VII. Предательство Зиневича. Бой под Красноярском. Ночь под Рождество
Итак, сзади у нас были красные, в биологическом порыве за пищей врывавшиеся в сытую Сибирь; порыв этот, несомненно, должен был угаснуть по мере удовлетворения. И действительно: пятая советская дивизия, дойдя до Ново-Николаевска, в нём и пошабашила — дальше не пошла. За ними лишь шла дивизия Азина, которую можно было бы легко задержать. Но главный наш враг был не там. Города, эти оазисы государственности, точки сил, были отделены друг от друга эвакуацией «союзных» армий. Мы видели, как поляки останавливали и, в конце концов, остановили всякое движение на восток. Чехи сделали лучше: от Красноярска и до района семёновских войск и японских частей линия железных дорог была исключительно в их руках.
К нашим услугам оставался лишь телеграф для бесполезных уговариваний не бороться и опускаться сразу на дно советской власти.
К тому же одновременно с таким положением вещей подняли голову и партизаны. Енисейский район со Щетинкиным, с Роговым и другими стал угрожающ для проходящей армии.
Всем певцам советской власти, в её «могучем походе» на восток за нами видящим доказательство её силы, я бы задал один вопрос:
— А если бы советская Россия оказалась бы так разорванной на клочки прохождением «нейтральных войск», оказалась лишённой возможности перебрасывать отряды с места на место для подавления вспыхивающих неотвратимо мятежей, — не так же ли бы легко пала и советская власть, как власть Омского правительства? Да разве само выступление чехов в 1918 году не повело к тому же самому, к свержению повсюду большевистской власти, как только она оказалась лишённой коммуникации?
Если бы линия железной дороги оказалась связанной с армией, то картина значительно была бы другой. Пятьсот ижевцев, посланных в тот же Иркутск, сумели бы поддержать там равновесие.
Этого не дали сделать чехи.
А кроме того, в этих разобщённых, разорванных друг от друга кусках и начинает действовать особенно сильно имеющаяся организация.
Я говорю о той эсеровской организации, которая всё время была в связи со штабом генерала Гайды и имела агентов в штабе генерала Пепеляева. Выступление полковника Ивакина кончилось неудачно. Томск был пропитан эсеровскими маниловски-провокационными мечтаниями, и самый факт передачи города в руки «демократического органа», а в сущности, на поток и разграбление красноармейцами, исходил оттуда. Действия в Красноярске генерала Зиневича, командира 1-й дивизии пепеляевской армии, горячо одобряемое, как мы видели, полковником Кононовым, лежали вполне в орбите этих идей. Наконец, в Иркутске выступление штабс-капитана Калашникова и бывшего начальника осведомительного отдела при штабе Сибирской армии. Такие фамилии, как фамилия поручика Кошкадамова, в роли коменданта города Иркутска, бывшего редактора «Голоса Сибирской Армии» — армейской газеты Сибирской армии, поручиков Никольского, Галкина, наконец, восстание во Владивостоке генерала Гайды, вокруг которого группировались такие работники этих именно кругов из штаба Сибирской армии, как убитый там доктор Григорьев, издавший в Перми 12 номеров газеты «Отечество» и ухлопавший на это до 120 000 денег, — всё это птенцы одного гнезда, гнезда Гайды.
Вся эта компания разъехалась из армии, как только произошёл известный конфликт Колчак — Гайда, и расселись по всем отдалённым пунктам Сибири и Дальнего Востока, держа связь со штабом генерала Пепеляева. Что связь эта была, доказывает, например, такой факт: пишущий эти строки после отъезда своего из армии в Омск получил телеграфный запрос полк. Кононова с просьбой сообщить, где находился в это время ген. Гайда.
Кто же были эти люди, занимавшиеся систематически тем, что в оторванных от армии местах они подымали восстания, отменяли власть, сажали земство, отворяя, таким образом, демократические ворота, куда лавой лились большевики, — что они были — предатели или глупцы?
Между ними были, конечно, предатели. Но по большей части то были глупцы. Они искренно верили, что создадут какое-то новое небывалое правительство, «земское», — слово, которое чрезвычайно импонировало чехам, понимавшим его в смысле «всенародного», и, прекратив «бойню», остановив большевизм, заживут в демократическом государстве.
В беседе с доктором Гербеком, редактором «Чехословацкого Дневника», — уже в Верхнеудинске я узнал, например, что Калашников, совещавшийся с ним накануне переворота (вот он, нейтралитет!), заявил ему:
— Самым большим моим несчастьем было бы то, что мне после переворота пришлось бы служить в красной армии.
Доктор Гербек рассказывал о том, что большинство военных переворотчиков, после завершения такового, собиралось уйти в учителя, в кооператоры, вообще заняться, говоря еврейским словом, — культурничеством.
Вспомним далее, что едва ли не восьмым декретом Иркутского Политического Центра были отменены погоны и введены нарукавные чешские знаки с обозначением чинов.
Штабс-капитан Калашников не терял, таким образом, своего чина, а, верно, рассчитывал приумножить его.
Я охотно допускаю, что с их стороны была известная искренность. Но со стороны их главарей, того же генерала Гайды, так сводившего свои личные счёты по Омску с покойным адмиралом, было колоссальнейшее предательство.
Итак, на востоке, вопреки заявлению полковника Кононова, в разорванных друг от друга ячейках-городах шла энергичная работа по разложению гарнизонов.
Образцово работу эту проделал генерал Зиневич, как известно, выступивший в газетах с письмом к Верховному Правителю с обвинениями его в разных грехах. После передачи власти земству, в Красноярске, действительно, наступило успокоение. Огромный гарнизон митинговал и распадался, с приближением фронта всё страстнее жаждал мира, и слово «мир» — вот что оказалось у всех на устах.
При таком положении вещей приближение армии не могло успокоительно действовать ни на самого генерала, который чувствовал, что с ним не согласятся её вожди, ни на его бравых сподвижников.
И вот по телеграфу начинаются классические переговоры генерала Зиневича с комиссаром Грязновым о мире — переговоры между Красноярском и Мариинском и Ачинском и т. д. Одновременно ведутся переговоры и со Щетинкиным, между прочим жена которого заседает в это время в Красноярском совдепе.
Генерал Каппель, главнокомандующий, об этих переговорах не уведомляется, но о них, конечно, знает. Фронт приближается неуклонно, всё неяснее становятся обещания комиссара относительно «гарантий», но всё тревожнее делается настроение гарнизона, не без основательности опасающегося, как бы не пришлось держать ответ за такое миролюбие.
В Красноярск я прибыл числа 5 января, где и встретил одного офицера из нашего отряда. В штабе генерала Зиневича он стал просить пулемётов для отряда, собирающегося идти дальше. Сам Зиневич в это время был занят очередным разговором по прямому проводу, и его принял новый начальник штаба, какой-то капитан. Полковник Турбин, старый начальник штаба, ушёл со своего поста.
На просьбу выдать вооружение вполне надёжному отряду было отвечено так:
— Мы заключаем мир, прекращаем кровопролитие. Делайте то же и вы.
«Мир» — вот те слова, которые носила в тот день на красных флагах небольшая, но чрезвычайно агрессивно настроенная кучка солдат. И в связи с этим настроением гарнизон решительно заявлял, что никакие части отходящей армии пропущены через город на восток не будут.
Город являл вид растерянный, в штабах слонялись без дела смущённые, подавленные офицеры. Лишь несколько персон развивало усиленную деятельность. И среди них известный Дальнему Востоку эсер, недоучившийся студент Евгений Колосов, член Учредительного Собрания.
Демагог в речах и журналистике, беззастенчивый и дерзкий, участвовавший в каком-то из дальневосточных противобольшевистских правительств, он развил до крайних пределов свою агитацию. Всё время воздействуя на наивного военного, по преимуществу недалёкого генерала Зиневича, он владел вполне и его языком, и его именем.
Было ясно, что неминуема новая междоусобная схватка между отступающими каппелевскими войсками и разнузданным, пьяным от сладких лозунгов гарнизоном города Красноярска. И мы с моим спутником-офицером на лошадях двинулись на запад навстречу армии.
На ночь остановились в огромном «семивёрстном» селе Заведееве. В том доме, куда мы приехали, были как раз собраны начальники отрядов, стоявших в селе.
После нашего доклада, на котором присутствовал полковник Луцков, начальник осведомительного отдела 2-й армии, который мне обещал сейчас же ехать к командующему армией генералу Войцеховскому, для того чтобы довести до его сведения, что происходит в Красноярске, было решено идти на село Есаулово, что на реке Енисее, верстах в двадцати севернее Красноярска.
Наутро вперёд двинулась Иркутская дивизия, за ней вытянулись другие отряды. Между тем в этот день на Красноярск повели наступление ижевцы и отряд генерала Макри. Вначале успешное — стрелки ворвались в город, — оно совершенно неожиданно сорвано было тем, что в тыл наступающим выдвинулся маневрирующий польский броневик.
Хотя у него никаких злостных намерений не было, но нервничающие цепи — ведь впервой приходилось видеть новых красных у себя в тылу — откатились. Красноярцы обнаглели; пользуясь большим количеством пулемётов и артиллерии, которыми они владели, они поставили их кругом по сопкам; по дорогам, по которым тянулись обозы, шли части, ехали беженцы, семьи офицеров и солдат, закипел бешеный огонь.
С другой стороны, и части были плохо информированы, так как связь со штабами была потеряна. И вот вся масса войск без всякого плана, без дорог, пешком, верхами, в санях двинулась вокруг Красноярска.
Передавали ужасные сцены. Дровни с женщинами и детьми скатывались в глубокие обрывы с диких красноярских сопок, по таёжному лишь с подсолнечной стороны покрытых мелким лесом, и погибали там. Погибали, истекая кровью, раненые. Наконец, в самих частях начался раскол — заключать мир или не заключать, и дело кончилось и сражениями, и убийствами.
В город втягивался Щетинкин; на село Вознесенское, что за Красноярском, были выдвинуты тоже заслоны. И в конце концов, весь город превратился в военный лагерь, где одни сажали других, более поздних, в тюрьмы. Об ужасах, что творились в Красноярске над захваченными в походе офицерами, много писали потом в газетах. Да иначе и быть не могло.
Красноярск был той стеной, о которую разбилась, обегая её, Омская армия. Немногие прошли мимо него, мимо его предательских, соблазнённых во имя земского и демократического мира пулемётов, но те, кто прошёл, те организовали новую армию — каппелевскую.
Покойный генерал Каппель перед самым Красноярском оставил свой вагон и сел на лошадь, под обстрелом огибая с тридцатью всадниками проклятый город. Лишь за Красноярском присоединился он к частям.
К частям! К сожалению, частей не было. Вокруг Красноярска текла разбитая, разрозненная масса, не жалевшая жизни в одном лишь стремлении своём — уйти на восток, существом своим органически отвергая возможность мира с большевиками. И лишь на следующем этапе, у города Канска, откуда вышел весь гарнизон и засел в сёлах по тракту на юг и на север, не пропуская двигающуюся волну людей, стала из неё снова сбиваться армия.
В снежную мрачную ночь кануна Рождества остановился наш отряд в селе Балай, в трёх верстах от станции того же имени. Я с двумя унтер-офицерами, с А. Н. Качиным и живым и огненным А. И. Огневым, поехал на станцию ориентироваться в обстановке. И опять в тусклой тьме зимнего неба веял белый, мёртвый снег.
На станции была латышская охрана от латышского уезжавшего батальона. Крепкие, сытые люди в никогда не виданной нами ранее форме, отлично одетые, сидели в аппаратной… Чужие — в нашей — на нашей! — железной дороге, в то время как мы, хозяева, являемся из ночи, тьмы, запорошенные проклятым снегом… А где же наши?
— А вот один…
С алыми пятнами разгоревшегося лица, с лихорадочно блестящими глазами сидел тут же и начальник станции со своими малиновыми кантами. Он весь ушёл в трубку диспетчера, очевидно, прислушиваясь к тому, что происходило в Красноярске.
Моё предположение оказалось верным. Долго проблуждав по латышским вагонам, отыскивая их коменданта и найдя, наконец, огромного детину, который заявил мне, что он ничего не знает, что их единственная цель — уехать на родину, в свою страну и не вмешиваться в чужие дела, — я вернулся в аппаратную. Оба спутника мои бросились ко мне:
— Начальник станции большевик. Говорит, что всё равно, вы никуда не уйдёте, не пройдёте Канска… Разрешите его убить…
Я нисколько не сомневаюсь, что он был бы убит, несмотря на моё приказание не делать этого. Но латыши, спокойные и медлительные, куда-то увели и скрыли этого лихорадочно возбуждённого, выкрикивавшего угрозы человека.
В это время подошёл чешский эшелон. В классных вагонах были освещены все окна, оттуда доносилось женское пение, граммофон.
Так они встречали Рождество.
Я попросил коменданта поезда. Ко мне вышел плотный чех и на плохом русском языке выразил неудовольствие, что я с винтовкой.
— Я вас должен предупредить, — заявил он весьма строго. — Между нами и красными заключено соглашение, по которому никакие вооружённые банды не могут допускаться в тридцативёрстную полосу около линии железной дороги. Поэтому я должен бы был вас и ваших солдат разоружить.
Это соглашение было для меня решительной новостью. Чехи всегда были грозой большевиков, и такая перемена политики была чрезвычайно неожиданна. И где и когда успели они снюхаться?
Раздосадованный и известиями, и обстановкой, горячо протестуя против сливания наших «банд» в одно с большевистскими, я спросил, что известно моему собеседнику о Красноярске. Правильны ли слухи, что он занят генералом Войцеховским?
— Я этого не знаю, — ответил поручик. — С нами едет полковник, русский, генерального штаба… Он вас лучше информирует…
И в полосе света в раскрытую дверь купе, в табачном дыму, звоне шпор и женском голосе предстала предо мной упитанная фигура полковника…
С полупоклоном, не подавая руки, бархатным баритоном, усиленно ковыряя в зубах, он спросил, что мне, собственно, угодно.
— Я хотел бы знать, господин полковник, в каком положении Красноярск… Занят ли он ген. Войцеховским или нет?
— Генералом Войцеховским? — Н-не думаю, — ответил задумчиво полковник, ковыряя в зубах… Да, собственно, зачем генералу Войцеховскому и занимать его? Н-не думаю.
Я резко сказал, что мне безразлично, что думает полковник, что я хотел знать, что он сам знает, и, взбешённый, выскочил на воздух.
Окна вагонов по-прежнему сияли в ночной тьме, и по-прежнему звенела гитара:
А теперь приедешь к Яру,
Хор цыганок не поёт…
Соколовского гитара…
Меня ждали промёрзшие солдаты. Молча прошли мы к коням. Там на нашего возницу нападали два каких-то железнодорожника, обвиняя его в контрреволюционности и требуя выдачи наших лошадей в качестве народного достояния.
Мы прогнали их ударами прикладов и выстрелами. А когда выехали за околицу, вслед нам раздались выстрелы.
При свечке, в свете которой блестел тускло самовар, делал я печальный доклад нашему командиру полковнику Энборисову.
А назавтра было Рождество. Утром в избу явился с визитом в новой шинели с орденами капитан Смыслин, впоследствии прославившийся реэвакуацией, и другие. Два священника, ехавшие с нами в нашем отряде, отпели обедню в церкви, на которой присутствовало всё село — священника у них уже не было — убежал. А после обедни двинулись дальше по снежным дорогам, выезжая и въезжая на зорях всё вперёд, к какой-то неопределённой цели, взыскуя некоторый базис, на который можно было бы опереться.