О старости
На днях, просматривая объявления о смерти в еженедельном издании лондонского «Таймс», я поразился количеством глубоких стариков в этом недельном отчёте о смерти людей Англии, почему-либо достойных упоминания.
Всего в этом списке было 48 покойников, из которых 12 человек, то есть 25 % было в возрасте свыше 70 лет, наивысший же возраст в этой группе был 95 лет.
Двадцать пять процентов из людей высшего и делового круга Англии живут свыше 70 лет! Это ли не процент долголетия? В чём лежит его причина?
Надо вообще заметить, что в Европе старость очень крепка.
Там в рядах государственных и учёных людей сплошь и рядом мы находим глубоких стариков. Сам я когда-то в Гейдельберге слушал одну из последних лекций глубокого старика, известного историка философии, профессора Куно Фишера. Предо мной на кафедре стояло само воплощение немецкой мысли чуть ли не всего XIX столетия, стоял человек, который видел и слушал великих мыслителей 30-х, 40-х годов. Куно Фишер вскоре умер в весьма преклонном возрасте около 90 лет.
Это долголетие, вообще часто наблюдаемое среди немецкой профессуры, необходимо отнести специально к роду академической жизни и академического быта немецких учёных. Человек, попавший в профессора в Германии, обеспечивался весьма приличной пожизненной государственной рентой для научной работы и весь отдавался своему делу. Он периодически получал отпуска для спокойной работы, которые чередовались с периодами чтения лекций. Когда он становился настолько стар, что не мог читать, он только работал, сохраняя нередко полную ясность мысли до самого преклонного возраста. И убелённый сединой, отягчённый трудами, признаниями, почестями и успехами учеников, учёный спокойно засыпал, наконец, навеки. Это или не завидный конец!
Так умеют в Европе оберегать людей, дать им вести долгую жизнь, а старость всегда ценна и плодотворна. Только недоразумением можно считать отдавание предпочтения «молодости». Правда, молодость шумна, свободна, способна и предприимчива; возьмём хотя бы дела любви: каждому молодому человеку в 20 лет, обнимающему девушку, кажется, что он первый в мире человек, который открывает такое множество прекрасных, бурных ощущений. Как серы и тусклы кажутся ему люди старше его, какими «отсталыми», неспособными почувствовать всё глубокое кипение жизни являются они ему!
В тридцать лет — подходит углублённость восприятий; хотя бы в делах любви, тридцатилетний судит глубже, чувствует на себе больше ответственности, перед ним раскрыты уже совершенно иные горизонты; и только к сорока годам человек отлично сознаёт в многократном и скучном опыте, что то, что он видит, — всё одно и то же, повторение пройденного, и невольно увлечения молодости вызывают у него лёгкую усмешку. И разве он не прав? Разве не достойны улыбки юноши со столь большим жаром только начинающие предоставленную им природой приятную, но опасную забаву?
То, что происходит в делах любви, — происходит примерно так же в иных областях человеческой жизни. Только в то время как молодость кипит революционностью, вновь и вновь пытается переделать в пять минут весь мир, решить те все вопросы, над которыми потело столько человеческих голов, — зрелый возраст относится к этим предприятиям с значительной дозой полезного скептицизма. Ах, ничего не выйдет у гремучего молодого человека из того, из чего ничего ни у кого не выходило!
Зрелый человек не заблуждается, зрелый человек осторожен, вот почему старые люди с их многолетним опытом — столь важны для политики.
И мы видим — Европой правят глубокие старики. Клемансо, «Тигру Франции», сейчас чуть ли не 90 лет. Какой огромный опыт пережил этот человек, побеждённый крупный политический деятель времени франко-прусской войны 1871 года и победитель реванша 1918-го. Какой силой должно обладать сердце этого старика, какой волей к жизни полно оно до сих пор, какой опыт должны годы оставить в его душе, какой удивительный нюх событий, какое бесстрастие должны они дать его духу!
Врагом Клемансо в 1871 году был князь Бисмарк, человек, который соединил Наполеоном раздробленную Германию в единое целое, которое не нарушено и сейчас. Князь Бисмарк, скончавшийся на нашей памяти, родился во время знаменитых наполеоновских 100 дней в 1814 году. И этот человек, до конца своих дней сохранивший ясность ума при старой помещичьей привычке — любви к сигарам и шампанскому, — в жизни своей, растянувшейся почти на столетие, сделал не одну главу истории; и не был ли прав он, на смертном одре прося своего воспитанника императора не воевать с Россией?
А величайший поэт Германии, один из величайших умов мира, Гёте, про которого Наполеон после свидания с ним сказал, что в Гёте он видел «настоящего человека», в глубокой и покойной ясности духа прошла его жизнь, и он скончался на девятом десятке лет не в старческом маразме, а в светлом сознании:
— Света, больше света! — были его последние, вполне молодые слова.
А великий политик Англии — Гладстон, министр «эпохи Виктории» — одной из самых долголетних царственных особ, — разве его долголетие не сохраняло его ума для своей страны?
И так далее, и так далее. Европа не пренебрегает своими стариками, и старики с честью правят старым миром, правят так же достойно, как Германией в настоящее время правит 82-летний Гинденбург, проявляя ум, такт и волю, и наравне с этим — обладая в народе полновластным авторитетом, который всегда внушает старость.
Очевидно, строй жизни Европы так организован, что старики там, как, между прочим, и в той же Японии, — не сходят со сцены раньше времени, а имеют возможность вполне чуть ли не столетиями использовать свою долголетнюю мудрость…
* * *
В России, напротив, старикам как-то не везёт; их презирают, относятся к ним примерно так, как дикари, съедающие своих папаш, потому что те уже «отжили». «Люди старого века» стало у нас чуть ли не ругательством. Только новое, только молодое, «молодняк» что-то может сделать; все надежды возложены на комсомольца Шурку, а старикам не вод в СССР, как не вод и в эмиграции за рубежом. Русские цари умирали в молодом сравнительно возрасте, если их не убивали их крамольные молодые подданные. Великие поэты Пушкин и Лермонтов — убиты на дуэлях. Пушкин — в 38, Лермонтов — в 27 лет. Старые профессора не в почёте в русских университетах, потому что есть много молодых милостивых государей, не стесняющихся открывать новые горизонты в неограниченном количестве. Скептический ум стариков никогда не окрашивал своей выдержкой, опытом или широкими горизонтами русской политики — каждый министр в России — и прежний, и настоящий — непременно стремится и стремился к чему-то новому, иначе был не в моде. Старость в русских интеллигентах никак не вызывает почтения, и они относятся к ней примерно так, как лакей Яша в чеховском «Вишнёвом саду» относится к Фирсу: «Надоел ты, старик! Хоть бы ты скорей подох, что ли», — говорит этот приезжий из Парижа «просвещённый» тип.
В то время как на Западе старшее поколение, видя свою нужность и незаменимость, сознавая свой авторитет старших, — держит крепко свой авторитет и в своих семьях в нисходящем поколении, — в русских семьях, даже эмигрантских, родители словно чувствуют себя в чём-то виноватыми перед своим потомством и расшаркиваются перед ним. Они стесняются настоять на своих правах, прижать непокорных; они только с отчаянием разводят руками и представляют жизни идти, как ей угодно: дочкам стричь и брить волосы, танцевать фокстрот и целоваться по углам, в виду того что девушкам «хочется жить», а юношам — с гиканьем шляться по улицам, наводя ужас и трепет.
Что творится в советской России — известно: там на старшее поколение просто плюют, воспевая молодость и красоту жизни, а иногда доносят на него в ГПУ. И только в крестьянстве, не в интеллигенции, кое-где ещё теплится важеватый старинный образ отца.
Удивительно ли, что люди совсем ещё не старого возраста — то и дело падают замертво, схватившись за сердце, которое просто не выдерживает этого всеобщего молодого, фаллического и коммунистического хамства. Паралич сердца — вот болезнь, которая, как мечом ангела Азраила, поражает старых отцов за их же грех — за утрату своего авторитета. Сложная проблема отцов и детей? Но проблемы отцов и детей не существует вовсе там, где уважается вообще возможный, даже постулируемый опыт стариков: отца надо уважать просто за то, что он отец; бывают, правда, случаи, что уважать не нужно, вследствие неблаговидных поступков иного папаши, и тогда можно не уважать именно этого папашу, и именно за эти поступки. Неуважение же ко всем папашам оптом за грехи некоторых и поэтому раннее наслаждение всеми благами жизни вовсе не необходимо.
Равным образом и при былом господстве патриархального начала в семье, где есть девушки, в массе, в статистике дело обстоит благополучнее, нежели там, где девушка «любит свободно». Правда, бывали патриархальные несчастные браки, но несчастных-то браков больше всё-таки там, где девушка сама по своему вкусу ищет «любимого»; конечно, сведущий в людях отец, мать или, наконец, старая русская сваха, всегда судит о женихе вернее с житейской точки зрения, с точки зрения его моральной годности для брака, для семьи как известного института, а не только как предмета для любви. В таких старых браках было счастья, крепкого и дружного, гораздо больше, нежели в современных браках, а если уж и встречались несчастные браки, так это были трагедии, волновавшие и поучавшие всю Россию, грозные молнии жизни, а не грациозное перепрыгивание из одной кровати в другую.
— Назад, к старикам! — вот лозунг, который скоро выставит молодая Россия, которая будет Россией крестьянской.
— Откуда же взять стариков? — спросят меня. — Их ведь нет теперь в России!
— Ничего! Состарятся и те, кто молоды теперь, и тогда они не будут уж с таким азартом истреблять мужиков за то, что те никак не верят в Маркса, а в Господа Бога!
* * *
— Но позвольте, — скажут мне, — вы, значит, отвергаете молодость? Разве Александр Македонский, повоевавший весь мир, не был тридцатилетним молодцом? Разве не тридцати трёх лет от роду закончил Христос свой земной путь?
— Да, — скажу я, — я согласен, чтобы правили молодые, но с условием: чтобы они правили так же мудро, как правили бы старики, и, кроме того, чтобы они уважали стариков, хранили по отношению к ним определённый пиетет…
Пусть правят молодые и энергичные, но пусть они помнят твёрдо, что в душе старика, т. е. человека, который много жил, — лежит какой-то замкнутый круг времени. Опыт такого человека не прельстится на блеск какого-нибудь случайного явления, на что всегда готова молодость; то, что следит среди шума и гула жизни старик, полно особенных вечных ценностей. Старик знает отлично, что эти вечные ценности неизменны, как солнце, и сколько бы ни стремились к ним люди, сколько бы ни приближались к ним, они останутся на месте; и что в то же время они мгновенно даются тому, кто совершил какое-нибудь настоящее дело, полноценное, как золотой самородок, и поэтому старик, говорящий «хорошо», — определяет «хорошее дело» не по своему субъективному критерию, а по тому опыту, который дала ему жизнь, — часто по очень горькому опыту — и потому часто он счастлив лишь в старости.
В старости, как в осени, — прозрачны дали, видны, как на ладони, дела своей молодости; старик смотрит на них, как на театр, и судит их правильным суровым приговором совести. А то, что его непосредственно окружает, он пропускает уже мимо ушей, потому что нет уже в нём страсти, чтобы впитывать ею мир в душу. Только вечное входит в его душу.
Вот почему человеческое воображение рисует всегда Бога, царя, вождя — седым, бородатым, благостным: в этом есть свой октологический смысл. А в сущности, то, что мы называем культурой какой-нибудь нации, не есть ли это, прежде всего, страсть этой самой нации, которая одна даёт нации возможность легко и любовно разобрать все конфликты и столкновения идей, которые встречаются внутри её. И эта страсть — приятна, потому что только старый дом — настоящий дом, и только рука предков поддержит потомков в задорных конфликтах страстной молодости.
Гун-Бао. 1928. 30 октября.