Глава четвертая Никитино детство
За эту книгу отдам все свои предыдущие романы и пьесы! Русская книга и написана русским языком…
А. Н. Толстой
О запасливости таланта
…Утонул в снегах отчий хутор Бострома Сосновка. Пригоршня домишек, нахлобучив белые шапки, отсыпается от летних трудов праведных. Если встать на взгорье спиной к пруду, обросшему столетними ветлами, и смотреть вдаль, то кажется, что нет больше на земле ни лесов, ни городов, ни людей — одна только белая, с оранжевым от поднимающегося солнца, степь. Коль и случится что за целый месяц, то разве такое: «На хутор днем забежал волк. Пробежал двором, садом и убежал…» (А. А. Бостром — A. Л. Толстой, 6 марта 1898 года). Кого потянет без особой крайности слать из этакой глухомани письма? Да и о каких-таких событиях в них рассказывать?
Но один мальчуган, непоседа и озорник, тут проявлял неожиданное прилежание. Письма у него получались так: «Я, мамуня, потому расписался вчера, потому что я сижу — думаю, и вдруг рука у меня как заходит-заходит по бумаге, я индо испужался — вот и накатал тебе целый лист…» (А. Н. Толстой — матери, 14–15 января 1895 года).
В Сосновке, где посторонний глаз не заметил бы никаких особых событий, 12-летний Леля был полон впечатлениями через край. Он торопится рассказать матери и о том, что «ночью шел совсем летний дождик и снегу осталось мало», а «нынча ужасный ветер гудит и завывает» и «под вечер прошел не то снег, не то крупа, не то маленький град»; и о том, как, несмотря на ветер и гололедь, он бегал на свою сооруженную «третьеводни» снежную крепость «Измаил»; и о том, что по рассеянности кухарки «приготовили вместо гусака индейку… потом пошли, посмотрели и распознали…»; и о том, как утром «у нас на столе поет самовар» и т. д.
В письме к отчиму (26 марта 1892 года) девятилетний Алеша описывает поездку с матерью на лошадях из Сосновки до соседнего сельца Утевкк. Мальчик захвачен своими наблюдениями — «пашни оголились и маленькие речки тронулись, а в Сосновке снега гигантские и почти непролазные», и вообще вся эта поездка «по глубокой воде» — «необыкновенное приключение». Алеша явно ищет краски для передачи своих впечатлений. «Стоят, мамутя, у нас такие холода, что вчера весь пруд покрылся льдом и к обеду не растаял. Он очень толстый, индюшку удержит, пожалуй. Утром выпадает мороз; работники молотят в шубах, зипунах; которые сверх шубы чапан надевают… Мы из Самары заезжали на хутор к Михайловскому (писателю К. Г. Гарину-Михайловскому. — Ю. О.) и оттуда привезли поросенка белого да курносого» (1896 год, октябрь — ноябрь). У созревших на поле подсолнухов «…шляпки так есть больше тарелки, а самые семена величиной с черных жуков…» (1896 год, 22 июля). И в этом многообразии увиденных мальчиком красок, услышанных звуков, в густоте идущих на него неприметных для других событий и проявлялась уже подлинная незаурядность сочинителя писем, написанных с таким фантастическим пренебрежением к правилам грамматики и с такой простодушной путаницей в сведениях из школьных учебников, что иной педант от педагогики, не задумываясь, предсказал бы их маленькому автору самое мрачное будущее.
С Сосновкой у Толстого связано пятнадцать детских и отроческих лет. Не удивительно, что в бумагах, хранившихся у самарских старожилов, немало оказалось именно неизвестных «сосновских» материалов. Обнаружены также и юношеские письма Толстого периода ученичества в реальном училище и затем — в Петербургском технологическом институте. Все это писано в 1890–1907 годах, то есть до выхода первой книги. Любопытность этих новых музейных приобретений очевидна. Но представляют ли они более серьезный интерес?
Оказывается, в определенном отношении эти ранние материалы поучительны совсем не меньше, чем найденные одновременно с ними многие письма Алексея Николаевича того периода, когда он стал уже «третьим Толстым» в русской литературе. Отчего — так?
Говорят, что впечатления детства самые сильные. Но какими бы яркими и живыми ни западали они в душу каждого, и тем более в чуткое от природы писательское сердце, — такая «густота» накопленных сызмала наблюдений и, в результате, столь интенсивное использование их в последующем творчестве, как у А. Толстого, случай в литературе не частый. Недаром исследователи Толстого даже называют значительный начальный отрезок его писательской работы «периодом воспоминаний» (хотя, разумеется, это очень условное название). Наблюдения детских и юношеских лет, слышанные тогда рассказы матери и родственников были зерном, из которого разрослась существенная часть написанного Толстым до революции.
Впечатления детства, кроме того, способствовали возникновению ряда произведений автобиографических: «Логутка» («Страница из жизни») — 1912 год; «Детство Никиты» — 1920 год; «Необыкновенные приключения Никиты Рощина» — 1921 год и др. Но и после этого не иссяк чудесный источник! Уже в 1938 году, раскрывая молодым писателям один из «секретов» работы над романом «Петр I», Толстой подчеркивал особую роль, которую сыграли «запасенные» в детстве наблюдения. Они помогли ему описать петровскую Русь. «Каким образом люди далекой эпохи получились у меня живыми? — говорил Толстой. — Я думаю, если бы я родился в городе, а не в деревне, не знал бы с детства тысячи вещей — эту зимнюю вьюгу в степях, в заброшенных деревнях, святки, избы, гадания, сказки, лучину, овины, которые особым образом пахнут, я, наверное, не мог бы так описать старую Москву. Картины старой Москвы звучали во мне глубокими детскими воспоминаниями. И отсюда появлялось ощущение эпохи, ее вещественность.
Этих людей, эти типы я проверял потом по историческим документам. Документы давали мне развитие романа, но вкусовое, зрительное восприятие, идущее от глубоких детских впечатлений, те тонкие, едва уловимые вещи, о которых трудно рассказать, давали вещественность тому, что я описывал».
Страница одного из детских писем Алеши Толстого
Но и это еще не все. «…Читая и перечитывая «Хождение по мукам», мы не можем не заметить, что и здесь те же впечатления детства являются животворным источником бесконечного количества художественных ассоциаций, образов, деталей, пейзажных картин» (М. Чарный. Путь Алексея Толстого, с. 205).
Высоким достижением Толстого был его «алмазный» народный язык. Ранние письма будущего писателя обнажают самые истоки его привязанности к слову, в частности к народным речениям. Сосновские письма густо насыщены просторечиями и фольклорными выражениями: «Ты, мамуличка, ладь, пожалуйста, свои дела поскорее, а то терпеньюшка нету»; «с французским незнай как и быть»; «у нас все время стоят жары…». Свои кожаные рукавицы Алеша не назовет иначе как «голички». Скучая по матери, он свободно переходит в письме на народное песенное присловье, слегка переиначивая его:
Ох, хо-хо, хохонюшки,
Скучно жить Афонюшке
На родной сторонушке
Без родимой матушки…
(А. Н. Толстой — матери, 29 августа 1896 года. ИМЛИ, инв. № 6315/1).
Кстати, много лет спустя этот стишок, уже совсем по-иному, скорбно зазвучит под пером писателя. Толстой вспомнит его в 1921 году в Париже и первые три его строки (теперь уже в переделке — «на чужой сторонушке») с обозначением: «Народная песня» — поставит эпиграфом к написанному тогда рассказу «Настроения H. Н. Бурова», которым начнет большой цикл своих произведений о белой эмиграции.
Конечно, в детстве Толстой усваивал народный язык безотчетно. В реальном училище он даже стыдился своей «неправильной» речи. Недаром и письма Алексея Толстого с переездом из Сосновки в Самару, а затем в Петербург становятся более гладкими и книжными по языку. А на его ранних произведениях, по собственным словам писателя, сказалось влияние «неточного, приблизительного, неверного» языка декадентской литературы. Пройдет время, прежде чем Толстой от книжной выспренности, характерной для его ранних стилизованных рассказов и символистских стихов сборника «Лирика», вернется — но теперь уже не безотчетно, а как ищущий художник! — к живой стихии народной речи. И «запас» родных с детства слов, ощущений фольклорной образности будет помогать Толстому в труднейшей работе по поискам «алмазного» языка.
Обнаруженные теперь в большом количестве детские и юношеские письма Толстого, прозаические и стихотворные опыты тех лет, какими бы наивными они порой ни были, — самые полные и достоверные свидетельства многих из его тогдашних наблюдений и переживаний, оставивших глубокий след в творчестве писателя. В этом их значение. Но материалы эти не только дополняют представления о творческой истории ряда произведений. Как река с истоков, понятней становятся некоторые черты дарования Алексея Толстого.
Рано развившаяся зоркость глаза и высокая избирательность художнической памяти были сильными сторонами таланта Толстого. Ненасытная «губка» — его память не уставала втягивать в себя многообразие красок, цветов и звуков.
Вот одна деталь, характерная именно для А. Толстого. Известно, какое значение придают многие литераторы записным книжкам. Вести их систематически — это едва ли не первейший из советов, которыми напутствуют молодых авторов с различных «трибун творческого опыта» («Незаписанная мысль — потерянный клад!»). Толстой, в особенности зрелый, скептически относился к записным книжкам. В 1927 году, отвечая на вопросы журнала «30 дней», он заявлял прямо: «О ЗАПИСНОЙ КНИЖКЕ. Вздор. Записывать нужно очень мало». В 1929 году: «Много лет я веду записные книжки, но записываю мало, главным образом — фразы. Раньше записывал пейзажи, случаи, которые наблюдал, и пр., но это мне ни разу не пригодилось: память (подсознательная) хранит все, нужно ее только разбудить» («Как мы пишем»). Несколькими годами позже: «Я пробовал заводить записные книжки и подслушивать фразы. Когда я вклеивал их затем в ткань рассказа, получалось почти то же, как если бы живо писец приклеил к портрету нос, отрезанный у покойника» («О драматургии», 1934).
Конечно, говоря о приемах работы, о психологии творчества, художнику трудно не быть субъективным. И в данном случае Толстой несколько категорично ратовал лишь за то, что больше всего отвечало дарованию такого склада, каким было его собственное.
Литература знает примеры, когда наделенные сильной впечатлительностью и художнической памятью писатели не избегали соблазна «фотографии», с легкостью выплескивая на бумагу скопившиеся наблюдения. Иные из них имели успех, но лишь минутный, «сезонный». Таков предел, которого могут достичь попытки взять темой — только необычностью материала или яркостью подробностей. Среди литераторов его поколения плодовитость, с какой работал А. Толстой, вошла в поговорку. В две недели он мог написать пьесу, в несколько месяцев — роман. Кроме Горького и Маяковского, в советской литературе нет, пожалуй, других примеров столь интенсивной и многожанровой писательской работы. Пятнадцать томов Полного собрания сочинений А. Толстого далеко не объемлют всего написанного им.
Правда, отдаваясь натиску впечатлений, А. Толстой порой спешил, облекал их в покровы невысокой беллетристики, публиковал произведения поверхностные и малопережитые. Но это были все же эпизоды в том огромном труде, которым постоянно был захвачен А. Толстой. Живой, властный мир лучших его книг рожден органичным сочетанием зоркого наблюдателя с художником смелой фантазии. Это единство проще всего прослеживается в тех произведениях (автобиографические, заволжский цикл и др.), где многие герои как будто бы близко списаны А. Толстым с натуры.
Творческий поиск вел А. Толстого к углубленному осмыслению действительности. Заставлял развивать, изощрять художническую фантазию. Это были разные стороны одного и того же процесса: развитие и углубление миропонимания, реалистического анализа и все большая свобода фантазии. Творческий вымысел А. Толстого в период расцвета мастерства преображал жизненный материал еще основательней, его фантазия поднималась от реальных фактов и событий к художественным обобщениям еще стремительней и путями более разнообразными, чем в начале писательской работы, когда такое восхождение нередко бывало «однолинейным»: через осмысление какого-либо главного конкретного прототипа — к художественному образу.
Именно так надо понимать и авторские самопризнания. Отвечая на вопрос, часто ли прототипами действующих лиц являются для него существующие люди, зрелый Толстой с некоторым полемическим преувеличением говорил даже так: «Нет, никогда. Лишь какая-нибудь поразительная черта, лишь особенно яркая фраза, лишь отчетливая реакция на обыкновенные явления. Тогда от этой особенности и яркости (живого человека) начинается выдумка моего действующего лица. Я загораюсь, почувствовав в человеке ТИПИЧНОЕ…» («Как мы пишем», 1929).
При редкой впечатлительности и эмоциональной памяти А. Толстого ищущая мысль, воображение являлись для него теми подлинными «крыльями творчества», на которых он поднимался к наиболее значительным своим художественным открытиям.
Два детства Алексея Толстого
…В свое время я был в деревне Винновке, у знаменитого Гончаровского обрыва. На захватывающей дух крутизне волжского берега стоит архитектурный памятник литературным героям А. И. Гончарова. Он очень прост. Это — круглая белокаменная беседка с лепными карнизами и легкими колоннами. Но выполнена она так, что чудится присутствие где-то рядом изящной, утонченной Верочки, которая, по преданию, прибегала к этому месту на свидания с «нигилистом» Марком Волоховым. Беседка вся из эпохи романа, вся в девятнадцатом веке. А под Гончаровским обрывом теперь играет волной безбрежное Куйбышевское море.
Возможно, кроме места действия, автор «Обрыва» все остальное «придумал» — и Верочку, и нигилиста Марка, и беседку их встреч. Но придумал так, что для людей стало необходимым, чтобы беседка существовала. И земляки — поклонники А. И. Гончарова — воздвигли ее на собственные средства, по подписке.
Поистине удивительна эта привязанность к героям любимых книг, которая есть в каждом народе. В США известны памятники Тому Сойеру и Геку Финну, в Испании и Мексике — Рыцарю печального образа Дон-Кихоту и его верному оруженосцу Санчо. В парке небольшого итальянского городка высится на пьедестале фигура веселого деревянного человечка Пиноккио, которому под именем Буратино дал вторую жизнь Алексей Толстой в своей талантливой переделке повести К. Коллоди. На памятнике надпись: «Бессмертному Пиноккио — благодарные читатели в возрасте от четырех до семидесяти лет». На берегу Женевского озера сооружен монумент герою старинного народного предания и драмы Шиллера — вольному стрелку Вильгельму Теллю. А в Лондоне посетители почтительно осматривают «экспонаты» в музее вымышленного Шерлока Холмса…
Придуманные писателями герои существуют для нас как живые. С тем только, пожалуй, различием, что они не подвержены общему для всего живого закону. Даже погибнув в романе, они не умирают. Они не старятся, но, незаметно меняясь вместе с нами, остаются и такими, какими мы их встретили впервые. В этом одно из чудесных свойств Книги, достигаемое силой художественного обобщения.
Но сила эта бывает лукавой. Мастерский вымысел рождает иллюзию доподлинности описанного. А когда в основу произведения положены в той или иной мере действительные события, да еще происходившие как будто на глазах современников, гипнозу художественного вымысла поддаются порой даже специалисты-исследователи.
За примерами незачем ходить далеко. Стоит вам подумать о детстве А. Н. Толстого — и перед глазами сами собой возникают картины «Детства Никиты». Иной раз сталкиваешься и в прямой форме с легендой, будто знаменитая повесть — это близкое к действительности изображение подлинного детства писателя.
Даже по словам авторитетного исследователя, «Детство Никиты» — это «повесть, почти лишенная художественного вымысла, — одно из наиболее значительных и ярких свидетельств о детстве писателя» (Ю. А. Крестинский. А. Н. Толстой. Жизнь и творчество, с. 8).
«Детство Никиты», — пишет другой автор в коллективном сборнике. — повесть автобиографическая. Читаешь ее и чувствуешь, веришь, что здесь ничего не выдумано» («Русские писатели в Саратовском Поволжье». Саратов, Приволжское книжное издательство, 1964, с. 202).
Всяческими легендами полнятся литературные места, связанные с чтимым тут произведением. Одно из таких немалочисленных в Союзе мест — деревня Павловка (Сосновка — ее часть) Куйбышевской области — «страна Никитиного детства».
В начале 60-х годов в сквере, наискосок от колхозного правления, открывали памятник А. Толстому. На открытие среди других пришли престарелые сверстники Алексея Николаевича, кого, по убеждению селян, писатель «изобразил» товарищами маленького героя. Павловцы уверены, что в «Детстве Никиты» от начала до конца описана «сущая правда».
В Павловку тогда свершалось подлинное паломничество. Мне самому, даже еще до установления памятника А. Н. Толстому, приходилось видеть туристские группы, направлявшиеся к ней через районный центр Колдыбань. Им объясняли, что от хутора ничего не сохранилось, кроме места, где была усадьба Бостромов, да старой парковой аллеи. Но они все-таки шли. Куйбышевская областная газета сообщала, что в гостях у одного только товарища детских лет А. Толстого, престарелого павловского пчеловода и шорника С. И. Скопинцева, «побывали студенты, научные работники, учителя, рабочие Москвы, Ленинграда, Саратова, Куйбышева, колхозники нашей и соседних областей» («Друг Алексея Толстого». — «Волжская коммуна», 1962, 7 января).
Какова же на самом деле мера автобиографичности в повести «Детство Никиты»? «Сосновская часть» нового архива, и в первую очередь большое количество обнаруженных писем будущего писателя, позволяет полнее и глубже увидеть высокую силу художественного обобщения, отличающую это замечательное произведение.
Родители Алеши Толстого часто выезжали. Писательница-мать — в Петербург и Москву, отчим — по своим хозяйственным делам в Самару и т. д. И каждый из таких случаев тотчас обнаруживал пристрастие мальчика к перу и бумаге. Не было тягостной обязанности писать письма, не было даже надобности делать это чуть ли не каждый вечер, а что-то подталкивало Алешу на их сочинение. Ему словно нравилось складывать день за днем летопись своего деревенского житья-бытья. Эта часть куйбышевского архива в соединении с обнаруженными ранее письмами будущего писателя — поистине «эпистолярный дневник» детских лет А. Толстого, который до сих пор был известен нам лишь в отрывках.
Вчитайтесь хотя бы в это, взятое наудачу, письмо из числа найденных в Куйбышеве:
«…Какой нынче денек был! Ясный, морозный, просто прелесть, — пишет Алеша Толстой матери зимой 1895 года. — На верхнем пруду прекрасное катание. Мы уже два дня катаемся. Копчик поправился. Червончик тоже. У Подснежника натерли рану на плече. Иван стал к нему подходить, а он как ему свистнет в губу… Поросята наши сытехоньки бегают по двору. Марья придет к ним с помоями, а они ее и свалят. Телята страсть веселые. Папа им сделал особые корытца. Третьего дня папа читал мужикам «Песню про купца Калашникова»… Мишка во время чтения заснул. Я его нынче спрашивал, зачем он заснул, а он говорит: «Вы только слушали, а я и поспал и послушал…».
И дальше в этом письме детское щебетание с «мамуничкой» то и дело перебивается скороговоркой мальца, которому — ну, совершенно обо всем! — хочется рассказать сразу:
«Мне купили варежки в Утевке — чистые чулки. У нас часовщик починил часы, а они не пошли. Назар не будь прост — пустил их. Назар наступил ногой на иглу, и она, воткнувшись, обломилась. Ну вытащили. Папуля… ни разу на меня не посердился серьезно. Вчера у папули болел живот, и я ему читал из Лермонтова. У меня сейчас идет кровь, и я заткнул нос ватой. Целуй тетю Машу крепко.
Целую тебя. Твой мальчик».
Читая это письмо двенадцатилетнего подростка, — не правда ли? — так и вспоминаешь сразу живого, охваченного постоянным любопытством ко всему окружающему героя повести «Детство Никиты». Там тоже описаны чудесные катания в зимние дни и тоже выведен Никитин сверстник, но уже по-взрослому рассудительный пастушонок Мишка Коряшонок и либеральный, немного смешной барин, который в письме читает зевающим мужикам «Песню про купца Калашникова», а в книге то собирается разводить в своих прудах лягушек, чтобы вывозить их во Францию и разбогатеть, то «по случаю, очень выгодно» покупает на ярмарке партию ненужных для хозяйства верблюдов и т. д.
В письмах Алеши Толстого представлены и другие люди, а также многие факты, события, которые встречаются потом в «Детстве Никиты». В них неоднократно фигурируют учитель Аркадий Иванович, друзья детства Коля и Володя Девятовы (одноименные персонажи есть в главе «Дети Петра Петровича»), В письмах рассказывается о постройке снежной крепости «Измаил», о драке с сосновскими мальчиками «стенка на стенку», сообщается об Алешиной лошади Копчике (в повести «Клопик»). И уже поистине с изумлением обнаруживаешь «совпадения» самые мелкие: салазки-скамейку, на которой Алеша катался с гор, и даже перочинный ножик со многими лезвиями, подаренный отчимом взамен маленького потерянного… Казалось бы, чего уж больше!
И все-таки повесть — это отнюдь не повторение картин действительного детства писателя. Если бы возможно было хоть на минутку представить себе это поэтическое на грани сказочности произведение чем-то вроде «беллетризированных воспоминаний» А. Толстого о своем детстве, писатель предстал бы перед нами в поистине странной роли. Обнаружилось бы, что многие факты в повести «перепутаны» и «искажены». События, которые, судя по письмам, происходили с самим автором в разные годы и, следовательно, каждый раз были связаны с совершенно определенной возрастной психологией ребенка, Толстой подает как случившиеся с десятилетним мальчиком в один год. В результате от многих событий остаются лишь самые общие очертания, детали и частности. Но даже и тут — уйма «неточностей». Отец многодетной семьи волостной писарь Василий Родионович Девятов стал в повести купцом бакалейной лавки Петром Петровичем. Учитель Аркадий Иванович, человек добрый, но малокультурный (Александра Леонтьевна вынуждена была, например, сама заниматься с сыном русским языком, а в дневнике записывала об А. И. Словохотове: «Кажется, что в голове у него какая-то паутина, обволакивающая его мозг и сквозь которую мысли никак не могут проступить. Что-то есть в мозгу, но что? Он и сам хорошенько не сознает…»), — этот семинарист известен теперь читающему миру как застенчивый от мечтательности, слегка рассеянный, но безусловный интеллигент…
Но в «Детстве Никиты» мы сталкиваемся не только с переосмыслением, или, как принято выражаться, «художественным претворением» автобиографических фактов. Фактическая основа повести и по своему существу значительно отличается от той истинной социально-бытовой обстановки, в которой рос Толстой. Среди исследователей эту «непохожесть» произведения на раннюю биографию самого писателя отмечал В. Щербина («А. Н. Толстой. Творческий путь», с. 185–187). Однако его наблюдения в ту пору могли быть лишь частичными.
Писатель вовсе не случайно ставил на первых изданиях своего произведения название «Повесть о многих превосходных вещах». Автор в соответствии со своим художественным замыслом «вспоминает» только о светлых и приятных событиях своего детства, а о других, иногда очень важных, «умалчивает».
Действие повести, если исходить из того, что мальчику неполных десять лет, начинается где-то на рубеже 1892–1893 годов. Эти годы венчали собой бедственное трехлетие голода и холеры, охвативших Поволжье из-за продолжительных хронических неурожаев. Вот как выглядел в то время губернский центр: «Нищих в Самаре все прибывает, — сообщала в одном из писем Александра Леонтьевна, — так что становится невыносимым ходить днем по улицам, я стараюсь не ходить по Дворянской (главная улица города. — Ю. О.), подашь одному, другому, а за тобой еще десяток увяжется. Что будет к весне?..» (А. А. Бострому, 11 ноября 1891 года). Только за четыре летних и осенних месяца 1892 года в Самаре, где, как мы знаем, далеко не было и 100 тысяч жителей, от недоедания и холеры умерло почти 3500 человек (см.: «Что сделано городом в борьбе с холерой в 1892 году». — «Самарская газета», 1893, 28 февраля). В Поволжье вспыхивали голодные бунты и холерные беспорядки. В той же «Самарской газете» печатались такие, например, «объявления» министра внутренних дел Дурново: «…Сим объявляется, что все беспорядки и насилия будут неуклонно прекращаться военною силой и оружием, а виновные в поджогах, насилиях и убийствах будут судимы военным судом по законам военного времени» («Самарская газета», 1892, 4 июля).
Надо думать, что немногим лучше было и в Сосновке. В 1912 году А. Толстой написал рассказ «Логутка», посвященный эпизоду голодных лет, которые, впрочем, не раз случались в Поволжье и раньше. Рассказ автобиографичен, в нем действуют те же герои, что и в повести. «Логутка» справедливо считается одним из подготовительных «этюдов» к повести. Но, работая над «Детством Никиты», Толстой не только не включил в повесть «Логутку» (например, в качестве главы), но и не использовал ничего подобного из происходившего на его глазах в детстве.
Жили хозяева Сосновки в целом беднее того среднего помещичьего достатка, который нарисован в «Детстве Никиты». Хорошо сказано об этом у самого же Ю. А. Крестинского: «Маленький хутор в степном районе Поволжья, где засуха периодически сжигала урожай, приносил незначительный доход. Мелкопоместная усадьба уходила в прошлое… Хутор закладывался и перезакладывался… Каждая копейка была на счету… Знатным гостинцем из города был витой белый калачик. Кутежом считался обед с бутылкой лимонада в самарской гостинице «Россия». Роскошными покупками — сапоги, пояс и шапка для мальчика» («А. Н. Толстой. Жизнь и творчество», с. 8). Полны фактов о материальных лишениях и письма Александры Леонтьевны. Из Воронежа в Киев эта помещица, недавняя графиня, едет в общем вагоне, спит на лавке, наслушавшись «…комплиментов, вроде: «Эта-то чего разлеглась!» (А. А. Бострому, 13 июля 1896 года). «Одно, что меня огорчает, это то, что еда дорого стоит, — сокрушается она в другом письме в Сосновку, — стараюсь есть меньше…» (6 февраля 1896 года). И еще: «Ем я один раз в день… Все пустой чай. Варенья не смею себе купить» (1 августа 1896 года). Не правда ли — это горестное «безваренье», затягивавшееся иногда на многие месяцы, не очень соответствует той, хотя и прерываемой иногда вздохами, но в общем-то лучезарной и безбедной жизни, которую ведут владельцы деревеньки в «Детстве Никиты»?..
Не отразились в повести и социальные антагонизмы, которые иной раз и активно вспыхивали в захудалом и разоренном поместье. Об их проявлениях мы узнаем даже из детских писем Алеши Толстого. «Я присматриваю за бабами, чтобы работали», — сообщает матери тринадцатилетний подросток. В другом письме, относящемся к августу того же 1896 года, Алеша с наивной горделивостью юного хозяйчика описывает следующий неприглядный эпизод: «…У нас тут на днях был бунт с бабами, папа их усмирял и которых прогонял, а я стоял в виде пограничного стража с вилами и обыскивал контрабанду. Бунт был ночью, начинался два раза…» (ИМЛИ, инв. № 6315/14). И отношения с деревенскими ребятишками, детьми недовольных баб, не всегда, конечно, были такими равными и приятельскими, как это описано в «Детстве Никиты». Социальная рознь проявлялась и между детьми. В то же лето сосновские мальчишки устроили «облаву» на молодого «барчонка». «…B поле я заезжал на стан, там на меня устроили ребятишки облаву, — признается Алеша матери 18 июля 1896 года, — стали в круг с кнутами и махали ими, а Николай, который косилкой «пустил кровь верблюду», как махнет шубой, а моя-то лошадь скинула меня…»
Оговорюсь, другие такие случаи прямой вражды нам неизвестны. Все они, как мы видели, относятся к одному времени, к лету 1896 года, когда Бостром, не зная удержу, хозяйствовал в Сосновке по своему усмотрению. Александра Леонтьевна, имевшая на этот счет свои строгие убеждения, вероятно, подобного бы не допустила. Но она чуть ли не весь этот год, с самой зимы, впроголодь сидела в Киеве, распутывая юридические заковыки в деле о доставшемся ей скромном наследстве. Впрочем, даже при всегдашней гуманности и справедливости Александры Леонтьевны устранить «острые углы» в отношениях с крестьянами, конечно, не могла и она.
Однако в «Детстве Никиты» вы не найдете и тлеющих угольков классовой неприязни. Вообще ничего тяжелого или мрачного нет в повести — ни убожества дворянской хуторской жизни, ни голода, ни смертей, ни страданий. К этим своим наблюдениям А. Толстой неоднократно обращался в других произведениях, в том числе автобиографических, суровый реализм которых известен.
Повесть создавалась в 1919–1920 годах. Но даже в эмиграции Толстой чувствовал кровную близость с русской землей, верил в ее будущее. Уже упоминалось — у писателя и раньше были «эскизы» по событиям и впечатлениям своего детства. Но только в 1919 году, во время работы над очередным детским рассказиком для третьеразрядного эмигрантского журнала, перед ним вдруг «раскрылось окно в далекое прошлое», и он ощутил настоятельную потребность сесть за большое произведение. Находясь на чужбине, Толстой вложил в свою повесть все лучшее, поэтическое, что было связано для него с далекой родиной. Так возникло одно из самых светлых, пронизанных солнцем и ощущением счастья произведений русской литературы.
Объявление в «Самарской газете» о продаже разорившимися хозяевами хутора Сосновка
В 1962 году исследователь зарубежных взаимосвязей советской литературы В. А. Лазарев опубликовал среди многих других новых архивных материалов восемь небольших писем А. Н. Толстого, оригиналы которых хранятся в Чехословацком Национальном музее письменности (см.: В. A. Лазарев. Из истории литературных отношений первой четверти двадцатого столетия: Публикация архивного материала. — В кн.: «Ученые записки Московского областного педагогического института имени Н. К. Крупской». М., 1962, т. CXVI, с. 91–187). Это краткие и деловитые письма А. Н. Толстого к немецкому переводчику его произведений А. С. Элиасбергу, относящиеся к 1921–1923 годам. Некоторые из них касаются «Детства Никиты».
Показательна настойчивость, с какой писатель повторяет А. Элиасбергу, что именно эту повесть ему «особенно хочется» видеть переведенной. А. Толстой по праву считал «Детство Никиты» лучшим из всего, что им было написано до тех пор. Но это было не только высшее художественное достижение, сверкание всех красок таланта, наиболее гармоничное, цельное и естественное из созданий его писательской музы. В определенной степени повесть можно считать «переломной» в идейно-творческом развитии А. Толстого.
В этом произведении, по видимости столь далеком от суровой реальности 1919–1920 годов, впервые с такой стихийной полнотой выразили себя духовные силы, которые подготовили затем возвращение писателя из эмиграции на родину и определили во многом его дальнейший путь. Очень важное признание самого А. Н. Толстого на этот счет приводит Франтишек Кубка в своей книге «Голоса с Востока» (Прага, 1960). В конце 1935 года, находясь с группой советских писателей в Чехословакии, А. Толстой так рассказывал об истории создания повести.
«Блуждал по Западной Европе, по Франции и Германии, — говорил А. Толстой, — и, поскольку сильно тосковал по России и русскому языку, написал «Детство Никиты»… За эту книгу отдам все свои предыдущие романы и пьесы! Русская книга и написана русским языком…
Это русский язык, на котором говорят в самарской деревне. Русский язык манил меня домой к большевикам. Политически я был далек от них. Но был исполнен огромным желанием работать с ними…» (Цит. по указанной публикации В. А. Лазарева, с. 168, 169.)
Вот вкратце при каких обстоятельствах создавалась повесть.
Подлинная жизнь мальчика и подростка Алеши Толстого в Сосновке известна нам теперь не только во внешних подробностях, но и с его тогдашними мыслями, настроениями, со всем отношением к происходившему. Вопреки всему общий душевный настрой этого безудержного озорника и фантазера, энергия которого плескалась через край, был радостным, бодрым. Мотив счастья, полноты жизни звучит и в значительном количестве его писем, вроде приведенного выше, где и погода «прелесть», и «поросята сытехоньки бегают по двору», и «телята страсть веселые» и т. д. Этот-то мотив, как игру неведомой флейты, зовущей к творчеству, и «услышал» писатель в 1919 году. Чувство безотчетно поднимало из глубин памяти впечатления. Мысль отбирала. В этом секрет определенной автобиографической насыщенности повести.
Но, располагая «эпистолярным дневником», архивными материалами, отчетливей видишь теперь не только сам принцип этого «отбора», но и то, насколько далеко по мере работы отошел А. Толстой даже от этих действительных событий и переживаний своего детства. Ибо на каждой странице повести происходит такое, чего никогда не было и не могло быть ни в какой действительности.
«Детство Никиты» — это мир, который могла создать только фантазия художника. Весь он снопы солнечного света, зовущего счастья и радости. Тени почти нет. Вспомните-ка: «Никита проснулся от счастья»; «Только в зачарованном царстве бывает так странно и так счастливо на душе». И даже кукушка, чье дело подсчитывать кому-то остатний срок жизни, кукует здесь о другом. «Живите, любите, будьте счастливы, ку-ку. А я уж одна проживу ни при чем, ку-ку…»
А часто ли в действительности встретите вы такой подбор взрослых? Это люди с разными характерами, но связанные духовным родством. Все они добры, немного забавны, каждый со своей «чудинкой». И если дети в повести нередко ведут себя как взрослые, то взрослые тут — это большие дети. Таковы и фантастический неудачник отец Василий Никитич, и тучная Анна Аполлосовна Бабкина, разговаривающая басом, и дворовые мужики, играющие в «носики», и т. д.
В «Детстве Никиты» — произведении в равной мере для взрослых — много едва уловимой сказочности. Все тут полно манящей таинственности. Сны сбываются наяву, и сама действительность является продолжением счастливых снов и исполнением задуманных желаний. Недаром о долгожданной перемене погоды еще прежде барометра сообщает обитателям Сосновки скворец Желтухин. Птицы и животные здесь такие же действующие персонажи, как и люди, — они думают, рассуждают. И это воспринимается как нечто естественное и этом волшебном царстве счастливого детства. Ни одна мрачная черточка не чернит светлого фона. Все здесь кончается благополучно. Даже бедняка Артема сажают в клоповку не взаправду, это как бы игра, которую ведут взрослые: сажают и выпускают. И даже заволжский суховей в решающую минуту словно передумывает — и дождь вдосталь поливает иссохшуюся землю…
Почему же все эти «невероятности» кажутся настолько правдоподобными, что люди видят в них чуть ли не «документальное описание» событий, происходивших какое-то количество лет назад в Сосновке? Потому что все они подчинены скрытым от глаз читателя художественным законам. И главный «законодатель» этой страны безоблачного детства — маленький Никита. Какие же это «законы»?
Случалось ли вам наблюдать, как полуторагодовалый ребенок впервые оказывается летом на зеленой лужайке? Трава, которую привычно топчут взрослые, представляется ему чем-то вроде джунглей. Он смотрит на нее опасливо, ступает несмело. Он впервые в жизни открывает для себя траву… Любой ребенок по самой своей природе — первооткрыватель. Он открывает заново все — землю, огонь, деревья, воду, времена года, рождение, смерть. В каком-то возрасте этот процесс происходит наиболее интенсивно, но в целом он длится многие и многие годы, до тех пор, покуда в человеке сохраняется одна из важнейших способностей поэзии — видеть новыми, изумленными глазами первоосновы жизни.
Художественная находка Алексея Толстого в «Детстве Никиты» состояла в том, что общее для всех детей психологическое свойство он сгустил, сконцентрировал, заставив своего маленького десятилетнего героя на протяжении какой-нибудь сотни страниц, а хронологически — за неполный год сделать столько крохотно-огромных открытий, которых всякому другому ребенку с избытком хватило бы на долгие годы.
Уже в этом, конечно, есть большая мера условности, без которой не обходится подлинное искусство. Но «Детство Никиты» — не только произведение о начинающейся жизни, о ребенке и русской природе. Это — поэма А. Толстого о счастье непрерывного открывания мира. И именно безотчетный настрой на эти «условия», когда мы властью писательского таланта оказываемся в волшебной стране счастливого детства, и заставляет нас забыть о мелких будничных мерках и воспринимать невероятное как вполне естественное…
О «сопернике» прозаика А. Толстого и истории с волшебным колечком
Казалось, все, что можно было почерпнуть из новых источников о повести «Детство Никиты», было почерпнуто… Но, пересматривая архивные материалы, я обнаружил вдруг такие сюрпризы, о которых следует рассказать особо.
Оказывается, за пятнадцать лет до Алексея Толстого повесть «о том же самом», что и знаменитое «Детство Никиты», собирался написать другой прозаик — Александра Бостром.
Среди куйбышевских бумаг Александры Леонтьевны есть толстая тетрадь в черном клеенчатом переплете, озаглавленная «Материалы и наброски». Это одна из нескольких ее рабочих тетрадей, которые так или иначе ведет каждый писатель. Там есть записи, сделанные 11 июля 1905 года. Сначала шло следующее.
«Детство Леши
Описание. Приключение с гуслями, «кулачок не дурачок». Терпеливость в физичес. отношении. Ожоги и порезы. Друзья: кот и собаки. Как он отгадал, кто кричит в пруду. Товарищи мальчика. Битва снежками, битва арбузами и яблоками. Фейерверк. Спектакль в саду. Лошадка. Езда верблюдом. Гоняние табуна верблюдов. Катание на масленице на верблюдах. Поездка на почту верхом. Торговля яблоками. Лодка. Учитель Арк. Ив. Работа в кузнице. Работа на молотьбе. На подсолнухах. Хорошенькая дерев, девушка. Уроки с матерью и отцом. Елка в деревне и литер, вечер. Мишка беленький и Мишка черненький. Сашок, драка с Сашком. Спанье на открытом воздухе. Ночевка в поле на работе… Провал под лед. Купанье. Первое ружье и первая ворона. Школа в городе. Саратов. Школа. Возвращение в деревню. Немка и привидения. Поездка к родственникам]… дети и гувернантка… Стог сена, ночь и беседа о звездах…»
Вслед за планом, который я привел почти целиком, несколько страниц в тетради занимают записи эпизодов.
Перед нами, конечно, самые первоначальные, только вчерне оформленные наброски предполагавшегося произведения, повести — по размаху плана. Но и по ним уже можно сделать определенные выводы.
Бросается в глаза, что из событий детства А. Толстого Александра Бостром тоже берет для себя только одну сторону, связанную с поэзией деревенской жизни. Правда, причина здесь, в корне иная, чем в «Детстве Никиты». Она определяется общей романтико-моралистической направленностью детских произведений А. Бостром.
Сразу ниже наброска плана она помечает любопытную деталь: «Он был великий исследователь и наблюдатель». Вероятно, эта сторона предполагаемого характера (в эпизодах вместо Леши появляется уже другое сентиментальное имя — «Ортя-бедокурка») тоже казалась А. Бостром одной из наиболее существенных.
Вот один из соответствующих эпизодов — «Как Ортя поступил со своей карт[онной] лошадью». Зная, что каждое животное должно кушать, мальчик попробовал накормить ее травой, то есть разорвал ей рот и напихал внутрь травы. Затем, решив, что лошадь теперь хочет пить, стал лить в нее воду. Эпизод доведен до появления матери, которая застает маленького «исследователя» над останками игрушки, пытающегося разобраться — почему «у игрушечных лошадей размокает живот, когда заботливый хозяин решит их напоить».
История с лошадкой подлинная. Почти совершенно в таком же духе она рассказана в воспоминаниях М. Л. Тургеневой, хранящихся в ЦГАЛИ.
В куйбышевском архиве есть фотография, на которой Алеша Толстой изображен верхом на игрушечной лошадке (возможно, на той самой, злополучной!). Таким образом, события, к которым обращается Александра Бостром, разного времени, когда герою их было от 3–5 до 12–13 лет.
Осуществи писательница замысел в том виде, как он представлен в тетради, — и мы имели бы, возможно, прикрашенное, но зато полное беллетризированное жизнеописание детства А. Н. Толстого.
В черновом наброске А. Бостром подлинность большинства событий бесспорна. Отталкиваясь от некоторых из них, отмеченных также и в плане писательницы-матери, А. Толстой создал в «Детстве Никиты» ряд глав (сравните: «Битва снежками, битва арбузами и яблоками» у А. Бостром — глава «Битва» у А. Толстого, «Поездка на почту верхом» — глава «Письмецо», «Торговля яблоками» — глава «Ярмарка в Пестравке», «Лодка» — «Поднятие флага», «Елка в деревне и литер[атурный] вечер» — глава «Елка»). Конечно, любопытно узнать еще о новых автобиографических деталях в повести. Но мы уже достаточно говорили о «Детстве Никиты», чтобы видеть всю относительность таких совпадений. Речь может идти лишь о самых общих контурах событий. Например, вся суть поездки на почту героя повести А. Толстого в том, что он впервые в жизни получает любовное письмецо от своей девятилетней подруги. Лиля — это маленькая очаровательная дама. А в плане А. Бостром помечена «хорошенькая дерев[енская] девушка», что, видимо, больше соответствовало действительности.
При каких обстоятельствах возник у А. Бостром замысел написать повесть о детстве сына? По-видимому, произошло это так. Как известно, одной из первых попыток А. Толстого в прозе был своего рода юношеский «эскиз» к «Детству Никиты». В марте 1902 года он писал матери: «Кажется, буду участвовать в журнале «Юный читатель»… Я уже начал — Детские воспоминания; кажется, это удачно».
14 марта 1902 года, сообщая сыну о своей работе над детскими произведениями, Александра Леонтьевна интересовалась: «Как твое писание? Очень бы хотелось прочесть твои воспоминания…» (ЦГАЛИ, ф. 494, д. 31).
Пылким надеждам девятнадцатилетнего автора не суждено было сбыться: рассказ, включенный теперь в пятнадцатый том Полного собрания сочинений Толстого под условным названием «Я лежу на траве», оказался слабым и в журнале света не увидел. Не тогда ли у Александры Леонтьевны, не только принимавшей близко к сердцу литературные опыты сына, но и взволнованной темой, мелькнула впервые мысль — самой рассказать о детстве мальчика на степном хуторе?
Впрочем, как бы там ни было, а три года спустя в ее тетради появился план будущей повести и черновые наброски. Так А. Бостром, имевшая за плечами более десятка книг и бессчетные рассказы и очерки в журналах и газетах, вступила в творческое соревнование с новичком Алексеем Толстым. Идея матери — написать повесть (а при задушевности их отношений трудно допустить, чтобы Толстой не знал об этом) могла лишь обострить интерес начинающего писателя к тому жизненному материалу, который с годами фантазия его преобразила в волшебный мир «Детства Никиты». И когда пятнадцать лет спустя перед Толстым вдруг «раскрылось окно в далекое прошлое», быть может, он тогда с улыбкой вспомнил забавную историю о своем юношеском опусе и «соперническом» замысле одной маститой детской писательницы…
Впрочем, на долгом, почти двадцатилетием пути — от первого «эскиза» до «Логутки» и «Детства Никиты» — у Алексея Толстого связаны с творчеством Александры Бостром еще две истории.
«Логутка»(в первопечатном варианте произведение было озаглавлено по-другому — «Страница из жизни») — это рассказ о страшной засухе, о будничной смерти у всех на глазах русоголового крестьянского мальчика по имени Логутка. Одно из главных действующих лиц рассказа — мать повествователя. Потрясенная увиденным, она тут же, ночью, пишет рассказ, который так и называет — «Логутка». В первой, газетной, публикации произведения А. Толстого была концовка, сообщавшая, что «рассказ был напечатан в провинциальной газете, матушка получила письмо от какого-то учителя, который уверял, что, прочтя рассказ, стал другим человеком, и благодарил «за правду» (Гр. Алексей Толстой. Страница из жизни. — «Речь» (Санкт-Петербург), 1912, № 191).
Если бы рассказ А. Бостром существовал в действительности, было бы интересно сравнить его с известным произведением А. Толстого. А вдруг рассказ на самом деле существовал? В куйбышевском архиве я наткнулся на черновые наброски, сделанные Александрой Леонтьевной. А в начале произведения Толстого довольно точно означен период возможного напечатания («…мне было семь лет в то время, когда началась беда»). Листаю подшивки старых волжских газет. Так и есть! В «Саратовском листке» очерк А. Бостром «Лагутка» напечатан двумя «подвалами» 10 июня 1889 года.
Главный герой «Лагутки» Александры Бостром — «забитый, туповатый, покорный мужичонка», многодетная семья которого медленно гибнет от голода. Произведение отмечено морализаторскими чертами распространенного в народнической беллетристике 80-х годов жанра «сценок из мужичьего быта». Однако при всех слабостях очерка в нем немало точных деталей, передающих обстановку народного бедствия…
Есть еще один, более занятный случай.
Кто не помнит полусказочную историю о вещем сне маленького героя «Детства Никиты»? Это было навязчивое видение об оживающих фамильных портретах, висевших в нежилых комнатах старого дома, о бронзовой вазочке на старинных стенных часах, в которой что-то лежало, но летавший во сне Никита каждый раз не успевал разглядеть — что… К возникновению этих дивных страниц повести «причастен», оказывается, один заурядный рассказ, прочно погребенный теперь в старых комплектах провинциальной газеты.
Случилось это так. В канун нового, 1900 года «Самарской газете» требовался рассказ для рождественского номера. Александре Бостром, связанной с редакцией более чем десятилетним сотрудничеством, были не в диковинку разные задания. В куйбышевском архиве есть письмо Александры Леонтьевны от 19 декабря 1899 года, в котором она сообщает Бострому, что рассказ к Рождеству готов и его надо срочно представить в редакцию, «…поэтому поправлю, перепишу и отнесу. Леле он очень понравился» (подчеркнуто мной. — Ю. О.).
Этот рассказ под названием «У камина» опубликован в праздничном рождественском номере «Самарской газеты» (1899, 25 декабря, № 277). В нем есть все непременные атрибуты, при помощи которых изготовлялись такого рода сочинения, — зимний вечер, комната, фантастично освещенная пламенем камина, и бабушка, которая, задумчиво глядя на огонь, рассказывает внучке «жуткую и правдивую» историю… Это история о двух людях, что изображены на фамильных портретах, виднеющихся через отворенную дверь в полутемной анфиладе соседних комнат. Один — «суровый старик с острым носом и ястребиными, пронзительными глазами». На другом портрете изображена «молодая женщина лет 25… в руке она держит розу, но эта роза совсем не идет к гордой ее позе вполуоборот к зрителю, к надменной ее улыбке и к большим, веселым, вызывающим глазам. Пламя скользит по ее белому платью, голым плечам, играет на ее лице. Мне кажется, что портрет оживает, что гордая веселая красавица улыбается загадочно и надменно…»
Старик и гордая красавица, «оживающие на портретах», загубили друг друга…
Вероятно, на юношу Толстого подействовала фантастичность рассказа, который к тому же мог быть переосмыслением одной из легенд, связанных в доме Тургеневых со старыми фамильными портретами многочисленных предков. Как бы там ни было, «каминный» рассказ запомнился.
И вот спустя двадцать лет роковая красавица и несчастный старик возникают снова… Однажды зимним вечером Никита вместе с Лилей решил проверить свой сон. На дне бронзовой вазочки лежало тоненькое колечко с синим камешком. Но кому принадлежало это «волшебное», по убеждению Никиты, колечко? Детей не мог не волновать этот вопрос, детская фантазия искала ответа. Вот тут-то в повествование и вплелась сама собой фабула читанного когда-то рождественского рассказа. (Кстати, в «Детстве Никиты» события эти происходят тоже в дни Рождества.) В той самой комнате, где на часах стояла вазочка, автор повести «вешает» два старых фамильных портрета. Над камином «висел портрет дамы удивительной красоты. Она была в черной бархатной амазонке и рукою в перчатке с раструбом держала хлыст. Казалось, она шла и обернулась и глядит на Никиту с лукавой улыбкой длинными глазами… Из-за нее, — он не раз слышал это от матери, — с его прадедом произошли большие беды. Портрет несчастного прадеда висел здесь же над книжным шкафом, — тощий востроносый старичок с запавшими глазами…» (глава «Старый дом»).
Однако кроме внешнего сходства приема — одинаково оживающие в восприятии детей портреты, — от фабулы старого рождественского рассказа в «Детстве Никиты» мало что остается. Преображенная талантом Толстого, она получает неожиданно глубокий художественный смысл, развивая главное содержание повести. «Прадед» и «дама в амазонке» заставляют Никиту впервые задуматься над тем, что люди, ставшие теперь только портретами, тоже жили, мучились, страдали. И именно поэтому сами портреты в фантазии ребенка оживают и становятся действующими лицами произведения. А совпадение вещего сна Никиты с действительностью едва уловимо объясняется еще и рождественской обстановкой происходящего… Когда дети крадучись пробираются через залитую лунным светом комнату, на них глядит «дама в амазонке», улыбаясь таинственно.
«— Кто это? — спросила Лиля, придвигаясь к Никите.
Он ответил шепотом:
— Это она» (глава «Что было в вазочке на стенных часах»). Колечко принадлежит ей, для детей в этом нет никакого сомнения.
Так через это колечко, через старые фамильные портреты, через сваленную на полу груду книг с золотыми корешками, через всю обстановку этих покинутых нежилых комнат для Никиты раскрывается еще одна, неведомая ему раньше сторона мира. Оказывается, мир этот населен вещами, разными историями отживших до Никиты людей, пожалуй, даже плотнее, чем набита снами знаменитая Никитина подушка… Вот какую метаморфозу претерпел забытый рассказ из старой провинциальной газеты!
Как можно заключить теперь из находок куйбышевского архива, и еще одно литературное увлечение подростка А. Толстого питало позднейшую игру писательской фантазии при создании «Детства Никиты». Причем путями причудливыми: сначала под ухарским водительством Алеши Толстого его друзья братья Девятовы, другие сосновские мальчишки, как и он сам, в своих уличных затеях копировали героев книги, подражали им, а затем, четверть века спустя, воспоминания об этих озорных проделках отобразились в произведении.
28 июля 1896 года тринадцатилетний Алеша сообщал матери: «Я получил книжечку с почты ужасно интересную. Там рассказывается про одного маленького американца, его школьные дни. Как они там озоровали. Напр[имер]. На набережной лежали 12 пушек старых, заржавелых, так как они лежали в траве, то про них все позабыли. В одно прекрасное утро школьники поставили эти пушки на камни, вычистили их, купили пороху, зарядили, провели фитиль и зажгли. Вот они и начали стрелять. Ужасно потешно…» (ИМЛИ, инв. № 6315/13).
Куйбышевские комментаторы ранней переписки А. Толстого — М. Лимарова и Л. Соловьева установили, о какой книге идет речь: Алеша пересказывает матери одну из глав переводной повести Т. Бейли Олдрича «Воспоминания одного американского школьника». Судя по всему, он только что получил и залпом прочитал выпуск журнала «Всходы» № 14 за 1896 год, целиком занятый произведением американского писателя.
Через неделю, 5 августа 1896 года, Алеша подробно описывает матери «вчерашнее воскресенье», состоявшее во многом из непроизвольных инсценировок эпизодов свежепрочитанной повести. Оно прошло в затеянных уличных сражениях с мальчишками — сначала в перестрелках гнилыми яблоками в саду, а затем в кулачных потасовках «стенка на стенку» с мальчишками, живущими на другом краю Сосновки. Описание озорных сражений передано в стиле реляции с поля боя. Письмо пестрит книжными выражениями, которыми автор нередко с иронией оттеняет реально происходившее. Вроде: «Противники наши кидали снаряды ловко, и потому мы не устояли и побежали»; «я не сплошал и запустил Саше прямо в грудь бомбу»; «мы им бросили перчатку — сиречь ком глины»; «место для боя было очень удобное: две скалы и между ними ущелье. Наши расположились на стороне кладбища, а противники на стороне Сосновки».
Выделяет юный герой и свою роль, которая не раз выглядит решающей. Скажем, в борьбе «стенка на стенку»: «На Колю наскочили двое… я поспешил ему на помощь, откинув двоих… Тут меня съездили по носу, по затылку и по локтю. Я вытаращил глаза и кинулся на стенку: одного отшвырнул, а другому, Мишке, закатил по носу…»
«В письме, — отмечают куйбышевские комментаторы, — Алеша Толстой рассказывает о сражении мальчишек в манере, напоминающей описание боев между мальчишками в книге Т. Бейли Олдрича «Воспоминания одного американского школьника» (см. главу «Снеговая крепость на Слаттерс-Тилле»). (Сб. «Алексей Толстой и Самара. Из архива писателя», с. 103, 108.)
Целая глава повести «Детство Никиты» — «Битва», добавим мы, в немалой степени ведет свое происхождение от этого сплава детских книжных впечатлений и картинок былого. Любопытно, что в главе есть и прямой эпизод, как отважный Никита обернул сражение «стенка на стенку» в пользу «наших», одолев непобедимого Степку Карнаушкина, у которого был «заговоренный кулак»: «Кончанские сразу же остановились. Никита пошел на них, и они подались. Перегоняя Никиту с криком: «Наша берет!» — всей стеною кинулись на кончанских наши. Кончанские побежали…»
Коснусь и еще одного события, которое частично отразилось в «Детстве Никиты». Как вы помните, Никита в повести не только исследователь и первооткрыватель, своего рода маленький философ. Вдобавок он еще и поэт. Это он преподнес Лиле собственноручное свое сочиненьице — стихи «Про лес». А пробовал ли сам Алеша Толстой писать в то время, и в частности стихи?
Вопрос этот не совсем досужий. Связан он с определениями момента, когда Толстой от смутного ощущения своего дарования, в письмах, стал переходить к прямым попыткам творчества. Оказывается, такие попытки начались на несколько лет раньше, чем мы считали до сих пор.
Первым толчком было влияние матери, мечтавшей увидеть в сыне писателя. Толстой в «Краткой автобиографии» (1942–1944) вспоминает, как он, десятилетним мальчиком, корпел над «Приключениями Степки». «Рассказ про Степку вышел, очевидно, неудачным, — матушка меня больше не принуждала к творчеству». События полувековой давности Алексей Николаевич воспроизводит неточно. При близком участии матери он написал немало подобных «рассказов». Среди материалов куйбышевского архива из них обнаружено два — «Картинка. Поездка по Волге» (14 марта 1893 года) и «Наступление осени» (20 ноября 1897 года).
Это были совсем не те школьные упражнения в словесности, вроде «Лошадь Казбича» или «О пользе садоводства», тематика которых выводила из себя Александру Леонтьевну. «…О пользе садоводства. Довольно нелепая тема. Что четырехклассник может на нее написать!» — восклицает она в одном из писем. Алешу Толстого, конечно, больше тянуло разрисовать, как они устраивали бой яблоками с крестьянскими мальчишками в Сосновке. Мать предлагала именно такие «рассказы» — из близкой жизни. «Наступление осени» — это не школярское перечисление календарных примет, а пейзажная зарисовка, где мальчиком А. Толстым точно увидены детали — как «стая скворцов… летает, то сжавшись в тесный клубок, то развившись длинной лентой»; как «однообразно желто стелется жнивье, разве по дороге проедет воз, доверху накладенный золотистыми снопами, а на самом верху его краснеет рубашка мужика, потряхиваемого на кочках…» и т. д.
А чтобы сын, складывая свои рассказики о «приключениях Степки», имел литературные образцы, она вступала с ним в «соревнование», писала рассказы специально для Алеши Толстого. В одной из ее куйбышевских тетрадей есть, например, рассказ «Приключение Гани Костерина». Сверху — дата: 3 апр. 1896 г. — и пометка: «написано по просьбе Лели».
Такие литературные занятия с матерью, по-видимому, и пробудили у Толстого первые попытки к самостоятельному творчеству. «Пишу новое сочинение и не знаю, как назвать, только одну главу написал», — сообщает он отчиму никак не позже начала 1894 года. «Мамуня, я сейчас написал «Бессмертное стихотворение»…я ведь ужасный стихоплет» (А. Н. Толстой — матери, 10 января 1895 года). Внешнего задания уже не было. Мальчик, по его собственной приписке к одному из стихотворений, сочинял «по вдохновению». Александре Леонтьевне, напротив, приходилось умеривать вспыхнувшую детскую страсть к «писательству». Она действовала как педагог, понимающий всю трудность возможного дальнего прицела. «Ты знаешь, — предостерегала она А. А. Бострома, вероятно, в начале 1894 года, — что писание ему дается без труда, и если еще восторгаться этим, то он и вовсе не захочет заниматься тем, что сопряжено с каким бы то ни было усилием… Он очень был огорчен, что я отнеслась холодно к его новому сочинению… сказала: «ничего еще пока не видно, что из этого выйдет, посмотрим, что будет дальше».
Но Алеша Толстой уже почувствовал себя «писателем».
Начиная с 1894–1895 годов литературные попытки Толстого, по-видимому, уже не прекращались, хотя и были эпизодическими. До 1899 года, когда шестнадцатилетнего юношу захватил новый «вал» увлечения сочинительством и когда литературные попытки стали более зрелыми и регулярными. 1899 год и называют обычно началом творчества будущего писателя, хотя, как видим, категорично определить эту «точку отсчета» в биографии А. Толстого не столь уж просто.
Первыми поэтическими опытами Толстого считались до сих пор его альбомные стихотворения весны и лета предыдущего, 1898 года, из которых сохранилось только — «К. С. Абрамову» (см.: Ю. А. Крестинский. А. Н. Толстой. Жизнь и творчество, с. 19). Теперь найдено одно из тех стихотворений, которые Толстой сочинял еще за три года до этого, в двенадцатилетнем возрасте.
В тетради Александры Леонтьевны, содержащей «Заметки и материалы» с 1894 по 1897 год, есть запись — «Лелины стихи». Под ней рукой Александры Леонтьевны переписана «ода», посвященная 12-летним А. Толстым своему учителю Аркадию Ивановичу Словохотову[6] и датированная 3 ноября 1895 года. Это шутливое стихотворное послание Аркадию Ивановичу, видимо, надолго, если не навсегда, уехавшему с хутора, в то время как сосновский пруд замерз и на нем отличное катание, по поводу чего «одописец» и высказывает всяческую скорбь:
Увы, наш лед уже не гладит
Твоя могучая метла.
И полосы на нем не режет
Стальной конек…
Кончается эта довольно длинная «ода» весьма любопытно:
Нижайше кланяюсь.
Твой ученик.
Ужасно толстенький
И озорник.
«Член собрания сосновских конькобежцев А. Бостром. Написано по вдохновению. Бывшему председателю сосновских конькобежцев Аркадию Словохотову. 1895 г. 3 ноября. Пятница».
Эти корявые, озорные строчки, посвященные 12-летним мальчиком своему плохому репетитору, но зато простецкому и задушевному приятелю семинаристу Аркадию Словохотову, и есть первое дошедшее до нас произведение Алексея Николаевича Толстого.
К вопросу о «тухлой солонине»
В середине 1908 года Толстой переживал свои первые литературные «триумфы». В близком по времени письме, оглядываясь назад, он признавался отчиму: «Словом, учитывая теперь прошлое, вижу, что ни одно слово ваше не прошло, не заложив во мне следа, не было толчка, который я бы не признал полезным. Всем, что я достиг, я обязан твоему и маминому воспитанию».
Но в какой идейно-нравственной обстановке рос будущий писатель? С чем вышел он в жизнь? Я бы не стал ставить эти (кажется, неожиданные — после многого уже сказанного) вопросы, если бы по ним не существовало достаточной разноголосицы в книгах и статьях об А. Толстом. Вот две прямо противоположные точки зрения.
«Критическое отношение к самодержавию, прочные демократические традиции, атеистические взгляды создавали в доме хозяев Сосновки совершенно определенное настроение — то, что окружающие называли «свободомыслием» и из-за чего Бостром в уезде считался «красным», — пишет Ю. А. Крестинский (А. Н. Толстой. Жизнь и творчество, с. 9–10). «…Не имеет под собой никакой почвы попытка некоторых биографов А. Н. Толстого представить его семью как дворян-отщепенцев с прочными демократическими традициями, где критическое отношение к самодержавию и властям предержащим было наследственным», — совершенно категорически заявляет В. Щербина (А. Н. Толстой. Творческий путь, с. 9).
Детские и юношеские годы слишком многое определили в последующем творчестве Толстого, чтобы такие расхождения не казались сугубо академическими, уводящими в дебри биографических частностей. Волей-неволей отправные истолкования, конечно, сказываются подчас и на оценках дальнейшего пути писателя.
Ю. Крестинский, вводя в обиход немало новых убедительных фактов, характеризующих Бостромов как людей демократически настроенных, оппозиционных к самодержавию, даже увлекавшихся марксизмом, умалчивает, однако, о главном «козыре» своих оппонентов и не берется поспорить в открытую. В. Щербина приводит один, но зато как будто внушительный аргумент. Он ссылается на свидетельство самого Толстого, который в «Краткой автобиографии» писал, что весь демократизм, атеизм и материализм его отчима не мешали тому «держать рабочих в полуразвалившейся людской с гнилым полом… и кормить «людей» тухлой солониной». К этому доводу В. Щербины можно добавить еще и факты столкновений с крестьянами, о которых говорилось выше.
В свое время вызвала энергичные возражения концепция книги И. Векслера, усматривавшего в раннем Толстом чуть ли не преемника революционных демократов, мировоззрение которого «складывалось под воздействием революционного крестьянского движения девятисотых годов» (И. И. Векслер. Алексей Николаевич Толстой. М.: Советский писатель, 1948, с. 18). По Векслеру, в доме хозяев Сосновки царил, разумеется, соответствующий «повышенный интерес к мужику» (там же, с. 15). Неимоверность этих преувеличений вызвала другую крайность, отразившуюся в утверждениях В. Щербины.
Достаточно просмотреть хотя бы одни только обнаруженные теперь дневники Александры Леонтьевны, чтобы споры отпали сами собой. При всех пережитых Александрой Леонтьевной «переворотах в идеях» — от народничества до усвоения некоторых положений марксизма — было одно, с чем она никогда не мирилась. Это был, по ее собственному выражению, «дух времени, подлый, рабский, низкий. Это взмахнутая плеть и весь народ, пресмыкающийся, лижущий бьющую руку» (Письмо к Нине К. Л., 11 марта 1889 года. Цит. по дневнику А. Л. Толстой). Иными словами — самодержавно-крепостнические черты в жизни современной России.
Правда, политическая программа Александры Леонтьевны была достаточно эклектичной. В понимании путей преобразования действительности она только к концу жизни, в преддверии 1905 года, стала приходить от иллюзий мелкобуржуазного реформизма к признанию революционного насилия при определенных условиях. Наиболее часты в ее дневниках такие записи по поводу различных социологических учений, которые она штудировала: «…едва разберусь немного — во всем вижу две стороны — и правую, и неправую. Одна идея властвует мною: идея любви (общей)» (15 декабря 1895 года). Такой отвлеченный гуманизм, конечно, тоже оказывал свое влияние на формирующееся мировосприятие будущего писателя А. Толстого.
Оба они — и Александра Леонтьевна, и А. А. Бостром ощущали и подчас болезненно переживали противоречивость своего социального положения, не видя в то же время иных путей и средств к существованию. «Сельское хозяйство не идиллия, как думали прежде, — замечал в семейной переписке А. А. Бостром. — Это борьба каждого против всех. Практика стольких лет показала, что хозяйство убыточно. Надежда на поправку явилась у меня только от того, что я видел в последние годы, что я прежде хозяйничал все еще немного по-помещичьи. Не больно-то мне по вкусу совсем превращаться в буржуя, да где исход? Не поработай я на удельном участке, — Леле нечем проходить реальное училище. Жестокие обстоятельства, и вот я — буржуй…» (А. Л. Толстой, 4 мая 1898 года, ИМЛИ, инв. № 6330/72). «Это наше роковое положение, — вынуждена была соглашаться и Александра Леонтьевна, — помещиков, землевладельцев, которые идеей от своего класса отстали. Но поди рассказывай всем и объясняй, кто же говорит, когда мы изо всех сил хлопочем, чтобы доходы получать. Это роковое противоречие, а из таких противоречий жизнь состоит. Вот этот классовый вопрос и мучит меня теперь» (А. Л. Толстая — А. А. Бострому, 16 сентября 1897 года).
Но во всех случаях «тухлая солонина» и конфликты с крестьянами не могут всерьез ставить под сомнение критическое отношение к самодержавию или разночинно-демократические традиции в доме, где кумирами были Белинский, Добролюбов, Некрасов. Нельзя забывать и того, что у самих хозяев Сосновки не всегда бывал на столе белый витой калачик, а Александра Леонтьевна, приезжая в Петербург, подчас не имела приличного выходного платья, чтобы появиться на званом литературном вечере. Факты, о которых идет речь, касаются, скорее, последовательности взглядов Бостромов, нравственной обстановки, в которой воспитывался А. Н. Толстой. И вот тут можно рассказать немало нового.
Александра Леонтьевна, эта не всегда оригинальная писательница, в отношениях с людьми была значительно глубже и последовательней либерального земца А. А. Бострома. Нравственный авторитет матери признавался всеми. Такой мы видим ее, в частности, и в тех произведениях А. Толстого, герои которых близки к прототипам. Любопытное столкновение между родителями происходит в рассказе «Логутка». «Идея о помощи гораздо важнее спасения какого-то Логутки» — такой цветистой фразой отговаривается от народной беды отец. Матушка поступает проще, она берет в дом и пытается спасти крестьянского мальчика. Так Александра Леонтьевна не раз поступала в действительности. «…Чего стоят мои мизерные сведения по медицине, — читаем в одном из ее дневников, — мои корешки, порошки и капли, а вместе с тем… Этот ребенок, вылеченный от сифилиса и теперь такой славный бутуз; другой, которому я свела бельмо; третий, которого вылечила от поноса; женщина, вылеченная от застарелых ран на грудях, — все это мелочь в море человеческих страданий, но эта мелочь, — какое счастье доставляет она мне…» (14 ноября 1885 года, Сосновка).
Александра Леонтьевна сознавала непримиримость интересов хозяина и работника. В ее бумагах есть наброски повести «История одного увлечения» (февраль 1895 года), главный герой которой — помещик Лошкарев. Основная мысль — показать, «как современное экономическое состояние общества, то есть отношение капитала к труду, развращающе действует на человека, даже решившего поступиться своими интересами ради справедливости». В повести должно было быть изображено постепенное «превращение Лошкарева из человека, мечтающего об общем благе, в узкого хозяина». Выход писательнице виделся в мелкобуржуазной утопии «всеобщей свободной инициативы», основанной на личном труде.
Александра Леонтьевна всю жизнь горячо любила его — своего болтливого умницу, свое «двадцать два несчастья», своего синеглазого красавца — Алексея Аполлоновича. И если что ее коробило в нем, чего она ему не прощала, так это превращение в «узкого хозяина». 13 февраля 1903 года она пишет ему «по поводу… тяжелого и мучительного периода охлаждения». С непоследовательностью женщины, забывающей, что подобное бывало и прежде, она упрекает Бострома: «Вообще мне казалось, что с переездом в город ты стал легкомыслен и мелочен, точно мне подменили тебя. Более всего, кажется, на меня подействовала твоя мелочная борьба с квартирантами. Она казалась мне очень некрасивой, она унижала тебя. Более всего я страдала от того, что тот Алеша, которого я любила в Сосновке, вдумчивый, серьезный, ищущий смысла жизни, труда на пользу обществу, вдруг превращается в веселого, фривольного человека, разменивающегося на мелочи и, главное, старающегося прикрыть эту мелочность каким-то флагом идейности…»
Александра Леонтьевна запамятовала, как неполных шесть лет назад за то же самое, но только в отношениях не с квартирантами, а с крестьянами, она «отхлестала» своего Лешуру и не в письме, а на глазах многих тысяч читателей. В очерке «Воскресный день сельского хозяина», печатавшемся с продолжениями в «Самарской газете» (17 августа, 24 августа и 7 сентября 1897 года), она частично осуществила замысел — показать превращение «человека, мечтающего об общем благе, в узкого хозяина». В помещике Аркадии Васильевиче Булатове довольно прозрачно изображено отношение Бострома к крестьянам. «Сашуничка, как многие скандализированы твоим рассказом «Воск, день сель. хоз.». То есть главное — за меня. Думают, наверное, что я рву и мечу…» — с наигранной бодростью писал ей тогда А. А. Бостром (10 сентября 1897 года).
В подшивках старых самарских газет я натолкнулся на интересные материалы. Осенью 1905 года газета «Самарский курьер», издававшаяся бывшими земскими либералами, выступила с серией фельетонов под общим названием «Бостромиада» (№ 382–384, сентябрь — октябрь 1905 года), в которых обвиняла Бострома в неблаговидных поступках за время его почти двадцатилетней земской службы. За Бострома вступилась «Самарская газета», занимавшая в то время демократические позиции (в ноябре — декабре 1905 года ее использовала местная социал-демократическая организация). Началась полемика. В № 186, 192, 196 и 197 «Самарской газеты» за сентябрь — октябрь 1905 года публикуются статьи А. Бострома — его «Ответы Молоту» (псевдоним фельетониста «Самарского курьера»). В газетах обсуждалась, по существу, вся жизнь Алексея Аполлоновича за предшествующие двадцать лет, которая состояла из цепи сплошных неудач и невезений.
В обиходе Алексей Аполлонович не был похож на человека, который, вставая из-за стола, обязательно опрокинет стул. Напротив, он был респектабелен, ловок в манерах, тактичен. Но в делах над ним точно тяготел злой рок. За что бы он ни принимался, жизнь неизменно ставила ему подножку. Неудачи, точно сговорившись, подстерегали его везде и во всем.
С молодости Бострома охватил реформаторский энтузиазм. Но первые же шаги на поприще председателя Николаевской уездной земской управы окончились для него жестоким ударом. Стоило новому председателю выступить против простой нечестности в исчислении налогов (доходность десятины крестьянской пашни считалась почти в два раза большей, чем помещичьей десятины), как его забаллотировали на выборах свои же сотоварищи — земцы.
Мечтавший о хозяйственном переустройстве всей российской деревни и устраненный от дел, Алексей Аполлонович с головой ушел тогда в хозяйство собственного небольшого хутора. И… окончательно разорился.
Долгими хлопотами Бостром добыл себе другую должность — члена губернской земской управы. И вот новое жизненное испытание — страшный самарский голод 1891–1893 годов. На «груды тлеющих костей» летели перекупщики, спекулянты хлебом. Вместе с ними грела руки земская верхушка. У самарского миллионера Шихобалова губернская управа купила 12 тысяч пудов сгнившей муки. Цветом и вкусом она напоминала перетертую сосновую кору. «Красная» шихобаловская мука, раздававшаяся бедствующему населению, стала известна затем на всю Россию.
Алексей Аполлонович был в числе немногих, кто всеми силами старался помочь голодающим. Земским эмиссаром он едет в Саратов, куда вскоре последовала за ним Александра Леонтьевна с восьмилетним Алешей. Многие месяцы Бостром мечется по селам, выискивая продавцов хлеба. Один за другим на Самару уходят снаряженные им вагоны с мукой и семенами. Бостром на сей раз уверен, что он с честью «послужил земству». Но какова же награда победоносному посланцу? Оказывается, он нажил себе десятки новых врагов среди коллег-земцев. Тем, что путал чьи-то карты, «отпугивая» поставщиков, разоблачал недовесы, отказывался от затхлых семян и т. д. К тому же, порывистый и непрактичный, занятый одним — чтобы накупить хлеба больше и быстрее, Бостром совершал купчие в спешке, кое-как оформлял документы. И в довершение всех бед, запутавшись в финансовых отчетах, на многие годы попал под следствие.
Фельетонная «Бостромиада» в сентябре — октябре 1905 года была атакой на единственное достояние, оставшееся у горемычного Алексея Аполлоновича, — на его доброе имя.
Горькое бытописание своей земской службы, рассказ о темных махинациях земских заправил Алексей Аполлонович начал издалека, с момента, как его выжили из Николаевской уездной управы. В четвертой большой статье Бостром добрался только до продовольственной кампании 1891 года. Правдивость и доказательность на его стороне. Казалось, еще немного, вот-вот — и грязные наветы с его имени упадут навсегда. Но… грянула октябрьская стачка 1905 года. В нахлынувших революционных событиях газете и читателям было уже не до мытарств одинокого земца. Публикация статей А. А. Бострома оборвалась на полуслове.
Половинчатость жизненных позиций Бострома определила многие из его злоключений. Алексей Аполлонович был слишком мягок характером, слишком честен, чтобы преуспевать на ниве предпринимательства. Он был чересчур искренним либералом («помещиком-марксистом», как называл его позже А. Н. Толстой), чтобы добиться успеха даже среди своих же сотоварищей-земдев. И он был слишком непоследователен, чтобы отказаться от попыток буржуазного преуспевания. Наоборот, предпринимательская жилка, растравляемая постоянными неудачами, временами азартно пульсировала в нем. Он становился прижимист, скареден, совершал те самые поступки, которые встречали резкий отпор у Александры Леонтьевны и которых он сам позже стыдился. Тогда, махнув рукой, он снова становился самим собой. Добродушным неудачником.
Своей характерностью эта жизненная драма, по-видимому, и привлекала Толстого-писателя, который прозрачно вывел отчима в ряде произведений 1912–1921 годов.
И если А. А. Бостром не сгинул много раньше столь жалко и плачевно, как это в конце концов с ним и случилось, то благодаря Александре Леонтьевне, а точнее сказать, благодаря их любви, тому, что они представляли собой вдвоем, вместе. Исключительна была нравственная сила этой женщины.
К пятидесяти годам в Александре Бостром трудно было узнать прежнюю графиню А. Л. Толстую. Время, ревматизм ног, управительство в доме и писательские труды внешне сильно ее изменили. Она растучнела, как купчиха, подбородок, губы отяжелели, а нос словно бы еще укрупнился; первому впечатлению ее лицо казалось властным, мужеподобным. Но впечатление это скоро пропадало, особенно если Александра Леонтьевна включалась в какой-либо общий разговор или спор на интересовавшую ее тему. Ее светло-карие глаза лучились, источая доброту, ум, всепонимание. И собеседник, замечая маленькую родинку на правой щеке и проступавший легкий румянец застенчивости, когда она собиралась сказать свое мнение, начинал чувствовать обаяние, каким была наделена Александра Леонтьевна.
Да, и к пятидесяти годам она оставалась все той же «тургеневской женщиной». Не растратившей своей душевной молодости, хромой, седовласой максималисткой — часто на беду самой себе продолжавшей подгонять отношения с людьми под собственные идеальные представления. Алексею Аполлоновичу бывало нелегко с нею. Он был убежден, конечно, что Сашуня многое усложняет, что она непрактична, наивна. Но только вместе и рядом с нею он чувствовал, что среди служебных крахов, человеческой низости, фатальных невезений его собственная жизнь не теряет осмысленного течения, некой независимой значимости, убеждения не рушатся, а мечтаниям по-прежнему нет отбоя. Это она, Сашуня, давала ему новые силы.
А она не могла быть иной даже в моменты душевного разлада и усталости. В одну из таких минут за три с небольшим года до смерти она писала Бострому, всматриваясь в пройденный вместе путь:«…А ведь, может быть, Лешура, мы и были с тобой героями во дни нашей юности и нашей героической любви? Были! Ошибка была та, что я не знала, что люди возвышаются до героического в некоторые минуты жизни, более или менее продолжительные. Наш героический период продолжался несколько лет. Я же хотела продлить его до самой смерти. Повседневная жизнь стаскивает героев с их пьедесталов, и надо благодарить судьбу, если стащит на сухое место, а не в грязь…» (13 февраля 1903 года, ИМЛИ, инв. № 6311/86).
Но дело заключалось в том, что их необыденная любовь продолжалась до смерти.
Насколько мать вообще может стать для сына вторым «я», она была им в жизни А. Толстого. Все ее письма, дневники полны Лелей. Перед интересами сына всегда отступали ее собственные интересы. Ради него она без звука откладывала в сторону дело своей жизни — творчество. В ее письмах к Бострому часты такие строки: «В то время, когда я писала повесть, я много упустила по Лелиному учению… Нет, я вот что решила — пока… ничего не буду писать, чтобы не отвлекаться от него…» (Письмо без начала, по-видимому, февраль 1894 года.)
Из переписки Александры Леонтьевны и А. А. Бострома рвутся настоящие стоны по поводу разлуки, которую им приходится терпеть из-за того, что она живет то в Сызрани, то в Самаре вместе с поступившим в реальное училище Алешей. Она тосковала, томилась, беспокоилась — как он там, что с ним? — за своего Алексея Аполлоновича. Неблагодарный Лелька не хотел понять, чем жертвуют для него. Он плохо учился, дерзил училищному начальству. Однажды, при получении известия о веренице Лелькиных двоек и «без обеда», Алексей Аполлонович не сдержался. «…Я не мог тогда приписать к письму, как хотел, не мог, у меня в груди бурлило, боялся написать нехорошее. И теперь боюсь даже спрашивать, как пошло дальше. Неужели такова будет плата за нашу разлуку…» (А. А. Бостром — А. Л. Толстой, сентябрь 1897 года). Таких взрывов чувств Алексей Аполлонович больше себе не позволял. Мальчика он любил как родного сына. Но послания, в которых сквозила плохо спрятанная тоска, часто летели из Сосновки в годы их разлуки, прерываемой лишь краткими наездами Бострома и каникулами.
Конечно, в Самаре было немало надежных опекунов. Да и от Сосновки до города не так уж далеко. Сколько раз утешалась этим Александра Леонтьевна, давая себе слово, что нынешняя зима будет последней. И тогда пропадет нужда в мучительной, бесконечной разлуке, в этих письмах, которые они даже нумеровали — № 1, № 2, № 3… — с невеселой шуткой, словно провожая этими номерами уходящие друг без друга дни. Но очередная осень снова заставала ее вздыхающей над строчками, которые выводила рука… У нее было «два Лешуры», но долг звал ее безотлучно находиться при том, который больше в ней нуждался…
Мать была не докучливым наставником, а авторитетом, чутко улавливавшим малейшие перепады в настроениях и склонностях подростка, а затем юноши. И неуступчивым только в одном. Главное — это взгляды, определенные убеждения, без которых нет человека. На этом она стояла всегда.
Хорошо, если бы у юноши подобрался круг знакомств, в котором бы молодежь не только пустоплясничала, но и приобщалась к серьезным интересам. Она делает свою снятую в Самаре квартирку местом, где может собираться кружок сверстников А. Толстого. «В воскресенье хотят прийти ко мне, чтобы почитать вслух… Угощу чаем, яблоками, и будет. Надо, чтобы было дешево и доступно. Привезешь фортепьяно, будет молодежь музицировать. Пускай веселятся. Привези с собой Добролюбова (сочинения, 4 тома)…» (А. Л. Толстая — А. А. Бострому, 22 сентября 1899 года). Четыре тома Добролюбова кажутся ей необходимым добавлением к музыке и танцам!
Она прислушивается к юношеским спорам об альтруизме и эгоизме, в одном из которых Толстой доказывал, что «не альтруисты, а эгоисты двигали прогресс», и что «массы, двигавшие историю и прогресс, сами-то двигались не филантропическими идеями, а побуждениями эгоизма» (A. JL Толстая — А. А. Бострому, 3 ноября 1899 года). И тут же Александра Леонтьевна использует этот повод, чтобы помочь сыну освободиться от абстракций незрелого юношеского мышления, пробудить у него интерес к современной социологии, где сама она, наряду с народническими, разделяла и некоторые марксистские идеи. Она продолжает в том же письме, видимо, уже после разговора с сыном: «…Ему хотелось бы коротких, ясных статей, вроде статьи в «Жизни»… Привези, пожалуйста, с собой «Жизнь». Говорят, в последней книжке очень интересная статья «О материалистическом понимании истории…» Журнал «Жизнь», который она просит для А. Толстого, хорошо известен. Это орган легального марксизма, но в нем участвовали и революционные марксисты. В 1899–1900 годах публиковались там и статьи В. И. Ленина, а литературный отдел фактически вел А. М. Горький…
В ее письмах-напутствиях сыну выражен и целый кодекс нравственных убеждений, которому она строго следовала всю жизнь сама. Она была убеждена, что эгоист, живущий для одного себя, «…это все равно как человек без зрения и слуха… Я, скорее, соглашусь быть страдающим человеком, чем торжествующей свиньей» (А. Л. Толстая — А. Н. Толстому, 4 июля 1900 года). Ей, дворянке из родовитой семьи, бывшей графине, была навсегда отвратительна барская спесь и снобизм аристократов. В жизни она была труженицей, демократкой, разночинной.
Летом 1901 года она остерегала восемнадцатилетнего студента-сына, который вместе с наследством от отца фактически воспринял и титул графа: «Просто непереносно видеть, когда более сильный измывается над слабым. К сожалению, так сложились обстоятельства, что тебе особенно надо беречься этого страшно ненавистного всем порядочным людям положения. Твой титул, твое состояние, карьера, внешность, наконец, — большею частью поставят тебя в положение более сильного, и потому мне особенно страшно, что у тебя разовьется неравное отношение к окружающим, а это, кроме того что некрасиво, не этично, — это может привести к тому, что, кроме кучки людей, окружающих тебя и тебе льстящей, ты потеряешь уважение большинства людей, таких людей, для которых положение не есть сила». И еще раз она советовала начинающему студенту Петербургского технологического института: «…Мне кажется, что твой титул, твоя одежда и 100 р. в месяц мешают пока найти самую симпатичную часть студенчества, нуждающуюся, пробивающуюся в жизни своими силами» (A. Л. Толстая — А. Н. Толстому, 18 октября 1901 года).
Таким исполненным демократизма и гражданственности письмам нет конца. И это влияние матери не проходило даром. В начале 900-х годов юный Толстой вручил журнальному критику Корнею Чуковскому «полное собрание неизданных и до сих пор никому неизвестных» своих сочинений (двенадцать тетрадей, по 200–300 страниц в каждой, заполненных прозой и стихами). Полвека спустя, перечитывая сохранившиеся тетради, К. Чуковский писал, что в них «…чудилось старозаветное гуманное влияние матери, закваска народолюбивых семидесятых годов». И подчеркивал: «…Мне кажется, тот ничего не поймет в Алексее Толстом, кто забудет об этом длительном периоде его умственной жизни» (К. Чуковский. Из воспоминаний. М., Советский писатель, 1958, с. 275).
Знакомясь с новыми архивными материалами, видишь, как верно это наблюдение критика. Даже в своей первой книге «Лирика» (1907) Толстой, оказывается, не только подражал модному символизму. Во всяком случае, в первоначальном замысле он ставил для себя несколько иную и, прямо скажем, фантастическую цель — соединить Некрасова и Бальмонта. Об этом можно судить по очень важному для нас письму из числа обнаруженных в Куйбышеве. По-видимому, в конце 1906 года А. Толстой сообщал отчиму:
«…Я, знаешь, думаю выпустить сборник своих стихов… Итак, благослови мой первый шаг. Все-таки страшновато. Конечно, приступлю к осуществлению не раньше января или февраля месяца.
В газетах помещать очень не хочется, нужно приноравливаться к условиям и требованиям ее, писать, не дописывая, говорить, не договаривая.
Только не знаю, понравятся ли тебе мои стихи; я выбрал для них среднюю форму между Некрасовым и Бальмонтом, говоря примерами, и думаю, что это самое подходящее.
Исходная точка — торжество социализма и критика буржуазного строя… Мне обидно за наших поэтов — Ницше утащил их всех «в холодную высь с предзакатным сиянием»… К счастью, Ницше меня никуда не таскал, по той простой причине, что я ознакомился не с ним, а с гом Каутским, и поэтому я избрал себе таковую платформу…»
И если А. Толстой довольно быстро расквитался с символизмом и вскоре связал свое творчество с реалистическим направлением, став беспощадным критиком помещичьего класса России, то в большой мере он обязан этим, по словам К. Чуковского, предшествующему длительному периоду его умственной жизни.
Тут-то и следует рассказать об одном удивительном человеке, дом которого сыграл заметную роль в жизни многих литераторов. Рядовой судебный следователь в Самаре, никогда не имевший прямого отношения к литературе, этот человек был близким другом, товарищем или просто знакомым писателей-современников — от Глеба Успенского, Златовратского и Гарина-Михайловского до Горького и Чехова. Дом «веселого праведника» многое определил в писательской судьбе Александры Бостром, а через нее — и в жизни Алексея Николаевича Толстого.