен вместе с ним, потому что они дали слово не поднимать больше оружия против нас; а он отказался дать такое слово.
— Храбрый солдат! — невольно воскликнула я.
Молодой немец поднял на меня свой ясный, печальный взгляд.
— Да, храбрый солдат, — только и сказал он.
Закончив обед, я встала, собираясь присоединиться к другим пассажирам, но он заметил, что вагон, в котором нам предстоит ехать, подадут лишь через два часа.
— Соблаговолите отдохнуть, дамы, я приду за вами в нужное время.
Он ушел, и я тут же заснула глубоким сном. Я до смерти устала. Мадемуазель Субиз тронула меня за плечо, чтобы разбудить: пора было ехать.
Молодой офицер шел рядом со мной, провожая нас.
Я была несколько озадачена, увидев вагон, в который мне предложили подняться. Крыши у этого вагона не было, а кроме того, в нем везли уголь. Офицер велел положить несколько пустых мешков — один на другой, — чтобы сделать мое сиденье помягче. Он послал за своей офицерской шинелью, попросив меня прислать ее обратно, однако я решительно отказалась от этого постыдного переодевания. Холод стоял ужасный. Но я предпочитала скорее умереть от холода, нежели нарядиться в эту вражескую шинель.
Свисток. Прощальное приветствие раненого начальника вокзала; и товарный состав тронулся. В вагонах ехали прусские солдаты.
Насколько немецкие офицеры были вежливы и обходительны, настолько подчиненные, служащие и солдаты, были резкими и грубыми.
Поезд останавливался без всяких видимых причин и снова трогался в путь, чтобы потом вновь остановиться и стоять в течение часа холодной, ледяной ночью.
По прибытии в Крей кочегар, машинист, солдаты — все вышли. Я глядела на всех этих свистящих, кричащих, сплевывающих людей, которые со смехом показывали на нас пальцами. И то правда — разве они не победители?.. А мы — не побежденные?..
В Крее мы простояли около двух часов. Мы слышали приглушенные звуки балаганной музыки и крики «ура» развеселившихся немцев.
Весь этот шум и гам доносился из белого дома, стоявшего в пятистах метрах от нас. Мы могли различить сплетенные тела людей, кружившихся в стремительном вальсе и упивавшихся умопомрачительной вакханалией. Я нервничала сверх всякой меры, ибо это грозило затянуться до самого утра.
Я вышла вместе с Вилларе, чтобы хоть немного размять ноги. И потащила его к белому дому; затем, не желая посвящать его в свои планы, я попросила подождать меня. Но, к счастью для меня, я не успела переступить порога этого гнусного притона: открылась маленькая дверца и появился офицер с сигаретой в зубах. Он обратился ко мне по-немецки. «Француженка», — сказала я в ответ. Тогда он подошел ко мне и спросил по-французски (они все говорили по-французски), что я здесь делаю.
Нервы у меня были напряжены до предела, и я лихорадочно стала рассказывать ему нашу плачевную одиссею, начиная с отъезда из Гонесса и кончая двухчасовым ожиданием в холодном поезде, а кочегары, механики и машинисты танцевали тем временем здесь, в этом доме.
— Но я понятия не имел, что в вагонах кто-то едет, и я сам разрешил этим людям танцевать и пить. Начальник поезда сказал мне, что везет только скот и товары и что ему надо быть на месте не раньше восьми часов завтрашнего утра; я поверил ему.
— Так вот, сударь, единственный скот, который везут в поезде, — это восемь французов; и я буду вам очень признательна, если вы соблаговолите отдать приказ, чтобы мы продолжили свое путешествие.
— Не беспокойтесь, мадам. Не хотите ли пройти ко мне и отдохнуть? Я здесь с инспекцией и поселился на несколько дней на постоялом дворе. Выпьете чашку чаю, согреетесь.
Я сказала ему, что оставила на дороге попутчика и что в вагоне меня ждет подруга.
— Неважно, мы сейчас сходим за ними.
И через несколько минут мы отыскали беднягу Вилларе, примостившегося у километрового столба. Свесив голову на колени, он спал. Я попросила его пригласить мадемуазель Субиз.
— И если остальные пассажиры пожелают выпить чашку чая, милости прошу, — добавил офицер.
Я вернулась вместе с ним обратно и вошла через ту самую маленькую дверцу, из которой, видела, он выходил, в довольно просторную комнату, расположенную на уровне с землей. На полу — циновки, очень низкая кровать, огромный стол, на котором были разложены две большие карты Франции (одна из них испещренная булавками с маленькими флажками!); в картонной рамке, державшейся на четырех булавках, — портрет императора Вильгельма — все это принадлежало офицеру. А на камине, под огромным глобусом, — венок новобрачной, военная медаль и коса из белокурых волос; по обе стороны глобуса — китайские фарфоровые вазы, а в них — ветки самшита — все это, вместе со столом и кроватью, принадлежало владельцу постоялого двора, уступившему свою комнату офицеру. Пять соломенных стульев вокруг стола, бархатное кресло и возле стены — деревянная скамья, заваленная книгами. На столе лежали сабля с портупеей и два седельных пистолета.
Я предавалась философским раздумьям, созерцая столь причудливые предметы, когда прибыли мадемуазель Субиз, Вилларе, юный Жерсон и этот несносный Теодор Жуссьян. (Надеюсь, он простит меня, бедняга, если, конечно, жив еще, но при одном воспоминании о нем меня до сих пор кидает в дрожь.)
Офицер велел подать нам горячего чая, для нас это было истинным блаженством, так как мы погибали от голода и холода.
Когда нам приносили чай, Теодор Жуссьян заметил через полуоткрытую дверь толпу девушек, солдат и всех остальных.
— Ах, друзья мои, — воскликнул он, захлебываясь смехом, — мы попали на прием к его величеству Вильгельму, какое великолепие… об остальном я умалчиваю!
И он дважды прищелкнул языком. Вилларе заметил ему, что мы находимся в гостях у немца и что предпочтительнее было бы действительно помолчать.
— Ладно, ладно, — проворчал тот в ответ, закуривая сигарету.
Глухой шум оркестра заглушили вдруг страшные ругательства и крики, и неисправимый южанин, не удержавшись, приоткрыл дверь.
Я успела увидеть офицера, отдававшего приказания двум унтер-офицерам, которые, пробившись сквозь толпу, набросились на кочегара, машиниста и других людей с поезда с такой жестокостью, что мне их стало жалко. Пинок ногой в спину, удар саблей плашмя по плечу, здоровенный тумак, опрокинувший машиниста поезда (к слову сказать, самого гнусного грубияна из всех когда-либо виденных мною). В результате все они протрезвели за несколько минут и двинулись к поезду, уныло повесив носы, но с угрожающим видом.
Мы последовали за ними, однако мне внушало тревогу грядущее путешествие с этими проходимцами.
Офицер, видно, разделял мои опасения, так как приказал одному из унтер-офицеров сопровождать нас до Амьена. Унтер-офицер сел в наш вагон, и мы снова тронулись в путь.
В Амьен мы прибыли в шесть часов утра. Свету еще не удалось развеять мрак ночи. Падал небольшой мелкий дождичек, застывавший на холоде. Никаких экипажей. Никаких носильщиков. Я хотела остановиться в гостинице «Белая лошадь», но человек, случайно оказавшийся поблизости, заявил:
— Ничего не выйдет, милая барышня, все занято, не отыщется уголка даже для такой тонюсенькой реечки, как вы. Ступайте-ка лучше в дом с балконом, там принимают постояльцев.
И он зашагал прочь.
Вилларе улизнул, не сказав ни слова. Старый господин Жерсон со своим внуком молча скрылись в наглухо закрытом деревенском фургоне. Их встречала приземистая, краснолицая матрона. Кучер, однако, по виду принадлежал к хорошему дому.
Сын генерала Пелиссье, не разжимавший губ от самого Гонесса, мгновенно исчез, словно по мановению волшебной палочки. Один только Теодор Жуссьян любезно вызвался проводить нас, а я до того устала, что с радостью приняла его предложение. Он подхватил нашу сумку и понесся сломя голову. Мы с трудом поспевали за ним. Он так пыхтел на ходу, что был не в силах говорить, и это меня утешало…
Но вот наконец мы на месте. Входим. К величайшему своему ужасу, я вижу, что вестибюль гостиницы превращен в дортуар. Мы едва могли отыскать место, куда ступить, пробираясь между расстеленными на полу матрасами. А недовольное ворчание спящих не предвещало ничего хорошего.
Когда мы добрались до конторки, девушка в трауре сказала нам, что свободной комнаты нет ни одной. Я рухнула на стул, а мадемуазель Субиз, совсем обескураженная, прислонилась к стене, руки ее повисли как плети.
Тогда ненавистный Жуссьян завопил, что нельзя же оставлять ночью двух юных девушек просто так на улице. Он подошел к хозяйке гостиницы и что-то шепнул ей про меня — во всяком случае, я отчетливо расслышала свое имя. Тогда девушка в трауре подняла на меня полные слез глаза:
— Мой брат был поэтом. Он посвятил вам очень красивый сонет, он видел вас в «Прохожем», ходил на спектакль раз десять, а может, и больше; он и меня водил на вас посмотреть, в тот вечер я получила огромное удовольствие. Но теперь все кончено. — Она разрыдалась и, обхватив руками голову, пыталась заглушить свои крики: — Все кончено! Он умер! Они убили его! Все кончено! Кончено!
Я встала, до глубины души потрясенная этой страшной болью. Обняв девушку, я со слезами стала целовать ее, тихонько нашептывая слова, которые несут успокоение, внушают надежду, даруют утешение.
Убаюканная моими словами и взволнованная искренним сочувствием к ней, она вытерла глаза, взяла меня за руку и осторожно потянула за собой; Субиз последовала за нами. Я властно махнула рукой, приказывая Жуссьяну остаться на месте. В полном молчании мы поднялись на второй этаж.
В конце узенького коридора девушка отворила какую-то дверь. Она пригласила нас в довольно просторную комнату, пропахшую табаком. Эту большую комнату освещал только маленький ночничок, стоявший на тумбочке. Тишину нарушало чье-то свистящее дыхание. Я взглянула в сторону кровати. И при слабом свете ночника увидела полусидящего мужчину, спина которого покоилась на груде подушек. Это был человек скорее до времени состарившийся, чем старый, борода и волосы его совсем поседели, на лице лежала печать страданий. Две глубокие морщины шли от уголков глаз к складкам губ. Сколько слез, должно быть, лилось по этому изможденному лицу.
Девушка осторожно подошла к кровати и, подав нам знак окончательно переступить порог, закрыла затем за нами дверь. На мысочках, вытянув для равновесия руки в стороны, мы дошли до середины комнаты.
Я осторожно опустилась на большое канапе в стиле ампир. Субиз присела рядом со мной.
Человек на кровати приоткрыл глаза:
— Что случилось, дочка?
— Ничего, папа, ничего серьезного. Я только хотела предупредить тебя, чтобы ты не удивлялся, когда проснешься. Я решила приютить в твоей комнате двух дам, они здесь.
Он повернул голову и с хмурым видом пытался разглядеть нас в полумраке.
— Светленькая, — продолжала девушка, — это Сара Бернар, помнишь, та самая, которую так любил Люсьен?
Мужчина поднялся и, прикрыв глаза рукой, уставился в темноту.
Я приблизилась к нему. Он молча разглядывал меня, потом подал какой-то знак; девушка протянула ему конверт, который она достала из маленького письменного стола. Руки несчастного отца дрожали. Помедлив, он вытащил из конверта три листка бумаги, затем фотографию. Взгляд его остановился на мне, потом он перевел его на портрет.
— Да-да, это и вправду вы, — прошептал он, — конечно вы…
Я узнала свою фотографию из «Прохожего», где я нюхала розу.
— Видите ли, — обратился ко мне бедняга, и глаза его заволокло слезами, — видите ли, вы были идолом моего мальчика. Вот стихи, которые он вам посвятил.
С умилением в голосе и легким пикардийским акцентом он прочел очень красивый сонет, но отказался отдать его мне.
Затем он развернул второй листок, на котором были нацарапаны стихи Саре Бернар. Третий содержал нечто вроде торжественной песни, славившей наши победы над врагом.
— Бедняжка не терял надежды и все еще верил в победу, когда его убили, — сказал отец, — а ведь он погиб всего пять недель назад. Три пули попали ему в голову: первая раздробила челюсть, но он не упал и продолжал стрелять в этих прохвостов как одержимый. Вторая пуля оторвала ему ухо. Третья ударила его в правый глаз; он упал и больше уже не смог подняться. Все это рассказал нам его товарищ. Ему было двадцать два года. Ну а теперь конец. Всему конец.
И голова несчастного запрокинулась назад, на гору подушек. Листки выпали из его разжавшихся рук. Крупные слезы покатились по бледным щекам, попадая в глубокие борозды морщин — следы тяжких страданий. Горестный стон сорвался с его губ. Девушка упала на колени, зарывшись головой в одеяла, чтобы заглушить звук рыданий.
Мы с Субиз были потрясены. Ах, эти приглушенные рыдания, эти тихие стоны, не смолкая, звучали у меня в ушах. Я почувствовала, как все куда-то проваливается. Руки мои тянулись в пустоту. Я закрыла глаза.
И вскоре послышался какой-то далекий гул, он нарастал, становился все ближе, и вот уже я различала скорбные крики, стук костей, слышала, как лошади бьют копытами, разбрызгивая человеческие мозги, падавшие с глухим, дряблым звуком; затем, словно сеющий смерть вихрь, промчались закованные в броню люди, они вопили: «Да здравствует война!» А женщины, стоя на коленях с протянутыми руками, кричали: «Война — это гнусность! Во имя нашего чрева, носившего вас, во имя вскормившей вас груди, во имя страданий деторождения, во имя наших бессонных ночей над вашей колыбелью, остановитесь!»
Но дикий вихрь промчался мимо, сметая на своем пути женщин. Страшным усилием воли я вытянула вперед руки и внезапно проснулась. Я лежала на постели девушки; сидевшая возле меня мадемуазель Субиз держала меня за руку. Какой-то незнакомец, которого, я слышала, несколько раз назвали доктором, снова осторожно уложил меня на кушетку.
Мне было трудно собраться с мыслями.
— И давно я здесь лежу?
— С ночи, — послышался ласковый голос Субиз. — Вы потеряли сознание, и доктор сказал нам, что у вас от волнения начался сильный жар. Ах, как я испугалась!
Я повернула голову к доктору.
— Да, дорогая мадам, надо вести себя благоразумно, вам требуется покой, потерпите еще двое суток, а потом можете ехать дальше. Мыслимое ли дело: такие потрясения для столь хрупкого здоровья! Надо беречь себя, надо беречь себя!
Я выпила микстуру, которую он мне дал, потом извинилась перед хозяйкой дома, вошедшей в комнату, и отвернулась к стене. Я так нуждалась в отдыхе.
Через два дня я покидала своих хозяев, таких опечаленных и таких симпатичных; попутчики мои все исчезли.
Я спустилась вниз, поминутно встречаясь на лестнице с каким-нибудь пруссаком, ибо несчастного хозяина буквально взяла приступом немецкая армия; и он внимательно вглядывался в каждого солдата, в каждого офицера, пытаясь дознаться, не он ли убил его бедное дитя. Так мне показалось, хотя сам он мне этого не говорил. Но, думается, мысль его была именно такой. Мне почудилось, я прочитала это в его глазах.
В экипаж, куда меня усадили, чтобы отвезти на вокзал, этот любезнейший человек поставил корзиночку с провиантом, а кроме того, вручил мне копию сонета и дубликат фотографии своего сына.
Прощаясь с двумя страдальцами, я испытывала глубокое волнение. С девушкой мы расцеловались. А с Субиз на протяжении всего пути до самой железной дороги не обмолвились ни словом. Хотя обеих нас преследовала одна и та же тревожная мысль.
И здесь на вокзале тоже хозяйничали немцы. Я попросила первый класс или просто любое купе — что угодно, лишь бы мы были одни.
Однако мне никак не удавалось втолковать это — меня не понимали.
Тут я заметила мужчину, смазывавшего колеса вагонов; мне показалось, что он француз. Я не ошиблась. Это был старик, которого держали отчасти из милости, а отчасти потому, что он знал здесь все закоулки и, кроме того, будучи эльзасцем, говорил по-немецки. Славный человек проводил меня к окошечку кассы и разъяснил мое желание получить отдельное купе в первом классе. Мужчина, продававший билеты, громко расхохотался: нет ни первого, ни второго классов; поезд немецкий, и я поеду наравне со всеми.
Лицо смазчика колес побагровело от гнева, и все-таки он сдержался… Опасался за свое место: его больная туберкулезом жена ухаживала за сыном, только что вернувшимся из госпиталя; сыну отрезали ногу, и рана еще не зарубцевалась, но в госпитале так много народу!
Он рассказывал все это на ходу, провожая меня к начальнику вокзала.
Тот прекрасно говорил по-французски, но ничем не походил на других немецких офицеров, с которыми мне довелось встретиться. Он едва кивнул мне, а когда я изложила свою просьбу, сухо ответил:
— Это невозможно, вам зарезервируют два места в офицерском вагоне.
— Но именно этого я и не хочу! — воскликнула я. — Не испытываю ни малейшего желания путешествовать с немецкими офицерами!
— Что ж, в таком случае вас посадят вместе с немецкими солдатами, — злобно проворчал он и, надев фуражку, вышел, громко хлопнув дверью.
Я была страшно поражена и уязвлена наглостью этого гнусного грубияна. Наверное, я сильно побледнела, а голубизна моих глаз стала совсем прозрачной, так что Субиз, имевшая представление о моих гневных вспышках, очень испугалась.
— Умоляю вас, мадам, успокойтесь: что мы, две женщины, можем поделать, ведь мы полностью зависим от этих злобных людей, и, если они захотят причинить нам вред, им это ничего не стоит. А нам надо непременно добраться до цели, найти вашего маленького Мориса.
Она была хитрющей, эта очаровательная Субиз, ее коротенькая речь произвела нужный эффект, на который она рассчитывала. Найти моего сына — такова была цель этого путешествия! Я тут же успокоилась и поклялась не поддаваться гневным чувствам, по крайней мере во время нашего путешествия, обещавшего всякого рода неожиданности. И я почти сдержала слово.
Покинув кабинет начальника вокзала, я встретила у двери бедного эльзасца, он с живостью спрятал два луидора, которые я ему вручила, и до боли крепко пожал мне руку. Затем, указав на сумку, которую я перекинула через плечо, сказал:
— Не следует выставлять ее напоказ, это очень опасно, мадам.
Я поблагодарила его, не обратив, впрочем, внимания на его предостережение.
Поезд вот-вот должен был тронуться. Я поднялась в единственное купе первого класса. Там сидели два молодых немецких офицера. Они поклонились нам. Я сочла это добрым предзнаменованием. Раздался свисток. Какое счастье! Никто больше не войдет! Но нет, не успели колеса сделать несколько оборотов, как дверь резко распахнулась, и пятеро немецких офицеров ввалились в наш вагон. Теперь нас стало девять. Какая пытка!
Начальник вокзала послал прощальный привет одному из офицеров, и оба расхохотались, показывая друг другу на нас. Я взглянула на приятеля начальника вокзала: он был военным хирургом. Нарукавная повязка свидетельствовала о его принадлежности к госпитальной службе. Широкое лицо его было налито кровью. Его обрамляла густая рыжая борода. Очень подвижные маленькие глазки, светлые и блестящие, как бы освещали это багровое лицо. Широкий в плечах, коренастый, он являл собой силу, лишенную нервов. Гадкий человечек все еще смеялся, хотя и вокзал, и его начальник остались далеко позади, но, видимо, то, что сказал ему приятель, и в самом деле было очень смешно.
Я сидела в углу, Субиз — напротив меня, а сбоку от каждой из нас — молодые немецкие офицеры, тихие и учтивые, причем один из них совершенно очаровал меня своей юношеской грацией.
Военврач снял фуражку. Он был почти лысым, с крохотным, упрямым лбом. И сразу же заговорил зычным голосом, вступив в беседу с другими офицерами. Наши два юных телохранителя почти не участвовали в разговоре; но был там один высокий, самонадеянный парень, которого величали бароном: стройный, холеный и очень сильный. Увидев, что мы не понимаем немецкого, он обратился к нам по-английски; но Субиз отличалась крайней робостью, чтобы ответить ему, а я слишком плохо говорю по-английски. Он вынужден был смириться и с большой неохотой заговорил с нами по-французски. Был он любезен, пожалуй даже слишком любезен, и, безусловно, воспитан, но лишен всякого такта. Я дала ему это понять, отвернувшись от него и углубившись в созерцание пейзажа.
Мы ехали уже довольно долго, каждый думал о своем, и вдруг я почувствовала, что задыхаюсь от наполнившего вагон дыма. Оглянувшись, я увидела, что военврач закурил трубку; прикрыв глаза, он выпускал в потолок клубы дыма.
У меня дух захватило от возмущения; глаза щипало от дыма, я закашлялась, причем преувеличенно громко, дабы привлечь внимание невежи хирурга. Но он и ухом не повел; тогда барон похлопал его по колену, давая понять, что дым причиняет мне неудобство. Пожав плечами, он сказал в ответ какую-то грубость и продолжал курить. Совсем отчаявшись, я опустила стекло со своей стороны. В вагоне сразу стало очень холодно, однако холод был все-таки лучше, чем этот тошнотворный трубочный дым.
Внезапно хирург поднялся и поднес руку к уху. И тут только я заметила, что в ухе у него вата. Он выругался и, растолкав всех, наступив нам с Субиз на ноги, торопливо закрыл окно, не переставая браниться, хотя смысла в этом не было никакого, так как я все равно ничего не понимала. Затем принял все ту же позу и с вызывающим видом стал раскуривать свою трубку, пуская густые клубы дыма. Барон и два молодых немца, первыми пришедшие в вагон, попытались урезонить его, но он только отмахнулся от них и опять начал ругаться.
И чем больше гневался этот злобный человек, тем я становилась спокойнее, мало того, решив поиздеваться над ним (ухо-то у него болело), я снова открыла окно. Он в свою очередь снова поднялся и в ярости показал на свое ухо и распухшую щеку — из его объяснений и угроз, на которые он не скупился, закрывая окно, я уловила только слово «периостит». Тогда я сказала, что грудь у меня слабая и что дым вызывает у меня кашель, барон, взявшийся быть моим переводчиком, пытался втолковать ему это; однако было ясно, что хирургу на это в высшей степени наплевать, ибо он принял свою излюбленную позу и опять взялся за трубку.
Подождав минут пять, в течение которых он, верно, возомнил себя победителем, я резким ударом локтя разбила стекло. Тут на лице хирурга, ставшем совсем белым, отразилось глубочайшее изумление. Он вскочил, молодые люди тоже встали со своих мест, а барон тем временем громко хохотал. Хирург сделал шаг в нашу сторону, но наткнулся на заслон: к двум молодым людям присоединился еще один офицер, а он был здоровенным и крепким детиной могучего сложения. Уж не знаю, что именно он сказал военврачу, но что-то резкое и недвусмысленное. Тот, не зная толком, на кого излить свой гнев, повернулся к барону, который продолжал смеяться, и обругал его так грубо, что тот, сразу успокоившись, сказал в ответ что-то такое, что заставило меня понять: оба мужчины намеренно ищут ссоры. Но мне-то какое до этого дело? Пускай убивают друг друга, оба они стоят один другого, оба скверно воспитаны.
В вагоне воцарилось молчание, стало очень холодно, так как свирепый ветер с силой врывался в разбитое окно. Солнце село. Небо заволокло мглой. Было, должно быть, половина шестого. Мы подъезжали к Тернье. Военврач поменялся местами со своим соседом, чтобы по мере возможности уберечь больное ухо. Он стонал, как недорезанный бык.
Внезапно внимание наше привлекли частые свистки локомотива, доносившиеся издалека. Потом под колесами стали рваться одна за другой петарды. Мы отчетливо ощущали, какие усилия прилагал машинист, чтобы замедлить ход поезда, но, прежде чем это ему удалось, страшный толчок бросил нас друг на друга. Потрескивание, захлебывающиеся всхлипы локомотива, натужными рывками выбрасывающего пар, отчаянные крики, чей-то зов, проклятия — все вдруг поглотила странная тишина, над которой повис густой дым, прорезаемый кое-где огненными языками пламени. Вагон наш встал на дыбы, словно норовистый конь. И никакой возможности вернуть утраченное равновесие.
Кто из нас ранен? Кто нет? В купе нас было девять. Что касается меня, то я думала, что все кости мои перебиты. Я попробовала шевельнуть ногой. Потом другой. Обрадованная тем, что обе они целы, я то же самое проделала с руками. Все как будто на месте. Субиз тоже ничего не сломала. Она прикусила язык, и я испугалась, увидев у нее кровь. Правда, она, казалось, ничего не понимает. Слишком сильный удар оглушил ее, и несколько дней она ничего не помнила.
Я же отделалась довольно глубокой ссадиной между глаз. Не успев закрыть лицо руками, я ударилась лбом о головку эфеса шпаги, которую держал перед собой сидевший рядом с Субиз офицер.
Со всех сторон к нам спешили на помощь.
Прошло довольно много времени, прежде чем удалось открыть дверь нашего вагона. Между тем наступила полная тьма. Но вот наконец дверь поддалась, и слабый свет фонаря проник в наше злосчастное, разбитое купе.
Я поискала глазами нашу единственную сумку, а отыскав и взяв ее, тут же и бросила: рука моя покраснела от крови. Чья это была кровь? Трое мужчин не шевелились, и среди них — военврач, показавшийся мне мертвенно-бледным. Я закрыла глаза, чтобы не видеть, чтобы не знать, и позволила вытащить себя из вагона явившимся нам на помощь людям. После меня вышел один из молодых офицеров. Из рук своего товарища он принял Субиз, находившуюся в почти бессознательном состоянии.
Глупый барон тоже вышел, у него было вывихнуто плечо. Среди спасателей нашелся доктор. Барон протянул ему свою руку, приказав тянуть за нее, что тотчас было исполнено: сняв с офицера широкий плащ, французский врач велел двум спасателям держать его с обеих сторон, а сам, упершись в него, потянул за больную руку, барон страшно побледнел и начал посвистывать. Вправив одну руку, врач тут же пожал ему другую, сказав:
— Черт побери, я, должно быть, сделал вам очень больно, но вы на редкость мужественный человек.
Немец отдал честь, затем ему помогли снова надеть плащ.
За доктором кто-то пришел, и я видела, как его повели к нашему вагону. Я невольно содрогнулась.
Теперь-то уже мы могли наконец разобраться в причинах случившегося несчастья: локомотив, тянувший всего два вагона с углем, должен был отойти на запасный путь и пропустить нас; но один из вагонов сошел с рельсов, и локомотив из сил выбивался, подавал свистками тревогу, а люди тем временем торопливо разбрасывали на нашем пути петарды. Но все оказалось напрасно, и мы врезались в лежавший на земле вагон.
Что мам было делать? Дороги оказались размыты или изрыты снарядами. До Тернье оставалось еще шесть километров. Мелкий, пронизывающий дождь промочил нас до нитки.
Правда, там стояло четыре экипажа, но надо было перевозить раненых; ожидали, что подоспеют другие экипажи, но предстояло отвезти мертвых.
Мимо прошли два человека из спасательного отряда, они несли самодельные носилки. На них лежал военврач, в лице его не было ни кровинки, и я изо всех сил сжала кулаки, так что ногти вонзились в ладонь. Один из офицеров хотел было расспросить шедшего следом врача, но я остановила его:
— Ах, умоляю вас, не надо, умоляю! Я не хочу ничего знать. Несчастный!
И я заткнула уши, словно боялась услышать что-нибудь совсем ужасное. Так я ничего и не узнала.
Между тем следовало смириться с неизбежным и двинуться в путь пешком. Мы проделали два километра, пытаясь преодолеть все трудности, но дальше идти у меня не было сил, и я остановилась. Грязь налипала на обувь, делая ее невыносимо тяжелой. Вытащить ноги из жижи было нелегко, каждый шаг стоил нам огромных усилий, так что мы вконец вымотались.
Присев на дорожную тумбу, я заявила, что дальше не пойду. Моя милая подруга плакала. Тогда два молодых немецких офицера, служившие нам телохранителями, скрестили руки, сделав для меня таким образом сиденье, и мы прошли еще с километр; но моя подруга не могла больше идти. Я предложила ей занять мое место, она отказалась.
— Ну что ж, подождем здесь.
Совсем обессиленные, мы прислонились к сломанному деревцу.
Спустилась ночь, холодная, ледяная ночь!.. Мы с Субиз прижались друг к другу, пытаясь согреться, и я начала погружаться в сон: перед моими глазами вставали раненые Шатийона, которые, прислонившись к кустам, умирали от холода. Теперь мне совсем уже не хотелось шевелиться, и это оцепенение наполняло мою душу сладостным блаженством.
Тут появилась какая-то тележка, возвращающаяся в Тернье. Один из молодых людей окликнул возчика и договорился с ним о цене; я почувствовала, как меня подняли с земли, отнесли в повозку, и дальше я отдалась на волю тряской езды, два шатких колеса то взбирались на пригорок, то увязали в топком болоте, подпрыгивали на кучке камней; возчик хлестал животину, понукая ее зычным голосом. Его манера править вполне отвечала духу времени: «A-а, плевал я на все! Будь что будет!»
Все это я улавливала сквозь полудрему, ибо вовсе не спала, просто не желала отвечать ни на какие вопросы. Мне доставляло странное удовольствие упорствовать в своем самоотрицании.
Меж тем внезапный резкий толчок свидетельствовал о том, что мы прибыли в Тернье.
Повозка остановилась перед гостиницей. Пора было выходить. Но я притворилась спящей, отяжелевшей. Однако пришлось все-таки проснуться. Молодые люди помогли мне подняться в мою комнату.
Я попросила Субиз расплатиться с возчиком до отъезда наших бравых попутчиков, которые с большой неохотой распрощались с нами. Каждому из них я написала на гостиничном бланке расписку на получение моей фотографии. Ко только один, спустя шесть лет, потребовал ее. Я отправила ему фотографию.
Гостиница Тернье смогла предоставить нам только один номер на двоих. Я предложила Субиз лечь, а сама заснула в кресле одетая.
С наступлением утра я поинтересовалась поездом, который мог бы доставить нас в Като; но мне ответили, что никакого поезда нет.
А чтобы раздобыть экипаж, требовалось сотворить чудеса. В конце концов доктор Мёнье (или Менье…) согласился одолжить нам двухколесный кабриолет. Это уже кое-что, но где взять лошадь? У бедного доктора лошадь отобрали враги.
Нашелся каретник, давший мне напрокат за немыслимую цену жеребенка, который ни разу еще не ходил в упряжке, и, как только на него надели сбрую, он просто обезумел. Бедного детеныша отхлестали кнутом, после чего он успокоился, однако возбуждение его сменилось полным отупением.
Упираясь всеми четырьмя копытами и содрогаясь от ярости, жеребенок не желал идти вперед. Склонив голову вниз, с неподвижно застывшими зрачками и раздувающимися ноздрями, он словно врос в землю. Тогда двое мужчин подхватили легкий экипаж; с жеребенка осторожно сняли недоуздок; с минуту он отфыркивался, потом тряхнул головой и, почувствовав себя свободным, без пут, двинулся с места. Взбрыкнув раз-другой, он перешел на рысь, а вернее, потихоньку затрусил рысцой. Тут его остановил мальчик. Жеребенку дали морковку, почесали ему холку, а потом снова надели недоуздок. Он сразу замер.
Мальчик вскочил в кабриолет и, слегка натянув поводья, стал понукать его, пытаясь заставить снова двинуться с места. Жеребенок робко попробовал и, не чувствуя сопротивления, опять побежал рысцой, а через четверть часа вернулся за нами к гостинице.
На тот случай, если жеребенок подохнет в пути, мне пришлось оставить в залог у местного нотариуса четыреста франков.
Ах, что это было за путешествие! Мальчик, Субиз и я втиснулись в крохотный кабриолет, колеса которого трещали при малейшем толчке. От несчастного жеребенка шел пар, словно от кастрюли с супом, над которой приоткрыли крышку.
Выехали мы в одиннадцать часов утра, а когда нам пришлось остановиться из-за бедного жеребенка, который совсем выдохся, было уже пять часов пополудни, а мы еще и двух лье не проехали. О, бедненький жеребенок, на него больно было смотреть. Не такие уж мы были тяжелые все трое, но для него и этого оказалось достаточно.
Застряли мы в нескольких метрах от замызганного, невзрачного домика. Я постучала. Мне открыла необъятных размеров старуха:
— Чего надо?
— Не могли бы вы приютить нас на час и дать отдохнуть нашей лошади?
Бросив взгляд на дорогу, она заметила наш экипаж.
— Эй, отец! Иди-ка погляди! — крикнула она хриплым голосом.
На ее зов, тяжело прихрамывая, явился тучный мужчина, такой же толстый, как она, только еще старше. Пальцем она указала ему на столь странно заряженный кабриолет.
Он так и покатился со смеху, потом спросил бесцеремонно:
— Чего вам надо?
Я снова повторила свою просьбу:
— Не могли бы вы приютить нас… — и так далее.
— Оно, конечно, можно, отчего нельзя? Только не бесплатно.
Я показала ему двадцать франков. Старуха толкнула его локтем.
— Оно, конечно… только по нонешним временам это верных сорок франков.
— Хорошо! — сказала я. — Договорились, сорок франков.
Он впустил меня вместе с Субиз, послав своего парня навстречу мальчику, который медленно продвигался, держа жеребенка за гриву. Осторожно сняв с него недоуздок, он набросил на его взмокшие бока мое одеяло.
Когда бедное животное доплелось до дома, его быстро распрягли и отвели в маленький загончик, где в самой глубине несколько кое-как сколоченных досок служили стойлом старому мулу, которого старуха разбудила пинками и выгнала в загон, а жеребенок занял его место. Когда же я попросила овса для него, то опять услышала в ответ:
— Оно, конечно, можно, отчего нельзя? Только плата отдельно.
— Хорошо!
И я протянула нашему мальчику сто су, чтобы он принес овса, но старая мегера выхватила у него деньги и отдала своему парню со словами:
— Ступай сам, ты знаешь, где взять. Да возвращайся поживее.
Мальчик остался возле жеребенка, растирая его изо всех сил.
Вернувшись в дом, я увидела хлопотавшую там очаровательную Субиз: засучив рукава, она мыла для нас своими нежными ручками два стакана и две тарелки.
Я спросила, нельзя ли получить яйца.
— Можно, только…
— Прошу вас, мадам, не беспокойтесь, — сразу прервала я чудовищную хозяйку, — мы же договорились, что сорок франков — это ваши чаевые, а за все остальное я плачу.
Несколько минут она безмолвствовала, сбитая с толку, покачивала головой, пытаясь подыскать нужные слова, но я тут же попросила ее принести яйца. Она принесла мне пять яиц, и я приготовила омлет, ибо омлет всегда был моим коронным блюдом.
Вода оказалась тошнотворной, поэтому мы пили сидр. Позвав мальчика, я заставила его поесть в моем присутствии, опасаясь, как бы свирепая матрона не пожадничала и не оставила его голодным.
Когда я оплатила баснословный счет в семьдесят пять франков — включая, разумеется, и условленные сорок, — матрона нацепила очки и, взяв золотую монету, оглядела ее сверху, снизу, потом бросила в тарелку, чтобы послушать звон, затем на пол; эту операцию она повторила три раза, с каждым из трех луидоров.
Я не могла удержаться от смеха.
— Что тут смешного, — проворчала она, — за шесть-то месяцев навидались мы воров.
— А уж вы в воровстве толк знаете! — не удержалась я.
Она уставилась на меня, пытаясь разгадать мою мысль. Но мой веселый взгляд заставил ее отбросить всякие сомнения.
Нам повезло, ибо эти люди вполне могли сыграть с нами злую шутку. Однако, садясь за стол, я предусмотрительно положила рядом с собой револьвер.
— Вы умеете стрелять? — спросил хромой.
— Да, и стреляю очень метко, — ответила я, что было, конечно, неправдой.
Наш экипаж мгновенно запрягли, и мы снова двинулись в путь. Жеребенок повеселел. Он бил копытом, тихонько ржал и шагал довольно резво.
Наши гадкие хозяева показали нам дорогу, которая вела в Сен-Кентен, и мы отправились туда после нескольких безуспешных попыток нашего бедного жеребенка остановиться.
Полумертвая от усталости, я заснула. Но не прошло и часа, как экипаж наш вдруг резко остановился, несчастное животное фыркало, упираясь копытами и дрожа всем телом.
День выдался пасмурный. Набухшее слезами низкое небо, казалось, медленно надвигается на землю. Мы стояли посреди поля, распаханного из конца в конец тяжелыми колесами пушек. Остальная земля была утоптана лошадиными копытами. Земляные борозды затвердели от холода, кое-где сквозь пелену тумана мрачно поблескивал лед.
Мы вышли из экипажа, желая понять, что испугало нашего детеныша. Я в ужасе закричала. В пяти метрах от нас собаки яростно рвали на части труп, половина которого пока еще была скрыта землей.
К счастью, это был вражеский солдат. Взяв из рук нашего юного возницы хлыст, я попыталась разогнать мерзких тварей, на мгновенье они отошли, скалясь и глухо ворча на нас, но вскоре снова вернулись, чтобы продолжить свое гнусное грязное дело.
Мальчик спустился на землю и, держа в руках поводья, повел упирающегося жеребенка. Пробирались мы с трудом, пытаясь отыскать дорогу средь этих опустошенных равнин.
Надвигалась ночь, стало нестерпимо холодно. Слегка раздвинув сумрачную завесу, показалась луна, залив окрестности мертвенным, скорбным светом.
Я умирала от страха. Мне чудилось, будто царившую вокруг тишину наполняют зовы из-под земли. В каждой кочке мне мерещилась чья-то голова. Субиз плакала, закрыв лицо руками.
Прошло с полчаса, и мы заметили вдалеке маленькую группу людей с фонарями в руках. Я пошла к ним навстречу, чтобы разузнать о дороге. Но, подойдя поближе, остановилась в смущении: до нас доносились рыдания.
Я увидела довольно толстую женщину, несчастную поддерживал молодой священник. Все ее тело содрогалось от горестных рыданий. За ней следовали два унтер-офицера и еще три человека.
Пропустив женщину, я спросила, в чем дело, у тех, кто шел за ней. От них я узнала, что она разыскивает мужа и сына, убитых несколько дней назад в долинах Сен-Кентена.
Она приходила сюда ежедневно с наступлением ночи, чтобы не привлекать внимания любопытных. Но поиски ее до сих пор не увенчались успехом. Однако на этот раз появилась надежда, так как один из унтер-офицеров, только что вышедший из госпиталя, обещал проводить их на то место, где, он видел, упал, смертельно раненный, муж бедной женщины, — проводить туда, где упал он сам и где его подобрали санитары.
Я поблагодарила этих людей, указавших мне печальную дорогу, по которой нам предстояло ехать, наилучшую из тех, что пролегали по этому еще не остывшему под ледяным покровом кладбищу.
Теперь мы со всех сторон различали группы людей, искавших своих близких. Это было до жути страшно.
Внезапно мальчик, правивший экипажем, потянул меня за рукав пальто.
— Ах, мадам! Поглядите на этого мерзавца!
Я взглянула в ту сторону, куда он показывал, и увидела распластавшегося на земле мужчину, а рядом с ним — большой мешок. В руках он держал потайной фонарь, свет от которого направлял на землю. Время от времени он поднимался, оглядывался по сторонам — силуэт его четко вырисовывался на горизонте — и снова принимался за работу.
Заметив нас, он погасил фонарь и приник к земле. Мы молча направились к нему. Я взяла жеребенка за уздечку с одной стороны, а мальчик послушно шел с другой, уловив, видимо, мою мысль. Я шагала в сторону мужчины, делая вид, будто не замечаю его.
Жеребенок упирался, но мы тянули его, заставляя продвигаться вперед. Мы уже подошли совсем близко, и я задрожала при мысли, что этот несчастный, возможно, скорее даст наехать на себя легкому экипажу, чем обнаружит свое присутствие.
Но, к счастью, я ошибалась. Послышался приглушенный шепот:
— Эй, осторожнее! Я ранен! Вы меня раздавите!
Тогда я сняла с кабриолета фонарь (мы накрыли его жакетом, так как луна светила ярче, чем этот фонарь) и направила его свет в лицо презренному человеку.
Я поразилась: это был мужчина лет шестидесяти пяти — семидесяти с изможденным лицом, обрамленным длинными бакенбардами, грязными и седыми; на шее — шарф, к которому был прикреплен темный плащ. Лунный свет притягивали к себе портупеи, медные пуговицы, рукоятки сабель и прочие предметы, которые собрал мерзкий старец, сняв все это с бедных мертвецов.
— Вы не раненый, вы — вор! Самый настоящий мародер! Сейчас я позову людей, чтобы из вас сделали мертвеца! Слышите, гнусный негодяй!
Я подошла к нему так близко, что чувствовала на себе его нечистое дыхание.
Встав на колени и сложив с мольбой свои преступные руки, он стал просить меня о пощаде, в его дрожащем голоске слышались слезы.
— Бросьте ваш мешок и все эти вещи, выньте все из карманов, оставьте все и уходите! Ступайте прочь, да поживее! Когда вы скроетесь из виду, я позову солдат, которые разыскивают погибших, и отдам им вашу добычу. Хотя чувствую, что поступаю дурно, не выдавая вас.
Жалобно причитая, он вынул все из карманов.
Старик уже собирался уходить, когда мальчишка шепнул мне на ухо:
— Он прячет под плащом башмаки…
Меня охватила неудержимая ярость против этого гнусного вора. Я сорвала с него широкий плащ.
— Бросьте, сейчас же все бросьте, несчастный вы человек, или я позову на помощь!
Шесть пар башмаков, снятых с убитых, с шумом упали на затвердевшую, мерзлую землю.
Мужчина нагнулся, чтобы поднять револьвер, который он вытащил из кармана вместе с ворованными вещами.
— Прошу вас оставить это и как можно скорее исчезнуть, терпению моему приходит конец!
— Но если меня поймают, мне нечем будет защищаться! — простонал он в бессильной ярости.
— Значит, Господу Богу так было угодно! Ступайте прочь, или я позову людей!
Мужчина бросился бежать, ругая меня на чем свет стоит.
Маленький возчик пошел звать солдата, которому я рассказала о случившемся, показав краденые вещи.
— О, я за ним не побегу, здесь так много мертвых!
Мы продолжали наш путь, пока не добрались до маленького перекрестка, где можно было выбрать более или менее сносную дорогу.
Миновав Бюзиньи и лес и едва не погрязнув навсегда в его непролазных топях, уже ночью мы добрались до Като, полумертвые от усталости, страха и отчаяния.
Там нам пришлось день отдохнуть, так как у меня началась лихорадка. Мы нашли две крохотные комнатки, оштукатуренные известью, но очень чистенькие, с выложенным блестящими красными плитками полом, деревянной полированной кроватью и занавесками из белого ластинга.
Я вызвала врача к Субиз, которая, на мой взгляд, была много хуже меня. Но он счел, что обе мы никуда не годимся. Я чувствовала себя совсем разбитой, мой мозг сжигала нервная лихорадка. А Субиз не могла усидеть на месте, ей все чудились огни, призраки, слышались крики, она непрестанно оборачивалась: ей казалось, что кто-то трогает ее за плечо.
Этот славный доктор победил нашу усталость успокоительной микстурой. А горячая ванна вернула на другой день подвижность нашим конечностям.
С тех пор как мы покинули Париж, прошло шесть дней; но требовалось еще часов двадцать, чтобы добраться до Гомберга, ибо в то время скорость поездов была далеко не такой, как сейчас.
Я взяла билет на брюссельский поезд, в Брюсселе я рассчитывала купить чемодан и кое-какие необходимые вещи. Из Като до Брюсселя мы доехали вполне благополучно. И в тот же вечер снова сели в поезд.
Я пополнила наш гардероб, который в этом очень нуждался. До Кёльна путешествие прошло без особых помех. Но по прибытии в этот город нас ждало жестокое разочарование.
Едва каш поезд успел остановиться на вокзале, как мимо вагонов пробежал служащий, кричавший что-то по-немецки. Все заторопились: мужчины и женщины толкали друг друга, забыв о всякой вежливости. Увидев служащего, я показала ему каши билеты. Он с готовностью подхватил мой чемодан и заспешил вместе со всеми. Мы последовали за ним. Смысл этой безумной спешки я поняла, только когда служащий, бросив мой чемодан в купе, подал мне знак садиться как можно скорее.
Субиз уже поставила ногу на ступеньку вагона, но тут ее грубо оттолкнул служащий, запиравший дверцу, и, прежде чем я успела понять случившееся, поезд исчез. Мой чемодан уехал, а наша дорожная сумка находилась в багажном вагоне, который отцепили от прибывшего поезда, чтобы сразу же прицепить к экспрессу, тоже уходившему.
Я расплакалась от злости. Служащий пожалел нас и отвел к начальнику вокзала.
Это был крайне воспитанный человек, довольно хорошо говоривший по-французски. Вид у него был добрый и жалостливый. Рухнув в его большое кожаное кресло и нервно рыдая, я поведала ему о своем злоключении.
Он сразу же телеграфировал, чтобы мой чемодан, а также дорожную сумку передали начальнику вокзала ближайшей станции.
— Вы получите все это завтра, около полудня, — заверил он меня.
— Стало быть, я не смогу уехать сегодня вечером?
— Нет, конечно, это невозможно, вечером нет ни одного поезда. Экспресс, который доставит вас в Гомберг, уходит только завтра утром.
— Ах, Боже мой, Боже мой!
Меня охватило самое настоящее отчаяние, передавшееся и Субиз.
Несчастный начальник вокзала оказался в большом затруднении, безуспешно пытаясь успокоить меня.
— Вы здесь кого-нибудь знаете? — спросил он.
— Нет, никого. Я не знаю никого в Кёльне.
— Ну хорошо, я отведу вас в гостиницу «Норд», там два дня назад остановилась моя сестра. Она поможет вам.
Через полчаса подали его экипаж, и он проводил нас в гостиницу «Норд», сделав большой крюк, чтобы показать мне город. Но в ту пору я не могла восторгаться ничем, исходившим от немцев.
Когда мы приехали в гостиницу «Норд», он представил нас своей сестре, молодой белокурой женщине, можно сказать, красавице, но, на мой вкус, чересчур высокой и полноватой. Должна, правда, признать, что она была очень мила и приветлива. Она оставила для меня две комнаты рядом со своим номером. Жила она на первом этаже. Она пригласила нас на обед, который велела сервировать у себя в гостиной.
Вечером к нам присоединился ее брат. Прелестная женщина очень любила музыку: она играла Берлиоза, Гуно и даже Обера… Я по достоинству оценила деликатность этой женщины, которая предлагала нашему вниманию только французских композиторов. Я спросила, играет ли она Моцарта и Вагнера. Услыхав это имя, она повернулась ко мне:
— Вы любите Вагнера?
— Я люблю его музыку, но как человека терпеть не могу.
— Попросите ее сыграть Листа, — шепнула тихонько Субиз.
Та услыхала это и с величайшей любезностью тут же исполнила ее желание. Признаюсь, я провела восхитительный вечер.
В десять часов начальник вокзала (такая глупость: я никак не могу вспомнить его имени и не нахожу его в своих записях) сказал мне, что заедет за нами завтра утром в восемь часов, и откланялся.
Я заснула, убаюканная Моцартом, Гуно и так далее.
На другой день в восемь часов слуга пришел сказать мне, что нас ожидает экипаж. Потом раздался тихий стук в дверь, и наша вчерашняя прелестная хозяйка мило сказала нам:
— Пора в путь!
Я в самом деле была очень тронута деликатностью этой красивой немки.
Стояла такая прекрасная погода, что я спросила ее, хватит ли у нас времени, чтобы пройтись пешком. Она ответила утвердительно, и мы все трое отправились на вокзал, находившийся, впрочем, неподалеку от гостиницы. Меня ожидало отдельное купе, и мы расположились как нельзя лучше. Брат с сестрой пожали нам руки, пожелав счастливого пути.
Поезд тронулся. В углу я заметила букетик незабудок с визитной карточкой молодой женщины и коробку конфет, подаренную нам начальником вокзала.
Наконец-то цель моего путешествия близка. Однако я оказалась в затруднительном положении. Скоро я увижу дорогих мне людей! И надо бы набраться сил, поспать. Но я никак не могла заснуть. Глаза мои, ввалившиеся от тревожного ожидания, пожирали пространство быстрее, чем двигался поезд. Я проклинала остановки. И завидовала пролетавшим мимо птицам. Я смеялась от радости, представляя себе удивленные лица тех, кого мне предстояло увидеть, но тут же начинала содрогаться от ужаса: мало ли что могло случиться! Все ли они живы-здоровы? А что, если… Ах, все эти «если»… «так как»… «но»… вставали мысленно передо мной, ощетинившись болезнями, всякого рода несчастными случаями, и я плакала… и моя бедная подружка плакала вместе со мной.
Но вот наконец перед нами Гомберг. Еще каких-нибудь двадцать минут, и мы на вокзале. Увы, видно, злые духи, а может, и все сатанинское отродье сговорились между собой, чтобы испытывать мое терпение: мы снова останавливаемся.
Изо всех окон высовываются головы. В чем дело? Что случилось? Почему стоим? Оказывается, поезд, шедший впереди нас, сломался, тормоза отказали. Придется ждать, пока освободят путь.
Стиснув зубы и сжав кулаки, я вновь откидываюсь на сиденье, пытаясь различить в темноте ту нечисть, которая ополчилась против меня; потом все-таки решаю закрыть глаза. Шепотом я кляла невидимых гномов и в конце концов заявила, что не желаю больше страдать, что буду спать.
И я заснула глубоким сном, ибо Господь Бог ниспослал мне этот бесценный дар: спать, когда я захочу. При самых ужасных обстоятельствах, в самые жестокие моменты, когда я чувствовала, что разум мой слабеет от слишком сильных или слишком жестоких ударов судьбы, моя воля хватала мой разум, как хватают скверную собачонку, которая хочет укусить; и, обуздав его, моя воля говорила ему: «Довольна! Завтра можешь сколько угодно страдать, строить планы, предаваться тревогам, печали, страхам. А на сегодня хватит. Ты рухнешь под тяжестью стольких потрясений и потянешь меня за собой. Я этого не желаю! Сейчас мы все забудем и столько-то часов будем спать с тобою вместе!» И я засыпала. Клянусь, что так оно всегда и было!
Мадемуазель Субиз разбудила меня, как только поезд подошел к вокзалу. Я пришла в себя, успокоилась. Через минуту мы сели в экипаж:
— Оберштрассе, дом 7.
И вот мы уже на месте. Все, кого я любила, — и большие, и маленькие — все здоровы и все собрались там. Ах, какое счастье! Сердце мое громко стучит. Я так настрадалась, что залилась слезами и радостным смехом.
Кто может описать несказанное блаженство, которое даруют нам слезы радости!
В Гомберге я провела два дня, за это время со мной случилось так много всего, что я даже не хочу об этом рассказывать, настолько все это кажется невероятным: ну, скажем, начавшийся в доме пожар, наше поспешное бегство в ночном одеянии и пребывание в снегу глубиной в пять футов в течение шести часов… и так далее, и так далее.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК