Размышления о кампании
19 декабря 1812.[336]
Когда я вернусь в Петербург, то, прочитав все книги, которыми завалят лавки после этой войны, справившись со всеми рассказами о ней, побеседовав с теми, кому известны тайны политики, я, быть может, напишу историю этой кампании. Пока же я могу лишь заносить от случая к случаю на бумагу размышления, ею вызываемые, и, дабы привести их хоть в какой-то порядок, я начну с тех, которые возбудило во мне начало войны, и изложу их в той последовательности, в какой они возникали.
Я считал войну с Францией делом вполне естественным. Предыдущие кампании показали нам, что мы, по всей вероятности, сможем противостоять ей, прекрасное состояние наших войск придавало нам смелости.[337] Насильственный и невыгодный мир, который был недавно заключен, настоятельные просьбы нескольких правительств, деспотическое давление на нас французского двора, лживость его послов, недовольство всего нашего народа привели к разрыву, политические поводы которого остаются от меня скрыты.
Очень возможно, что у нас был план кампании; еще более вероятно, что никакого плана не было. Прежние испытания, показавшие мужество наших войск, познакомили нас также с искусством французских военачальников, и в тот момент я испытывал странную боязнь. Сам государь, объявив войну, хорошо сознавал, что рискует своим венцом.[338] Он долгое время колебался, армии стояли на границе; Витгенштейн и Эссен[339] – на севере, мы – возле Вильны, Багратион[340] – ниже, возле Гродно, и армия Тормасова[341] должна была, как только Чичагов[342] заключит мир с Турцией, двинуться туда, где в ней более будет нужды. Таково было расположение наших армий, когда неприятельские войска вступили в наши пределы сразу в нескольких пунктах, из которых, как мне представляется, Гродно и Ковно были самыми важными по значению операций, совершившихся там. Если бы у нас было намерение вести войну по ту сторону своих границ, мы успели бы еще сосредоточить свои силы, но не оставалось сомнения, что было решено пожертвовать Польшей и, превратив ее в театр войны, рассеять и немного проучить ее жителей, преданных французам, бесчестных и мятежных.[343]
Сила неприятеля не была нам известна наверняка, и, когда вся великая его громада предстала перед нами, мы были устрашены. (Я говорю только о нашей армии.)
Мы сошлись у Свенцян 14 июня – нас только и было, что одна гвардейская дивизия да несколько армейских, – и, не дожидаясь неприятеля, отступили до Дриссы, по которой добрались до знаменитого Дрисского лагеря. Говорят, что там предполагалось соединиться с Багратионом, но французская армия, едва войдя, вынудила наши два арьергардных корпуса совершить фланговую диверсию почти перевернутым фронтом, и Багратиону пришлось отступать к Минску с большой осторожностью, так как его теснила армия, почти столь же огромная, как та, что угрожала нам.
Через несколько дней мы оставили Дрисский лагерь.[344] Не говоря уж о том, что большая часть укреплений была дурно расположена, что батареи не могли действовать в некоторых направлениях более чем на двести шагов, что завалы были сделаны в той части леса, которая пришлась на нашей стороне, что вся позиция была чрезмерно растянута и наши силы, и без того уже вынужденные разделиться и растянуться, оказались бы еще более ослабленными, не говоря и о том, что всегда опасно иметь позади реку, особенно когда отход за нее плохо обеспечен, – этот пункт не представлял никакой важности для неприятеля. Дриссу можно перейти вброд в любом месте; а, обойдя нас, неприятель мог двинуться совсем в ином направлении, и мы не сумели бы его остановить.
К тому же тогда думали лишь о том, чтобы выиграть время, и отступали, чтобы скорее закрыть дорогу на Петербург и осуществить соединение обеих армий. Ежели в тот момент французская армия не пошла на Петербург, то потому лишь, что боялась наших сил,[345] – притом же мы действовали все время по внутренним операционным линиям, а французские коммуникации оказались совершенно без прикрытия.[346]
Мы переправились через Дриссу у самого Дрисского лагеря и пошли на Полоцк, все время стараясь соединиться с армией Багратиона. Прибыв в Витебск, мы ждали, что Багратион пробьется к нам через Оршу.
В Дриссе у нас было 80 тыс. человек. Вместе с армией Багратиона наши силы могли составить до 150 тыс. Багратион действительно выслал сильный авангард под командой Раевского,[347] пытаясь открыть себе путь, но, видя, насколько это предприятие рискованно и непосильно, отступил, а это заставило и нас отступить к Смоленску.[348] Раевский прикрыл движение Багратиона, которому вследствие этого удалось обогнать противника на два перехода; наш же авангард под командованием графа Остермана[349][350] тоже сдерживал неприятеля, пока мы не совершили отход перед лицом неприятельской армии, достигавшей 150 тыс. человек. И только в Смоленске второго или третьего августа мы наконец столь удачно соединились.
80-тысячный корпус под командованием Макдональда[351] угрожал Витгенштейну в Друе, но этот генерал, столь же удачливый, сколь предприимчивый, повсеместно отразил атаки, прикрыл и спас, таким образом, дорогу на Петербург и вынудил неприятеля занять выжидательную позицию, чтобы прикрыть коммуникации своей действовавшей против нас армии.
Настал самый критический момент. Смоленск – ключ ко всем дорогам. Наши армии соединились там, они требуют боя; генерал Барклай,[352] прославившийся своим благоразумием и порядком, который он сумел сохранить в отступлении, готовит диспозицию. Неприятельская армия разделена, растянута почти на сто верст. Барклай не решается наступать. (Последующие события показали, что окружавшие его предатели скрывали от него движения неприятеля.) Несколько дней он теряет в бесполезных маневрах. Обманутый ложными слухами, он бросает армию к Поречью, северо-западнее Смоленска, затем возвращается, идет на запад, удаляется на 28 верст и не знает, что французская армия уже соединилась, что она атакует Смоленск, защищаемый ополчением и прикрываемый корпусом Раевского, наименее удаленным (в 14 верстах) от города.[353]
Наша армия поспешно идет к Смоленску, останавливается позади города, подступы к которому защищают два корпуса; мужество наших войск несколько раз уступает силе, но все-таки превозмогает; сражение продолжается два дня, город все еще в наших руках; но момент для наступления упущен, силы неприятеля значительно превосходят наши; Барклай видит, что в конце концов нам все равно придется отступить, но потерявши перед тем половину армии; наконец он решается, и вечером 7-го числа мы оставляем позицию и отходим к Дорогобужу.
Сначала мы прошли четырнадцать верст в направлении Поречья, а затем вышли на большую дорогу. Третий корпус, который следовал за нами на расстоянии половины дневного перехода, двигался в беспорядке (день был очень жаркий, и пыль стояла над землей густой тучей, скрывавшей все из виду); вдруг голова колонны натолкнулась на передовые части неприятельской армии, выстроившейся в боевом порядке, и только мужество наших солдат, пример и бесстрашие Барклая помогли исправить допущенную им в этом случае неосторожность. Тот, кто прославился своим отступательным маневром, не знал о существовании рокадной дороги, позволившей неприятелю появиться вдруг там, где его не ждали.
Наши колонны бегут, спасаясь от опасности, почти неминуемой; эта большая ошибка имела тяжелые последствия – бесполезную гибель многих лучших полков, ничего не изменившую в ходе военных действий. Мы подошли к Дорогобужу и остановились среди огромной равнины; Багратион предлагает сражаться, Барклай все колеблется; армия в смятении: она хочет боя, но боится его последствий, неприятель кажется страшнее, чем когда-либо. Возможно Барклай уже предвидел свою отставку; да и позиция не представляла особых преимуществ; как бы то ни было, Барклай неожиданно оставил город и, не пытаясь дать сражение, продолжал отступать, пока, не доходя Гжатска, не был сменен фельдмаршалом Кутузовым, коего дворянство и государь избрали верховным главнокомандующим и чье имя внушало солдатам больше доверия, чем имя молодого генерала, не имеющего прочной репутации и своей чрезмерной осторожностью, своим планом ведения войны и совершенными ошибками навлекшего на себя всеобщую ненависть.
Лица, окружавшие его, вызывали подозрение; а все его маневры были так плохо согласованы, что многие обвиняли его в измене, в которой были с очевидностью виновны некоторые его адъютанты.
Итак, прибыв к армии, светлейший был встречен как спаситель. Дух армии сразу поднялся, и там, где Барклай не мог рассчитывать на свои войска, Кутузов с уверенностью полагался на храбрость солдат.
Но и он, приняв командование, продолжал отступление, так как ему нужно было время, чтобы оглядеться, познакомиться со своими силами и силами неприятеля, а главное, чтобы подойти к Москве-реке, у истоков которой имелись выгодные позиции – условие, которое нам было очень трудно встретить раньше.
Наконец 22-го или 23-го мы стали лагерем под Бородином. Это село находилось справа от нас у реки, прикрывавшей наш фронт; наши егеря заняли его, образуя крайний правый фланг. Позади реки, на холмах, господствовавших над нашими передними рядами, были поставлены батареи; левый флаг прикрывался батареей, выдвинутой перед лесом, на опушке которого находилось 20 тыс. человек центра; большая часть их была очень далеко за лесом, потому что они были оставлены в резерве на все время сражения, и их поместили там только затем, чтобы внушать страх неприятелю.
19 декабря.
Многие черты создали нашему доброму государю репутацию милосердного и сострадательного человека. Мне приятно привести здесь пример, подтверждающий доброту его сердца. Он теперь торжествует – но ведь французы сожгли Москву, разграбили богатейшие области, ввергли в нищету любимый им, драгоценный его сердцу народ. Судьба пленных не должна была бы его интересовать, ему должно было бы казаться естественным мстить за жестокости, в которых они повинны. И если великодушие побуждает его простить, забыть все их страшные вины и отплатить лишь благодеяниями, то разве не мог он удовольствоваться тем, чтобы отдать приказания, облегчающие участь этих несчастных?
Я уже пытался изобразить ужас, пережитый мной в битком набитых пленными страшных казематах, исполненных зловонием вследствие нечистоплотности узников, где на лестницах валялось столько трупов, что невозможно было пройти. Я уже пытался описать здесь облик этих несчастных, униженных бедой, не выражающий ничего, кроме отчаяния и страдания. Но я не мог описать внутренность тех помещений, где они влачат и завершают свое жалкое существование, я не мог даже войти туда; а те, кого долг вынуждал туда заглядывать, выходили шатаясь, отравленные страшным зловонием.
Государю все это рассказали. Его охватил ужас, когда он узнал об этих отвратительных подробностях, и, дабы показать, как он умеет побеждать и прощать, он один, без свиты, завернувшись в шинель, прошел по самым зачумленным углам сего храма смерти. Дважды он пересек из конца в конец огромные залы, где смерть предстает в тысяче мучительных образов, его кроткие и ласковые слова подобно благодетельному бальзаму воскресили несчастных, которые не знали, кто сей великодушный, вносящий покой в их душу, кого им благодарить за расточаемые благодеяния. Он все сам увидел, обо всем распорядился, все смягчил своей кротостью и в ту минуту, когда его имя стало переходить из уст в уста, сопровождаясь самыми высокими эпитетами, в ту минуту, когда какой-то офицер узнал его, он покинул сию обитель скорби, куда внес радость и довольство, покинул ее, оставив всех пленных исполненными восхищения перед его милосердием, его добротой и всеми добродетелями, которые украшают его царствование не менее, чем блеск военных успехов, – добродетелями, кои побуждают его подданных видеть в нем отца и друга.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК