11 июля, 1646 Лондон, Ньюгейт и Вестминстер
Шляпа была как будто нарочно для такого случая. Тулья ее держалась на гибких пластинах из китового уса, которые быстро — хоть садись на нее, хоть спи на ней, хоть топчи ногами — возвращали ей правильную форму. Лилберн отвернулся лицом к стене, расстегнул камзол и запихал шляпу на живот, под пояс. Дверь камеры он задвинул столом еще с вечера и две ножки стола опустил в щербины в полу, которые сам же и расковырял железным гребнем. Нехитрый прием, но заставит их повозиться не меньше, чем в прошлый раз. Внутренний засов у него сняли еще в июне, когда им пришлось взламывать дверь, чтобы тащить его на первый допрос к лордам.
«Свобода свободному» проняла их тогда довольно крепко. На лицах было написано презрение, злоба, настороженность, но только не то высокомерное равнодушие, которое они так любили напускать на себя. Манчестер — тот вообще вел себя не как спикер палаты, а как бедная жертва клеветы, пришедшая просить защиты. Что ж, сегодня он тоже не собирался щадить их; они сами спровоцировали его на борьбу, теперь должны почувствовать, что кресла давно трясутся под ними.
— Мистер Лилберн! Эгей! Долговязый Джон, где ты там? Покажись-ка, тут кое-кто хочет перемолвиться с тобой словечком.
Он подошел к окну, выглянул во двор тюрьмы. Утренняя муть висела в воздухе, подсвеченная наверху солнцем, и двигалась так лениво, будто еще прикидывала, обернуться ли ей дождем или так и остаться влажной, постепенно разогреваемой духотой. Крик донесся снова. Лилберн понял, что кричат не со двора, а из окна напротив. Какой-то небритый проходимец махал ему просунутой сквозь решетку рукой, строил гримасы, посылал воздушные поцелуи. Потом лицо его пропало, за прутьями мелькнул женский чепец, и родной голос, полный ликования и испуга, прорезал сумрак двора:
— Джо-о-о-он!
— Лиз?! Что ты там делаешь, боже правый?
Лилберн вцепился в прутья и пытался растянуть их в стороны. Поврежденный глаз уже отказывался служить ему на таком расстоянии, да и здоровый неожиданно налился слезой, видел как сквозь туман.
— Я все-таки прошла, видишь! Они не пускают к тебе никого, но я узнала, кто сидит в камере напротив твоей, и назвалась женой этого джентльмена. У него их, похоже, так много, что одной больше, одной меньше — разница невелика.
— Элизабет, слушай…
— Это такой простой трюк, я даже не надеялась, что мне удастся.
— Элизабет, они все же потащат меня на свой фарсовый суд. Как раз сегодня. Ты успела очень вовремя.
— Боже, сегодня? Еще бы несколько дней! Ты не представляешь, какой крик поднялся в городе в твою защиту. Распечатана прокламация, тысячи подписей. Памфлеты так и летают из рук в руки, куда ни глянь. «Справедливый в цепях!», «Жемчужина в навозной куче!» Их рвут из рук. Жемчужина моя, ты сейчас знаменитей, чем генерал Ферфакс.
— Лиз, а ты-то как? Как младенец? Скоро ему на свет? Говори скорей, а то они, кажется, уже идут за мной.
— Джон, не бойся за меня. Это главное, что я хотела тебе сказать: за меня не бойся. Все помогают мне, да и у самой сейчас столько сил! Я прошу, и мне дается, прошу — и дается. И вместе с силами — радость. Кэтрин ругает меня бездушной за то, что я почти не плачу, но ты-то поймешь. Ты ведь сам мне рассказывал про такое. Будто вылетаешь из собственного тела, и только ветер свистит в ушах, и ничто-ничто уже не может тебя достать. Джон, я хотела, чтоб ты знал: я счастлива тобой. Слышишь? Все равно счастлива!
— Лиз! Мой столик трещит! Они сейчас ворвутся. Но я не дам им потачки. Так и скажи всем в Виндмилской таверне. Их власть держится лишь до тех пор, пока мы ее сносим. Пусть друзья шумят, пусть протестуют, но только пусть не просят пожалеть и помиловать бедного, израненного подполковника. Если они решатся сегодня…
Последние его слова были уже почти не слышны из-за грохота. Наконец ножки стола подломились, дверь распахнулась — он услышал топот сапог, почувствовал цепкие чужие пальцы на своих плечах, локтях, ногах. Его рванули, голубой квадрат зарешеченного окошка перевернулся в глазах, голова больно ударилась о пол.
Потом волокли по коридору.
Потом вниз по лестнице, на улицу, в повозку — лицом в солому.
Какая-то улюлюкающая компания, человек в сорок, окружила его и конвойных, двинулась рядом, впереди, сзади.
Сначала он не мог понять, куда его везут, не узнавал улиц. Почему не выезжают на Стрэнд? Почему эта отчаянная братия, которую уже кто-то подпоил с утра, вопит что-то о скучающем палаче и веревке под Тайбернскими воротами? Потом догадался: боятся. Боятся толпы, возмущения, свалки и везут в объезд, на Тайберн, словно обычного вора. Довольно громоздкий спектакль.
От соломы нестерпимо несло навозом и гнилью, голова гудела.
Он перевернулся на спину, вытер лицо, протянул поудобнее ноги. Какая-то старушка, высунувшись из окна верхнего этажа, грозила ему сухоньким кулачком. Полоскалось на веревках белье, голуби толклись на карнизах. Перемазанный сажей человек полз по черепице, держась за веревку, привязанную к каминной трубе. Стражник, сидевший на краю повозки, что-то сказал вознице, тот подобрал вожжи — колеса застучали реже. Видимо, подсудимого велено было доставить к определенному часу, не раньше, не позже; а то, чего доброго, у друзей его хватит наглости устроить сборище прямо под окнами Вестминстера.
Первое, что бросалось в глаза входящему в Расписную палату, было обитое алым бархатом пустое кресло, стоявшее посредине, сверкавшее золотым шитьем и шляпками мелких серебряных гвоздей, которые образовывали на спинке его витиеватый узор. Лилберн попытался вспомнить, видел ли он его месяц назад. Если нет, если это было новшеством последних дней, то, конечно, местоположение кресла должно было означать явную перемену политического ветра. Ибо предназначалось оно не для спикера (Манчестер уже сидел в глубине палаты, переговариваясь о чем-то с клерком), а для кого-то повыше. Но кто может быть выше спикера палаты лордов? Только король. Иными словами, все это должно было означать, что законного монарха ждут здесь с нетерпением и надеются на скорое возвращение его из шотландского плена.
Клерк отошел к столу, взял лист бумаги и тоном холодным, но вежливым предложил подсудимому приблизиться к свидетельскому барьеру и опуститься на колени для выслушивания предъявляемых ему обвинений.
Стало тихо.
Сарджент палаты дал знак стражникам. Двое из них, оставив алебарды товарищам, приблизились к Лилберну сзади на тот случай, если он начнет упираться, как в прошлый раз. Медленно, словно покоряясь неизбежному, он вышел вперед — те, обманутые его покорностью, остались на месте, — стал у барьера, спокойно расстегнул пуговицы камзола, достал шляпу и двумя руками нахлобучил ее на голову.
Клерк сморщился, как от зубной боли.
Кто-то из лордов вскочил, кто-то крикнул: «Негодяй!»
Манчестер качал головой словно бы с сожалением, пальцы теребили и тискали бахрому подлокотников. Стражники, опомнившись от замешательства, ринулись вперед, как кулачные бойцы, сбили с Лилберна шляпу, навалились в четыре руки. Он упирался, изворачивался, что-то кричал. Ноги его скользили по каменному полу. Еще двое стражников подоспели на помощь, кое-как прижали подсудимого к барьеру в нелепой, полусидячей, полусогнутой позе. Он затих, тяжело дыша, оскалившись в напряженной усмешке.
Торжественная атмосфера суда была безнадежно смята.
— Подполковник Лилберн! Вы обвиняетесь, первое: в печатании и распространении клеветнических измышлений, чернящих спикера верхней палаты, лорда Кимбольтона, графа Манчестера; второе: в недопустимом умалении власти и авторитета палаты лордов, выразившемся в отрицании за нею права суда над всяким подданным его величества; третье: в наглом и вызывающем поведении перед лицом означенной палаты; четвертое…
Клерк читал быстро, словно спеша воспользоваться минутным затишьем, не отрывая глаз от листа.
Лилберн извернулся, высвободил руки и заткнул уши пальцами. Стражники снова накинулись на него, опять началась возня, но Манчестер махнул рукой — «оставьте».
Губы клерка теперь шевелились беззвучно, но Лилберну не было нужды вслушиваться в произносимые фразы. Он знал заранее все пункты обвинения, знал их уже тогда, когда с пером в руке взвешивал слова своих памфлетов, сделавших этих людей его смертельными врагами. Обводя взглядом ряды лиц под роскошным балдахином, он подумал о том, насколько труднее была бы его задача, если б лорд Брук, живой, сидел среди них или Эссекс, одолев очередной приступ болезни, явился бы сюда, на суд. Но их не было, и это помогало ему ощущать свою правоту тем радостней и полнее, чем грубее с ним обращались, чем тяжелее нависал над ним приговор.
Клерк кончил, с поклоном передал лист спикеру. Манчестер рассеянно проглядел его и поднял взгляд на подсудимого.
Стражники отпустили Лилберна. Он встал, размялся, положил руки на барьер.
— Странный способ вы избрали, мистер Лилберн, для того чтобы показать нам, что с обвинением вы знакомы. Несмотря на ваше оскорбительное поведение, мы не собираемся подтверждать вашу клевету и нарушать английские законы. Поэтому предоставляю вам воспользоваться вашим правом: мы готовы выслушать все, что вы скажете в свою защиту.
Манчестер откинулся в кресле и забарабанил пальцами по подлокотнику. Потом снова склонился вперед и добавил:
— Хочу лишь заметить, что сказанное вами повлияет не только на вашу судьбу, но и на отношение верхней палаты к вашим друзьям и их идеям. Вы требуете терпимости? Не к тому ли, что вы нам только что продемонстрировали? Боюсь, что на такую терпимость нас не хватит.
Среди гобеленов, бархата, драпировок, ковров он чувствовал себя гораздо уверенней, чем посреди военного лагеря. Оливковое лицо, вобрав в себя красные отсветы тканей, выглядело еще моложе, восточные глаза чернели насмешливо. Пущенный им аргумент — «нельзя отпугивать верхнюю палату чрезмерными требованиями» — был довольно ходким последнее время и производил некоторое впечатление даже в Виндмилской таверне.
— Милорды! — Лилберн с облегчением услышал, что голос его звучит ровно, что ему по силам удерживать и скрывать то болезненное натяжение, которое накапливалось в его груди с самого утра. — Милорды, я достаточно ясно выразил свое отношение к этому суду. Вы не вправе судить никого, кроме самих себя. Вы или ваши предки получили свой титул от короля, вы не избраны народом и поэтому не можете обладать судебной властью ни над одним свободнорожденным англичанином. Это свое мнение я и раньше открыто высказывал некоторым из вас, и мы свободно обсуждали сей вопрос в дружеской беседе. Единственный правомочный судья в тяжбе между мной и вами — парламент.
— А мы, по-вашему, уже не имеем отношения к парламенту?
— Джентльмен, конечно, имеет в виду одну лишь палату общин, — усмехнулся клерк.
— Да, вы правы. И я надеюсь дожить до того дня, когда это будет ясно всякому так же, как и мне. Источник всякой власти — народ, и только тот, кто избран народом, может осуществлять над ним верховную власть.
— В каком-то из сочинений вы утверждали, что и король в свое время был посажен на трон народом, не так ли? — Манчестер делал вид, что говорит абсолютно серьезно. — В таком случае, можно ведь считать, что король, облекая нас полномочиями и титулом, просто делился с нами властью, полученной им от народа, то есть абсолютно законно, даже с вашей точки зрения. Не дает ли это нам некоторую надежду на оправдание в ваших глазах? Не согласитесь ли вы снять с нас хотя бы обвинение в узурпации?
Лорды разразились смехом, но самому Манчестеру удалось не улыбнуться; чуть выставив ухо вперед, он ждал ответа. За два года, которые прошли с той их стычки в Донкастере, он явно научился владеть собой. «Вы сильно изменились, граф, но желание повесить меня осталось в вас прежним», — Лилберн с трудом удержался, чтобы не сказать этого вслух.
— Вы сами, милорды…
Смешки и шум заглушили его слова, и он, пытаясь перекрыть их, незаметно для себя перешел на крик:
— Вы сами, милорды, подняв оружие против короля, признали его узурпатором, превысившим границы отпущенной ему власти. Вы сами многократно выпускали декларации, утверждавшие верховную власть парламента. Король оказался нынче на положении пленника. Не пугает ли вас его пример? Или вы думаете, что те, кто отказался выносить тиранию короля, смирятся с вашей тиранией?
В зале становилось шумно, гневные выкрики летели в Лилберна справа и слева.
— Что же касается до моей якобы клеветы на некоторых из вас, я не побоюсь повторить ее во всеуслышание. Да, граф Стэмфорд, рано или поздно на свет выплывут некоторые обстоятельства сдачи Эксетера. И, может быть, тогда уже вам придется предстать перед законным судом. Да, граф Манчестер, ваша голова не засиделась бы на плечах, если бы генерал Кромвель довел до конца свое обвинение против вас в парламенте. Можете мстить мне за эти слова, можете делать все, что будет доступно вашей тиранической власти и злобе, можете приказать…
Его уводили — он все кричал.
Кровь шумела в ушах, горло пересохло. Тупая боль тянулась сверху вниз по ноге — видимо, повредил во время возни со стражниками. А может, и еще раньше, в тюрьме. Усталость заливала все тело, проникала в грудь, вытесняла возбуждение и напряженность. Одна лишь память упрямо сопротивлялась нежданной апатии, закрепляла кусок за куском весь прошедший день, чтобы потом восстановить его на бумаге. Что бы там ни было, а Овертон должен получить для своего печатного станка продолжение того, что он назвал «повестью о прекрасной и трагической судьбе некоего английского гражданина». Вдруг вспомнилось лицо Элизабет за решеткой и этот ее крик: «Я счастлива тобой». За месяц заключения ему не дали ни одного свидания с ней, даже еду пришлось передавать через тюремщиков. Бессмысленная жестокость. Только судьи, не сидевшие сами в тюрьме, могли воображать, что узник, лишенный свиданий, не сумеет передать на волю нужных бумаг.
Усталость помогла ему выслушать приговор с неподдельным равнодушием. Четыре тысячи фунтов штрафа, заключение в Тауэр сроком на семь лет, запрещение до конца жизни занимать какой-либо пост на государственной службе. «Оправдание справедливого» и «Свободу свободному» сжечь рукой палача. Семь лет — неужели сами они надеются продержаться столько времени у власти? Они падут, как только пресвитериане потеряют большинство в палате общин. Или у них есть в запасе более прочные зацепки? Возвращение короля? Иностранная помощь? Неужели они с Уолвином недооценили их сил?
В Тауэр его везли водой.
Утренняя муть собралась в редкий теплый дождик, покрыла Темзу рябью и пузырями. Гребцы с их намокшими, прилипшими к плечам рубахами, с расстегнутыми воротами, продуваемые насквозь речным воздухом, гнали лодку с такой вольной и спорой веселостью, что Лилберн на мгновение испытал толчок острой зависти, почти злобы к ним. И не то чтобы сомнение, но как будто кто-то чужой в его душе, кому он позволил на минуту открыть рот, высунулся с невнятным, усмешливым бормотанием: «Прирожденные вольности? Права? Великая хартия? Законы? И для кого — для них? Вот для этих, кому так хорошо под летним дождем, на своей лодке, в своей реке, и никакие лорды и никакой король у них ее не отнимут. Разве нужно им что-нибудь еще?»
«Тропа вольна свой бег сужать, кустам сам бог велел дрожать, а мы должны свой путь держать, свой путь держать, свой путь держать». Привычная мелодия помогла заглушить, вытеснить усмешливый голос в душе (его держали в строгости, не часто давали открыть рот), и осталась лишь простая и понятная тоска — от этой белой реки, от голубеющих пятен между облаками, от блеска весел, от шумливых лодок, скользящих там и тут, невыносимо тяжело было вновь отправляться в камерную затхлость и вонь.
Новый комендант Тауэра, сухой и длинный пресвитерианин, долго читал приказ палаты лордов, потом поднял взгляд на Лилберна и издали показал ему лист в откинутой руке.
— Вас ознакомили?
— Что это? Приговор?
— Приказ о строгом содержании. Мне поручено проследить, чтобы вы не смогли в дальнейшем писать и публиковать свои, — он заглянул в бумагу, — «скандальные и клеветнические памфлеты, направленные к подрыву авторитета верхней палаты, к извращению истинной христианской веры, к сеянию смуты и возмущения умов…» Ну, и так далее.
— Вы хотите, чтобы я помог вам в этом трудном деле?
— Нет, я лишь ставлю вас в известность, что не вижу иной возможности исполнить приказ их сиятельств, как только запретив вам свидания с кем бы то ни было.
— Но, сэр! С таким же правом вы могли бы сказать: «Я не могу выполнить приказа иначе, как поместив вас в выгребную яму».
— Очень сожалею, мистер Лилберн, но запрещение свиданий будет распространяться и на ближайших родственников.
— Сэр, должен вам сказать по чести, — Лилберн говорил медленно, словно давая словам время проникнуть в сознание коменданта, — сказать, как солдат солдату: моя жена разделяла со мной все походы военных лет. Бог связал наши сердца и души такой горячей привязанностью и так приучил нас разделять тяготы друг друга, что я скорее позволю вам сию минуту размозжить мне голову, чем соглашусь лишиться свиданий с женой.
Комендант задумчиво смотрел на строчки приказа, потом пожал плечами:
— Самое большее, я могу разрешить, чтобы она разделила строгое заключение вместе с вами.
— Но она на седьмом месяце!
— Тут уж я ничего не могу поделать. Вы имели прекрасную возможность избавить себя от всех этих неприятностей.
— Какую же?
— Вести себя потише. Нет-нет, довольно препирательств! Уведите заключенного. О да, можете жаловаться на меня в парламент, можете натравить на меня столь послушную вам уличную чернь — я не боюсь. Камера 43. К вашему сведению, до вас ее занимал некий член парламента, позволивший себе неуважительно говорить о короле. Говорят, теперь он стал осторожнее в выражениях. Надеюсь, и ваш пыл она несколько остудит. Увести.
Июль, 1646
«Мы вполне убеждены, что, избирая вас быть членами парламента, мы преследовали единственную цель — освободить себя от всяких цепей и обеспечить мир и счастье государства. Мы — ваши принципалы, а вы — наши агенты. И если вы или кто другой попытается осуществлять над нами власть, имеющую другой источник, нежели наше доверие и свободный выбор, то это будет не чем иным, как узурпацией и гнетом, от которого мы будем стремиться избавиться всеми силами.
Вы же теперь выбрасываете из своей палаты всех, кто упомянет о жестокостях короля; ваши проповедники обязаны молиться за него; вы готовы принять его с распростертыми объятиями, в то время как он заслужил быть отвергнутым всем христианским миром. Неужели вы сотрясли всю нацию наподобие землетрясения лишь для того, чтобы предложить нам снова короля Карла? Не правильнее ли будет объявить его врагом и опубликовать твердое решение не иметь впредь никаких королей?»
Ричард Овертон. «Ремонстрация многих тысяч граждан Англии в их собственную палату общин по поводу незаконного и варварского заключения столь славного мученика за свободу своей страны — подполковника Джона Лилберна»
Лето, 1646
«Поверьте, религия есть единственное твердое основание всякой власти; если она слабеет или извращается, никакое правительство не может быть устойчивым; ибо откуда может взяться повиновение, если религия не будет учить ему. Я вполне уверен, что скорее религия может отвоевать для короны милицию, чем милиция — религию… Они ставят своей целью не изменение церковного правления, — хотя и это было бы слишком много, — но под этим предлогом намереваются лишить меня власти над церковью, что, должен сказать вам, по последствиям своим не меньше, чем утрата военной власти. Ибо во времена мира людей легче удержать в повиновении словом проповедника, чем мечом».
Из писем Карла I
Осень — зима, 1646
«Оба парламента, английский и шотландский, видя, что король затягивает переговоры и ищет лишь поводов для проволочек, и сознавая опасность раскола между двумя нациями, на который роялисты так рассчитывали, пришли наконец к соглашению, что по получении должной платы за помощь шотландцы очистят все английские крепости. В январе двести тысяч фунтов стерлингов были доставлены в Ньюкасл под сильной охраной. После этого шотландская армия удалилась к себе, передав крепости солдатам генерала Ферфакса, а короля — специальным комиссарам, присланным обеими палатами английского парламента».
Люси Хатчинсон. «Воспоминания»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК