Глава 9
Осенью 1970 года в редакцию серии «Пламенные революционеры» при издательстве политической литературы «Политиздат» ЦК КПСС, что на Миусской площади в Москве, Булат Окуджава принес рукопись, которая называлась «Ведь недаром».
Рукопись была принята к рассмотрению с обещанием ответить быстро, потому как серия активно печатается и издательство заинтересовано в новых авторах.
Хотя для Булата Шалвовича это был и первый опыт написания именно исторического романа, особого волнения, свойственного дебютантам, он, однако не испытывал, более того, он был уверен в том, что текст не подойдет главному издательству историко-партийной литературы в СССР, которое именно в эти дни «за особые заслуги в области книгоиздания» было удостоено ордена Трудового Красного Знамени, потому как слишком для него сложен и зашифрован автором.
Предыстория же данного визита на Миусскую, 7 была такой.
Более года назад в вестибюле ЦДЛ появилось объявление следующего содержания: «Издательство «Политиздат» приглашает к сотрудничеству прозаиков, пишущих на исторические темы, для работы в серии «Пламенные революционеры». Серия ставит перед собой цель — передать в художественной форме факты биографий видных представителей мирового революционного движения».
На приглашение тогда откликнулись многие — Владимир Войнович, Анатолий Гладилин, Лев Славин, Василий Аксенов, Юрий Трифонов, Еремей Парнов, Владимир Корнилов, Натан Эйдельман, Юрий Давыдов, Лидия Либединская, Александр Борщаговский, Раиса Орлова — совершенно не скрывая того, что это не только хорошая возможность сотрудничества с крупнейшим советским издательством и быть напечатанным огромными тиражами («Нетерпение» Ю. Трифонова вышло в этой серии суммарным тиражом 900 000 экземпляров), но и возможность неплохо заработать.
В 70-ом году в этом списке оказался и Булат Окуджава, выбравший героем своего романа руководителя Южного общества декабристов Павла Ивановича Пестеля, одного из пяти повешенных на кронверке Петропавловской крепости в Петербурге.
Согласно установленной практике решение о судьбе рукописи принималось по мере ее прочтения от нижестоящей инстанции к вышестоящей.
Вот этот список.
1. Владимир Григорьевич Новохатко — заведующий редакцией серии «Пламенные революционеры».
2. Феликс Феодосьевич Кузнецов — член Общественного совета Московских писателей при Главной редакции Политиздата.
3. Николай Васильевич Тропкин — главред издательства.
3. Георгий Мокеевич Марков — первый секретарь правления СП СССР, член ЦК КПСС.
Четкое соблюдение субординации было залогом если не успеха, то по крайней мере внимательного отношения к рукописи и автору со стороны редактирующей и цензурирующей корпорации. Контроль, учет и армейская дисциплина в СП СССР работали бесперебойно и неукоснительно.
Приводим письмо заведующего редакции серии «Пламенные революционеры» Владимира Новохатко на имя Феликса Кузнецова:
«Уважаемый Феликс Феодосьевич! В ноябре (точную дату мы сообщим Вам дополнительно) состоится заседание Общественного совета московских писателей при Главной редакции Политиздата с целью обсуждения вышедших книг серии и рукопись Б. Окуджавы «Ведь недаром». Просим Вас принять участие в этом заседании. Посылаем Вам рукопись».
Коль скоро текст Окуджавы пошел дальше, вернее, «выше», Феликс Феодосьевич отнесся к нему благожелательно и дал свое «добро».
Подробное же описание дальнейших событий сохранилось в воспоминаниях Владимира Григорьевича Новохатко, опубликованных в журнале «Знамя» (одно время В. Новохатко тут работал заведующим отдела прозы), «Белые вороны Политиздата», в 2013 году.
Читаем эти воспоминания: «Стоит сказать, что в той сотне книг, которую мы выпустили, было много очень официозных — это являлось платой за самую возможность проталкивать в печать отличные книги. Проталкивание это было чрезвычайно тяжелым, трудоемким и длительным делом. Расскажу, опираясь на дневниковые записи тех лет, о том, как проходили через издательские препоны некоторые рукописи.
Особенно трудным был путь и рукописи, и книги Булата Окуджавы о декабристе Пестеле.
Автор доверил повествование вымышленному мелкому чиновнику Авросимову (недаром он назвал журнальную публикацию романа “Бедный Авросимов”, у нас книга вышла под заглавием “Глоток свободы”), похождениям которого, в том числе в публичном доме, он уделил едва ли не большее внимание, чем Пестелю. Мы не раз просили Булата Шалвовича дать больше места Пестелю, он с неохотой что-то добавлял, но это не уменьшало нашей тревоги за судьбу рукописи…
…в таком виде, как сейчас, Главная редакция будет против издания. И тогда что? Настаивать на обсуждении в редсовете? Вряд ли сие будет удачно — там Марков, Сартаков (секретарь правления СП СССР, зампред бюро секретариата правления СП СССР) и иже с ними. Союзников, в лучшем случае, половина… у нас есть союзник — Баруздин: он главный редактор “Дружбы народов”, секретарь правления СП РСФСР и на весьма хорошем счету у начальства. Как его использовать? Надо подумать.
Да, Окуджава написал не то, что имел в виду в заявке на книгу. Это скорее роман, в котором одно из действующих лиц — Пестель…
Самое смешное, что роман не годится для нас своими литературными особенностями — тем, что основное действующее лицо в нем не Пестель, а вымышленный герой, Авросимов…
Вот задачки задает Булат! Прав он был, когда пришел в первый раз и сказал, что эта рукопись не для нас. “Может, это странное для автора заявление, — сказал он, — но эта рукопись не для вашего издательства”. Как в воду глядел…
Я позвонил Константину Симонову, которого хорошо знал, рассказал откровенно о наших опасениях, попросил его о рецензии, после чего он решительно сказал: “Хорошо. Присылайте рукопись”.
Как говорится, добрые дела не остаются безнаказанными… Когда Окуджава прочитал вот эти строки из симоновской рецензии: “Новое произведение Окуджавы, на мой взгляд, незаурядное явление в нашей прозе. Это сочинение не только в высокой мере талантливое, но и глубокое по замыслу и по своему проникновению в психологию героя… Мне кажется, что публикация рецензируемого романа будет серьезным вкладом в нашу советскую историко-художественную литературу”, он разительно переменился в отношении наших замечаний по рукописи. Так, когда мы говорили ему, что в романе мало Пестеля, он теперь отвечал: “А вы разжуйте, и будет достаточно”…
При работе с автором возникали и трудности…
Разозлил меня на днях Окуджава. Начали мы смотреть замечания, а он глядит этак через плечо и только пальцем тычет туда, где надо исправить. Я правлю карандашом, он говорит: “Нет, не так! У вас есть резинка?” Я беру резинку, протягиваю ее ему, а он встает и начинает ходить — не желает унижаться до такой мелкой работы, как правка собственного текста…
Вскоре роман издали… книгу Окуджавы читатели моментально смели с прилавков».
Столь пространная цитата, думается, в полной мере обрисовывает не вполне здоровую обстановку, которая сложилась как вокруг книги Булата Окуджавы, так и вокруг него самого.
Внутрикорпоративная борьба в СП СССР и его отделениях на местах в конечном счете вела к тому, что публикация того или иного автора становилась предметом торга между противоборствующими группировками, главредами и секретарями Правления Союза.
Так, в «Белых воронах Политиздата» мы находим описание совершенно парадоксальной ситуации (более имевшей детективные очертания), относившейся к прохождению и публикации рукописи Булата Окуджавы «Ведь недаром».
Владимир Новохатко пишет: «Исчерпав свои редакционные резервы, мы с редактором подписали рукопись и отнесли ее в главную редакцию. Оттуда неожиданно быстро рукопись вернули: в нынешнем виде она не может быть подписана в набор… Пришла пора размышлений на извечную тему: что делать? Не сразу пришла идея, но, когда пришла, я позвонил Окуджаве и пригласил его к себе домой, благо, что наши дома стояли почти рядом… Он пришел (Б. Окуджава и В. Новохатко были соседями на Речном вокзале), и я с большим трудом уговорил его написать жалобу на меня в ЦК КПСС. Может возникнуть вопрос: почему на меня, а не на виновников запрета из главной редакции? Я резонно посчитал, что, если жалоба будет переведена на главную редакцию, там тут же решат (и будут правы), что жалобу инспирировал я, и мне не простят такой провокации.
В полной мере оценить опасность моего поведения могут только люди, жившие в зрелом возрасте в те времена… Я прекрасно понимал, что, буде известно о моем поступке начальству, меня не просто выгонят на улицу, а выгонят с “волчьим билетом”… Работа с Булатом Шалвовичем у нас дома закипела: я за письменным столом писал очередную фразу и зачитывал ее, а он соглашался с ней или предлагал свой вариант.
Жалоба пошла в ЦК, а оттуда, как всегда водилось в нашем отечестве, была направлена в главную редакцию. И колесо завертелось — на что мы и рассчитывали.
При создании редакции был сформирован так называемый писательский совет под председательством Маркова, он должен был помогать редакции в подборе авторов и обсуждать иногда те или другие рукописи. Тропкин был согласен на обсуждение советом рукописи Окуджавы.
Заседание совета в конце концов состоялось, и его члены единодушно рекомендовали издать роман Окуджавы (естественно, на этом заседании был и Окуджава). Решающим моментом стала позиция Маркова. Осторожный председатель сказал, что, хотя он рукописи не читал (и явно врал, потому что ему первому мы отослали ее ксерокопию), но единодушная рекомендация членов совета публиковать роман склоняет его к такому же решению. Для руководства издательства высказывание Маркова, члена ЦК КПСС, было весьма авторитетно, было решено книгу издавать с учетом некоторых несущественных замечаний, высказанных на совете, с которыми Окуджава согласился… Спустя несколько лет Окуджава сказал, что он очень благодарен нам за свое приобщение к жанру исторического романа».
Следовательно, борьба за публикацию велась методами и приемами, продиктованными обстоятельствами и условиями большой совписовской игры. Этот немыслимый, но вполне обыденный по меркам того времени эпизод отсылает нас к письму Окуджавы в Правление СП СССР касательно погромных статей в «Литературке». Поиск справедливости и защиты в те годы носил именно такой характер, потому что иначе решать проблемы, конфликты ли в литературной среди (а они случались очень часто) было невозможно в принципе.
Другое дело, что в Политиздате это была заранее спланированная операция, когда вышестоящая инстанция в образе благодетеля и поборника справедливости исправила грубую ошибку нижестоящей инстанции, и желаемый результат — публикация — был достигнут. Тогда как в «Литературной газете» на письмо писателя, пришедшее «самотеком», последовала показательно жестокая реакция, чтобы как заявителю, так и другим неповадно было.
И тут вновь приходится говорить о раздвоении творческого сознания, о вынужденном существовании в двух мирах одновременно: в мире советской функциональности со всеми его партхозактивами, газетой «Правда», проработками, письмами в ЦК, идеологическим прессингом, и в мире привитой родителями порядочности, готовности встать на защиту гонимых властью коллег по цеху, писателей-диссидентов, а также в мире собственной мифологии, хотя бы и XIX века, когда благородство и честь были не предметом политических дискуссий, а естественными качествами интеллигентного человека, когда клеветник и предатель был обязан ответить за свои клевету и предательство, потому что иначе и быть не могло.
Я знаю предков по картинкам,
но их пристрастье к поединкам —
не просто жажда проучить и отличиться,
но в кажущейся жажде мести
преобладало чувство чести,
чему с пеленок подфартило им учиться.
Загадочным то время было:
в понятье чести что входило?
Убить соперника и распрямиться сладко?
Но если дуло грудь искало,
ведь не убийство их ласкало…
И это все для нас еще одна загадка.
И прежде чем решать вопросы
про сплетни, козни и доносы
и расковыривать причины тайной мести,
давайте-ка отложим это
и углубимся в дух поэта,
поразмышляем о достоинстве и чести.
Сплетни, козни и доносы были непременной частью официальной жизни советского литературного истеблишмента, и не замараться в этом было дано не каждому. Пожалуй, это удавалось лишь тем, для кого главным мерилом были не достижения и заслуги на известном поприще, но литература, фанатичное служение которой ставилось превыше всего — чинов, наград, кооперативных квартир, переделкинских дач, а порой и семьи, друзей, родных и близких.
Конечно, Булат Шалвович прекрасно понимал, что является заложником этой игры, этих псевдолитературных экспериментов, но выйти из нее и отказаться от них (от экспериментов) он не мог, просто потому что писательство было его профессией, а еще потому что у него была семья.
После описанных выше перипетий рукопись «Ведь недаром» вышла в серии «Пламенные революционеры» под названием «Глоток свободы», а также в журнальном варианте под названием «Бедный Авросимов».
«Похождения Шипова», «Путешествие дилетантов» и «Свидание с Бонапартом» стали продолжением исторического цикла Окуджавы, начало которого оказалось таким тернистым.
Постепенно складывался свой мир, приглашение или неприглашение в который было прерогативой автора. Это было своего рода закрытым сообществом для своих — друзей и читателей, в которое Булат Шалвович допускал далеко не всех. И тому, думается, была веская причина — исторические романы Окуджавы вернее было бы назвать метаисторическими, сочинениями, направленными, скорее, не внутрь истории (в частности, XIX столетия), но внутрь самого себя, помещенного в этот иллюзорный, мифологический и недоступный для понимания человека второй половины ХХ века мир. Следовательно, тексты становились своеобразной зашифрованной исповедью, принимать и понимать которую могли только избранные (по крайней мере, так казалось автору).
В одном из своих интервью в 1983 году Булат Окуджава признавался: «…я не собираю материал, я не изучаю, ходя по городу или встречаясь с людьми. Я никогда в жизни, хотя я написал четыре исторических романа, не был в архивах и не знаю, что такое архив, как там выписывать книги, — я, в общем, представления не имею. И где находятся архивы — тоже не знаю. Ну вот я вам как на духу».
Стало быть, речь идет о моделировании своего вневременного пространства с опорой лишь на собственный интеллектуальный багаж, на свои знания (порой достаточно поверхностные) и, наконец, на собственный жизненный опыт, который априори не может быть объективным и безусловным.
Интересными в данном случае представляются рассуждения филолога Стокгольмского университета, исследователя творчества Булата Окуджавы Светланы Уваровой: «Историческое время перестает восприниматься линейно и прогрессивно, в поступательном движении вперед, от прошлого к будущему. Оно приобретает характер виртуального пространства, особого пространства человеческой памяти (как индивидуальной, так и культурной), пространства, по которому можно путешествовать, переносясь из эпохи в эпоху, в нем можно жить, погружаться в него, как в реку, рассматривать, как картину… Решающую роль в освоении этого пространства играет память, личная или чужая (мемуары), служащая проводником ко внутреннему ощущению времени/эпохи… Прошлое для Окуджавы не делится на историческое и личное. Процесс познания и осмысления личной жизни, недавнего прошлого протекает по тем же законам и точно так же требует временной дистанции, как и процесс познания человека 19-го века».
Вопрос дистанции как вопрос допустимого и недопустимого в профессии, в личных отношениях, в творчестве. Не являясь, как известно, историком по образованию (но филологом), Булат Шалвович экстраполировал собственное видение текста на тот исторический контекст, в котором этот текст был написан. Конечно, тут не обходилось без общих мест, неувязок, без надуманностей и исторических ляпов, потому что художественное произведение формально не является документом, источником, оно изначально сохраняет именно дистанцию восприятия без всякой претензии на изречение истины в последней инстанции.
Пожалуй, ключевым понятием в этой отстраненности, дистанцированности является рефлексия — видение исторических персонажей, событий через призму собственной истории, не сочиненной, не придуманной, но прожитой. При этом следует понимать, что знания о каждом новом дне не существует, а осмысление дня минувшего может растянуться на десятилетия.
5 июля 1983-го года в возрасте 80 лет от инфаркта умерла Ашхен Степановна Налбандян.
Не клонись-ка ты, головушка,
от невзгод и от обид,
Мама, белая голубушка,
утро новое горит.
Все оно смывает начисто,
все разглаживает вновь…
Отступает одиночество,
возвращается любовь.
И сладки, как в полдень пасеки,
как из детства голоса,
твои руки, твои песенки,
твои вечные глаза.
Только что и сумел сказать…
Других слов не было — не осталось, не смог найти.
А ведь ее жизнь так и осталась для Булата загадкой.
Да, она не любила играть в куклы в детстве.
Она стреляла из рогатки и лазила по деревьям с мальчишками.
Она штудировала труды Маркса и Ленина.
Она читала ему сказки перед сном, а он говорил ей, что, когда вырастет, станет писателем.
Она любила своего Шалико и не верила в то, что его больше нет.
Она была всегда подтянута, строго и со вкусом одета, не допускала излишней откровенности, а в деле была сосредоточена и немногословна.
Ее называли «царь-женщина», но когда она оставалась одна, то ложилась на кровать, отворачивалась лицом к стене и закрывала глаза.
И всякий раз она видела одно и то же (читаем в романе Б.Ш. Окуджавы «Упраздненный театр»), как «доехала до центра на троллейбусе и пешком пошла на Лубянку. Она совсем не волновалась, что-то былое, железное, возникло в ней, что-то неукротимое и бесстрашное. Быстро дошла. Затем многочисленные формальности в абсолютной тишине… Она совсем успокоилась и даже представила Лаврентия в наркомовском кресле, маленького, грузного, утопающего в этом кресле, одетого в какой-нибудь нелепый мундир, важного, как это бывает у всех, когда из грязи — в князи… из Тифлиса — в Москву… Было светло, чисто, строго. Секретарша за громадным столом мягко ей улыбнулась. Ашхен уже отвыкла от этих знаков расположения. Она успела подумать об одном, что если они окажутся вдвоем, надо будет, как в старые времена, сказать ему, не придавая значения этим стенам: «Послушай, Лаврентий (вот именно — Лаврентий), мне даже странно убеждать тебя… было бы смешно, если бы ты мог подумать, что Шалико… Какой он большевик, ты знаешь не хуже меня… Тут, видимо, рука этого ничтожества, твоего предшественника… Преступная акция… Ты ведь сам прекрасно все понимаешь…»
Ее пригласили войти в распахнутую дубовую дверь, и маленький, короткошеий, плотный Лаврентий, тот же самый, тот же самый, бросился к ней навстречу. «Ва, Ашхен! Ашхен!.. Куда ты пропала?!.. Сколько лет!..»
Она немного оторопела…
Он усадил ее в мягкое кресло. Сам уселся напротив. Она еще подумала, что хорошо бы без пошлых шуточек, но он и не думал шутить…
Потом сказал очень по-деловому: «Ашхен, дорогая, навалилось столько всего… оказывается, такой завал всяких преступлений! Так трудно это все освоить, исправить… — внезапно повысил голос, — но мы разберемся, клянусь мамой! Не я буду, если не разберемся!.. — и схватил ее за руку. — А Шалико я займусь завтра же, ты слышишь?..»
Она с трудом удержалась, чтобы не расплакаться, и поэтому резко встала. Он поднялся тоже…
Ночью ее забрали…»
Тогда ее первая жизнь закончилась, и началась вторая, совсем другая, о которой никто, кроме нее, не знал, вернее, не мог знать, просто потому, что она никому не рассказывала о ней.
Даже своим сыновьям — Булату и Виктору.
Ашхен всегда замолкала, когда речь заходила о лагерях, и оставалось только догадываться о том, что ей пришлось пережить. Находила слова пустыми, воспоминания тщетными, а жалобы — унизительными, и потому сразу находила себе какую-то работу по дому — шла мыть посуду, ставила чайник, протирала пыль, включала погромче радио, из которого доносился голос Леонида Осиповича Утесова.
Закуривала.
Я, как в годы прежние, опять
Под окном твоим готов стоять,
И на свет его лучей
Я всегда спешу быстрей,
Как на свиданье с юностью моей…
Летом 1983 года закончилась и эта — вторая жизнь Ашхен Налбандян.
Нет, не смог пойти на ее похороны, потому что не мог снова видеть эти сухие отрешенные глаза, это застывшее, окаменевшее лицо, эти слегка приоткрытые губы и ввалившиеся щеки.
Ведь однажды он уже видел ее такой, когда она вернулась из Каргала в 1947 году.
Тогда она была рядом, но в то же время она отсутствовала, казалась невыносимо чужой, но родней нее у него никого не было. Ведь именно с ней, с матерью, была связана память о детстве, об отце, о звуках и запахах далекой, сохранившейся только на черной-белых фотографиях жизни. Конечно, можно было с места на место перекладывать эти фотографические изображения, развешивать на стенах комнаты, над кроватью или над письменным столом, но реальности происшедшему это не добавляло — только воспоминания, только реликвии, только фантазии, только упования.
Минувшее тревожно забывая,
на долголетье втайне уповая,
все медленней живем, все тяжелей…
Но песня тридцать первого трамвая
с последней остановкой у Филей
звучит в ушах, от нас не отставая.
Стоило прожить жизнь (к моменту смерти матери Булату Шалвовичу было 59 лет), чтобы наконец почувствовать, ощутить эту музыку, эту ноту, которую слышишь только ты, и которая звучит вечно, помимо тебя, и будет звучать после твоего ухода.
Да, сейчас Ашхен Степановна тоже была где-то тут, на Краснопресненской набережной, что близ Трехгорки, или в районе Дорогомилово, на Покровке или у Никитских ворот, на Волхонке или на Арбате, но при этом ее уже не было.
Она ушла, и Булат понял, что остался один.