12. Таламини

Таламини был журналист, сотрудник маленькой, но очень популярной газеты «Ля птит репюблик». Он сотрудничал в ней нерегулярно, писал небольшие фельетоны на бытовые темы, но работал также в «Аванти»[260], органе Социалистической партии Италии, выходившем в Париже, — Социалистическая партия была в Италии под запретом.

С Таламини мы познакомились на второй год моей парижской жизни: он подошел ко мне на улице, снял широкополую шляпу, низко поклонился и попросил разрешения пройти со мной рядом. Это не похоже было на обычные для французов способы знакомиться, и я не стала возражать. Он сказал, что видел меня на Русском балу, куда его привели знакомые русские студентки. Ему сказали, что я пишу стихи, и он хотел бы, чтобы я их прочла ему.

— Вы же не поймете!

— Стихи я понимаю.

В тот вечер мы ходили вдоль ограды Люксембургского сада, я читала ему стихи по-русски, а он слушал. Потом он рассказал мне о себе, хотя весьма таинственно умолчал, каким образом попал в Париж. Через несколько дней, зайдя в библиотеку, чтобы обменять книги, я спросила у Мирона, не знает ли он Таламини, и тот, порывшись в своей памяти, молча кивнул головой, а потом сказал: «Кажется, аграрный агитатор. Приговорен к чему-то. Пишет в „Аванти“».

В следующий раз, когда я встретилась с Таламини, я поведала ему полученные о нем сведения, и он, усмехнувшись, сказал: «Действительно аграрные дела, и еще разбойник — посмотрите». Туг он взмахнул полой своего широкого плаща, и она так живописно упала на его левое плечо, что я поразилась изяществу этого привычного движения. Высокий и худой, он показался мне еще выше, а его черные глаза зловеще засверкали из-под надвинутой на лоб шляпы.

Он рассказал мне в эту и последующие встречи, что живет в Париже уже давно, но что в его квартире одна комната никогда не открывается и так и стоит с опущенными жалюзи. Он даже повел меня как-то показать с улицы эту комнату — и действительно, на бульваре Распай, во втором этаже углового дома, я увидела при ярком дневном свете плотно закрытые два окна с опущенными жалюзи. Это была романтическая история с изменой и предательством, о которой он долго не говорил, а потом, когда мы познакомились ближе, рассказал иронически: «Женщина ушла, не предупредив меня! С тех пор я им не верю».

Иногда он предлагал мне поехать на Лионский вокзал, для чего подзывал такси, — они только что появились в Париже и были новинкой для меня. На Лионском вокзале мы садились в зале ожидания, и он угощал меня чашкой шоколада и пирожным, а сам пил пиво. Он расплачивался всегда толстыми серебряными пятифранковиками, которые вытаскивал пригоршней из кармана, — очевидно, это был день, когда он получал гонорар. А портмоне у него никогда не было: он просто сбрасывал полученные деньги в карман. Иногда он с гордостью приносил мне газету и показывал статью: «Это я написал!» — говорил он. Подписывался он «Тисбо», — это был его литературный псевдоним.

Одетта нашла, что он очень забавен, но к себе домой не приглашала. Однако это и не нужно было. Он всегда знал, где и когда можно встретить человека, которого он хотел видеть.

Все наши встречи были окружены таинственностью, но я думаю, что у него просто было очень много свободного времени и он любил показывать вам, что знает про вас что-то такое, чего вы никак не ожидаете. Когда в тот же год я случайно встретила Алексея Павловича Кудрявцева, с которым я не вела знакомства и не встречалась, Таламини сказал мне, что видел меня с ним, и допытывался, кто этот «конспиратор». С тех пор Алексей Павлович и ходил у нас с кличкой «конспиратор»!

Однажды мы с Одеттой привели Таламини в «Student Hostel» и познакомили с миссис Моррисон, которую он очаровал. Она даже пригласила его бывать в нашем клубе, но он побаивался этого учреждения и предпочитал водить нас обеих, то есть Одетту и меня, в какое-нибудь кафе.

Зато Нелли ему очень понравилась, и он зачастил к нам в гости на бульвар Арраго. Впрочем, он не одобрил ее романа с Жоржем. «Если она не покончит с ним совсем, он ее погубит. Я знаю этих французских мальчиков», — сказал он мне.

В ту зиму и весну, о которой идет речь, Таламини часто встречал меня при выходе из прозекторской на Рю де л’Эколь де медисин и провожал. Как-то он рассказал мне, что завел знакомство с необыкновенным французским студентом — «неврастеником», по его словам. «Этот человек боится оставаться один и заставляет меня сидеть у него вечером и развлекать. Как-нибудь я и вас поведу к нему».

Тот студент-неврастеник, о котором рассказывал мне Таламини, долго отказывался познакомиться со мной, так как немного побаивался женщин и вообще редко выходил из дома. Таламини объяснил, что это какая-то «фобия», что он боится пространства, живет один в бывшей квартире своих родителей, которые оба погибли в автомобильной катастрофе, — тогда он только что поступил на первый курс медицинского факультета. У него была опекунша, подруга его матери, певица-любительница, — она до сих пор заботится о нем, ее он не боится, — по-видимому, еще мальчиком он был в нее влюблен. У него в квартире есть пианино, и он занимается музыкой, неплохо играет, любит аккомпанировать ей.

Когда погибли его родители, он растерялся и несколько времени не занимался, а потому отстал и никак не может войти в колею. Он лечился у парижских психиатров, потом ему посоветовали поехать в Вену к Фройду, в чьей клинике он и пробыл несколько месяцев. Теперь он успокоился, но работать ему трудно. Все же бросать медицину он не хочет. Таламини случайно познакомился с ним и считает причиной его болезни праздность и одиночество: «Если бы у него было какое-нибудь занятие, то он мог бы побороть себя, но он просто получает ренту и разболтался совершенно! Я его вылечу! По моему совету он отпустил кухарку, которая ему готовила, и теперь ходит по утрам на рынок, покупает продукты и стряпает обеды. Он знает итальянский, и я достал ему занятие: переводить на французский язык итальянский роман, который я отредактирую и непременно устрою в „Птит Репюблик“ — это очень интересный роман, и его будут печатать с продолжением. По вечерам я прихожу к нему с моим приятелем Феррари — вы его знаете, — и Карасале кормит ужином — правда, стряпает он очень плохо, но я учу его итальянской кухне. Вот я поведу вас к нему, и у нас будет настоящая итальянская еда».

И действительно, в один из ближайших вечеров Таламини зашел за мной вместе со своим приятелем Феррари, молодым и необыкновенно легкомысленным парнем, и мы отправились к Карасале.

Консьержка комфортабельного дома, куда мы пришли, посмотрела на нас подозрительно, но Таламини любезно заговорил с нею и объяснил, что я учусь медицине и он хочет показать мне своего друга, мсье Мориса[261], чтобы посоветоваться со мной о методе лечения: ведь раньше я училась в Петербурге у самого Бехтерева, и он желает знать мое мнение (подобное утверждение было характерно для внезапных импровизаций Таламини, который, впрочем, никогда не был пошлым лгуном, а всего-навсего вдохновенным фантазером). Старушка-консьержка посмотрела на меня с почтением, хотя вид у меня был не особенно внушительный, и тотчас нажала кнопку звонка к Карасале, вежливо сказав мне: «Мадам доктор, это в третьем этаже».

Мы поднялись по покрытой ковром лестнице. Карасале уже поджидал нас у входной двери. Это был бледный, хотя и довольно плотный человек, с нездоровым цветом лица, какой бывает у людей, редко выходящих из дома. Его черные волосы были гладко причесаны на пробор, а лицо чисто выбрито. Глаза у него были скучные, немного испуганные. Он шаркнул ногой и пропустил меня вперед, а за мной вошли мои спутники.

Квартира действительно была прекрасная и богатая. Хорошая мебель сверкала полировкой, двери с панелями из матового стекла и красивыми круглыми ручками откатывались в стороны, но все же намечался некий упадок: на пианино лежал густой слой пыли, хотя оно было раскрыто и какие-то ноты развернуты на пюпитре, а в дверь, распахнутую в соседнюю комнату, виднелась незастланная постель. Карасале быстро, инстинктивным движением, задвинул дверь (ведь она была на роликах!), и тогда сквозь матовые стекла стало видно, что там горела очень яркая лампа.

Таламини непринужденно усадил нас на диван и стулья, уселся сам, не снимая плаща и шляпы, и обратился к нашему хозяину: «Ну, что вы приготовили на ужин? Мы голодны. Мадемуазель никогда не ела макарон по-итальянски».

Оказалось, что наш бедный хозяин еще и не приступал к стряпне, а потому нам пришлось взять все дела на себя, он же только покорно исполнял быстрые распоряжения Таламини. «Макароны!.. сыр!.. томаты!.. масло!.. Великолепно! Все на столе? Давайте котелок!» К этому времени мы уже перешли в тесную кухню, носившую явные следы неумелого хозяйничания.

Котелок, к сожалению, не был освобожден от остатков вчерашней еды. Таламини строго посмотрел на своего подшефного пациента и сказал укоризненно: «Все надо выбросить и котелок как следует вымыть». Пока Карасале без особого воодушевления выполнял приказ, Таламини рассказал мне, что был на сельскохозяйственных работах в Италии. Их артель состояла из двенадцати человек, и они все поочередно готовили еду на всю компанию. Их посуда так и называлась «котелок на двенадцать человек» — «ля мармит де дуз омм», и теперь он заставил Карасале купить такой же вместительный котелок — как он его называл, «на двенадцать человек».

Тут я впервые услыхала от Таламини рассказ об его работе в итальянской деревне и вспомнила, что он ведь, по словам Мирона, был «аграрным агитатором».

«Наши парни съедали все до дна, — продолжал Таламини, — так что нам не приходилось мыть котелок. Да у нас, кроме того, имелась кошка, которая вылизывала начисто все остатки».

Тут Карасале не выдержал и сказал: «Какая гадость!», а Таламини подмигнул мне и бросил ему: «Оставьте ваши буржуазные предрассудки!»

Тем временем Карасале наполнил котелок водой и поставил его на газовую плиту, потом сел на стул, вздохнул и сложил перед собою свои белые руки, но Таламини не позволил ему сидеть без дела, заставил вынимать макароны из большого пакета и, не ломая, бросать их в котелок. Но его подшефный проявил такую неловкость, что Таламини сам занялся этим делом, приговаривая: «Ломать их не полагается! Их едят на метры, несломанными!»

Не буду описывать процесс приготовления макарон — густо наперченных, политых маслом и посыпанных сыром, который мы все тут же терли, и сдобренных густым томатным соусом из банки, стоявшей на полке. Когда все было готово, кухня походила на поле сражения: всюду лежали кульки, полуразорванная бумага, вскрытые банки от консервов, на столе была рассыпана соль. Таламини в последний раз помешал поварешкой в «котелке двенадцати человек» и сказал: «Давайте есть». В это время часы в столовой серебристым звоном пробили одиннадцать ударов.

Феррари, который за все это время не произнес почти ни слова, а, сидя в гостиной, читал новый номер журнала «Иллюстрасьон»[262], заявил: «Уже поздно, в двенадцать часов я обязан быть дома, иначе меня не впустят!» Бедняга жил в общежитии для итальянской католической молодежи, а там были очень строгие правила.

«Ничего, — сказал Таламини, составил все пустые банки и сбросил все бумаги на пол, потом водрузил на середину стола „котелок двенадцати человек“ и заявил: — Давайте ужинать здесь!»

Мы принесли штофную мебель из гостиной и уселись вокруг маленького кухонного стола, а Таламини с гордым видом накладывал нам полные тарелки своих любимых спагетти. «Где вино?» — спросил он и, когда Карасале покорно принес две бутылки бордо, быстро откупорил их и налил нам полные стаканы.

Макароны действительно были великолепны, и мы лопали их с удовольствием. Впрочем, когда мы насытились, котелок еще не был пуст, и я заметила грусть в меланхолических глазах хозяина, созерцавшего недоеденные макароны в котелке. Мы ели и пили за здоровье всех присутствующих, за хозяина, за международный пролетариат, за русскую революцию, за Жореса и т. д., и т. д. Феррари торопился уходить, и мы попрощались с хозяином, а Таламини сказал ему: «Ну что? Хорошо провели время? Не скучали? И на завтра утром у вас тоже будет работа», — и он широким жестом показал на тарелки, вилки, ножи и на четверть полный «котелок двенадцати человек».