ВО ВРЕМЯ БОЛЕЗНИ

Необычная тишина стояла в Детском в январские дни 1935 года: главный заводила всех веселых забав оказался прикованным к постели. Опасались самого худшего. В доме все притихли. Через несколько дней болезнь отступила, и Толстой уже прилаживал папку у себя на коленях, чтобы делать первые наброски сказки для детей «Золотой ключик». Наталья Васильевна отбирала у него папку: врачи строго наказали ей, что работать ему ни в коем случае нельзя. Алексей Николаевич обижался, но ничего поделать не мог. Оставалось Только одно: думать. И он целыми днями перебирал в памяти события последних месяцев. Почему так случилось, что он сейчас лежит прикованный к постели? Казалось, жизнь раскрывала ему такие горизонты, какие и не снились. Съезд был для него, в сущности, триумфальным. Все говорили о его докладе как самом содержательном и коротком. Тысячи три слушали его очень внимательно. Правильно он сделал, что читал доклад не по печатанному, а перед самым выступлением переделал его. Многое из него выкинул и кое-что развил. Тогда он же познакомился с чудесными людьми. Грузины Тициан Табидзе и Паоло Яшвили после съезда пригласили его в Грузию, славные армянские писатели — в Армению, кто только не приглашал, каждому хотелось поближе с ним познакомиться. Но выбора у него не было: Туся была в Кисловодске и ждала его приезда. И как хорошо все складывалось. По Военно-Грузинской дороге проехали в Тифлис, потом несколько дней в Кахетии, затем две недели в Цхалтубо, потом — Армения, Батум…

Фильм, конечно, тоже доставил много хлопот, да еще и доставит. Как оскандалился Борис Липатов со сценарием! Надо же, написал такую возмутительную и наглую халтуру, где нет ни строчки из его романа и ни черточки его Петра. Пришлось выкинуть из дела и самому взяться за сценарий вместе с режиссером Петровым. Сколько дней потратил, работая над планом сценария. Может, дело и стоило свеч, как говорится, фильм-то о Петре предполагается грандиозный, сниматься будет одновременно с русскими и французскими актерами. В конце ноября планировалась поездка в Париж с Петровым для рекламы фильма. Ничего не жалеют для этого фильма.

А еще читал рукописи по гражданской войне, делал выписки. Надо было тогда же все это прекратить, чувствовал себя неважно, каждый день болела голова, и не просто болела, а как-то по-особенному. А как же прекратить, когда работники архива дали ему потрясающий материал для «19-го года», материал совершенно неизвестный, в романе это будет сенсационно… Или нет… Все началось, пожалуй, накануне съезда и во время съезда. Уже накануне съезда он написал 11 статей и статеек. Вот уж когда он устал до последних человеческих пределов. А потом — съезд. Днем и вечером, Алексей Максимович несколько раз просил его бывать, не пропускать заседания, потом замучили банкеты после одиннадцати вечера. Какое же надо здоровье, чтобы все это выдержать… Никогда он так не уставал, как тогда… Да и такой почет ему был тогда отовсюду, какого никогда не бывало. Как же тут было устоять… Отдохнуть-то отдохнул, но, видимо, где-то все-таки осталась усталость. А то разве стал бы он просить Туею никому не говорить о его возвращении накануне Октябрьских торжеств. Иначе его действительно замучили бы статьями и разными интервью. Да и в Москве ему пришлось выступить на предсъездовском колхозном собрании, а потом скрываться от газетчиков… Никогда так не хотелось ему покоя, как после съезда. И не удалось… И вот возмездие за расточительность… Приходится лежать… Сколько уж дней… Ничего серьезного… Ничего серьезного…

Толстой был очень недоволен врачами, категорически запретившими ему работать. Наталья Васильевна в эти дни не отходила от него. И болезнь постепенно отступала, врачи разрешили друзьям и товарищам навещать его.

Однажды зашел Николай Никитин. Толстой обрадовался старому другу.

— Слушай, — сказал Толстой после того, как ответил на вопрос о своем здоровье, — у меня есть один замысел. Рассказать?

— Рассказать-то, конечно, рассказать, но тебе можно так долго говорить-то? Не прогонит Наташа меня раньше времени за это?

— Ничего… Так слушай… Когда я был маленький, — очень, очень давно, — я читал одну книжку, она называлась «Пиноккио, или Похождения деревянной куклы». Не читал?

— Нет, что-то не помню.

— Деревянная кукла по-итальянски — буратино. Повесть произвела на меня очень сильное впечатление, но куда-то сразу затерялась, и я не мог перечитывать ее, как хотелось бы, к тому же я поделился своими впечатлениями со своими друзьями, которые теребили меня, упрашивая хотя бы рассказать содержание этой повести. И я стал рассказывать моим товарищам, девочкам и мальчикам, занимательные приключения Буратино, но каждый раз пересказывал по-новому, что-то добавляя, переиначивая. Стала получаться какая-то новая история, я выдумывал такие похождения, каких в книжке не было. Так вот слушай, что я хочу сделать. Написать книгу о приключениях деревянного человечка, причем объяснить читателю, что в данном случае я именно вспоминаю прочитанное и забытое. Что ты скажешь? По-моему, это хороший прием…

— Да, да, — поддакивал Никитин, а сам поражался неистощимой энергии этого никогда не унывающего человека.

— Слушай, я придумал, что когда деревянный человечек во время своих странствий встретится с кукольным театром, то куклы сразу узнают деревянного человечка. Правда, они видят его впервые, но ведь куклы узнают друг друга, на то они и куклы. А? Как ты думаешь, правдоподобно? Это чудовищно интересно… Этот Буратино… Превосходный сюжет! Надо написать, пока этого не сделал Маршак…

«Он захохотал, — вспоминает встречу Никитин. — В этом желании прикоснуться ко всему, все успеть была какая-то пленяющая творческая жадность, точно у Дюма. И часто мне казалось, что в этом он был похож на него. Он был так же трудолюбив, как этот француз, написавший целую библиотеку, и, садясь за стол, за обед, он так же чувствовал себя мастером, который хорошо поработал и потому имеет право «поесть».

Не прошло и месяца, как Толстой снова был на ногах. Побывавший у него в это время директор Литературного музея В. Д. Бонч-Бруевич писал Горькому о своих впечатлениях: «…Внешне совершенно здоров, очень бодр, ходит, весел, но у него на лице какой-то особо страдальческий отпечаток, очевидно от перенесенного и передуманного о том, что глубоко задело его. Видно по всему, что он радуется своему бытию… Он полон творческих сил и намерений, весь поглощен мыслью о третьей части его «Петра», а также очень много думает, расспрашивает и знакомится с 19 годом, о котором хочет писать. Причем эта последняя его работа сейчас превалирует над ним, и он полагает, что сначала начнет писать о 19 годе. Тут же очень много посвящает времени истории Иоанна Грозного, собирает материалы — книги, портреты, — и говорит, что в его сознании Петр имеет свои истоки в Иоанне Грозном и что Иоанн Грозный для него даже интереснее, чем Петр, колоритнее и разнообразнее. Хочет о нем писать. Вообще весь в творчестве».

Горький внимательно следил за ходом болезни Толстого, о которой ему подробно сообщала Наталья Васильевна. Естественно, Горький знал и о том, что Алексей Толстой порой не мог удержаться от житейских соблазнов, и правильно угадывал в этой невоздержанности одну из причин его болезни. Поэтому, получив от Натальи Васильевны извещение о болезни Толстого, он в шутливой форме высказал несколько советов, как надо вести себя человеку его возраста: «…В 50 лет нельзя вести себя тридцатилетним бойкалем и работать, как четыре лошади или семь верблюдов. Винцо пить тоже следует помаленьку, а не боченками». Горький советует, кроме того, ограничить все формы общения с женщинами, духовно чужеродными, отказаться от, может быть, и сладостного, но, в сущности, пустого и мало поучительного истребления времени со своими соплеменниками, а лучше всего вообще отдохнуть ему от наслаждений жизнью, особенно же от коллективных, всегда неумеренных и потому вредных. «Должен сказать, — писал Горький в заключение письма, — что я сугубо взволнован нездоровьем вашим, милый мой друг. Пора вам научиться беречь себя для той великолепной работы, которую вы так мастерски, уверенно делаете. Попробуйте пожить несколько осторожнее! Не превращайте творчество в каторжную работу, как это свойственно вам…»

В ответном письме Толстой, кажется, внял мудрым советам своего старшего друга, признаваясь, что болезнь многое переменит в его жизни, прежде всего сделает более осторожным. Но последующие его планы и размышления как бы опровергают эти добрые намерения вести размеренный образ жизни. Уже 15 января Толстой писал Горькому: «Дорогой Алексей Максимович, спасибо за ваше доброе письмо, мне очень хочется за него обнять вас крепко, потому что, помимо прочего, я вас очень, очень люблю. Туся держит при себе это письмо вроде шестопера, чтобы бить меня по затылку в случае каких-либо легкомысленных намерений с моей стороны.

А, в общем, вышло к лучшему, — жизнь надо было давно переменить, но это было очень трудно без вторжения чего-то насильственного. Точка. Честное слово, я начал жить серьезно. Лечит меня Бадмаев, изумительный человек, умный и нежной души. Пью разные травы и настойки, медвежью желчь, тертых ящериц и прочие замечательные вещи. Второй день выхожу, но чувствую себя все еще неважно, так вроде какого-то серого обывателя. Вот что значит сердце. В ноябре написал пьесу, в три недели 12 картин, а сейчас трудно связать две фразы. Бадмаев говорит, что наладится. Мне очень хочется приехать работать в Тессели в апреле — до жаров. Буду вести у вас исключительно примерную и трудовую жизнь, работать над 19-м годом».

В этом же письме Толстой рассказывает Горькому о планах создания Клуба мастеров при Доме Союза писателей, вокруг которого должны были объединиться талантливые силы по всем искусствам. Толстой намерен привлечь в этот клуб молодых композиторов, которые вскоре будут греметь по всему свету: актерской группе — все по плечу; о молодых балеринах во главе с изумительной Галиной Улановой и говорить нечего: настолько они талантливы. Восторженно говорит Толстой об этнографическом театре Всеволодского.

И действительно, к этому времени самые талантливые люди Ленинграда собираются вокруг Толстого как вокруг некоего центра, всегда заряженного энергией, творчеством, выдумкой.

«Клуб уже обставлен и украшен всевозможными антиками, — сообщает Толстой Горькому. Эрмитаж дал нам 20 картин, да своих у нас штук 70. Клуб не только для развлеченья, понемногу в нем должна сосредоточиться творческая жизнь Союза писателей — авторские чтения, кровавые выступления критиков, кружки и пр. Клуб должен вмешиваться в редакционные дела наших обоих журналов и литгазеты и, в общем, расколыхать застаивающееся болото успокоенной средненькой литературной жизни». Горький обрадовался этому «здравомыслящему» письму и приглашает Толстого, если позволит здоровье, в Горки, где он живет в эту зиму. Приглашает не одного, а вместе с Тусей, словно зная или догадываясь, что в этом долголетнем браке наметилась глубокая трещина. Но широкий круг друзей пока ни о чем не подозревал. Обычный ход жизни в доме Толстых ничем не нарушался. Вскоре Толстой сообщает Горькому, что он сейчас занят подготовкой юбилея Чапыгина. Причем праздник этот ему хочется устроить не банально, а по возможности весело, празднично, с юмором. При этом просит Горького похлопотать перед кем нужно о присвоении Чапыгину звания заслуженного деятеля искусств. «Я работаю над «Пиноккио», вначале хотел только русским языком написать содержание Коллоди, — писал Толстой Горькому в феврале. — Но потом отказался от этого, выходит скучно и пресновато. С благословения Маршака пишу на ту же тему по-своему. Мне очень хочется почитать эти книжку в Горках — посадить Марфу, Дарью и еще кого-нибудь, скажем, Тимошу, и прочесть детям.

Здоровье совсем восстановилось, и даже чувствую себя лучше, чем прежде, потому что не употребляю горячительных напитков и горячим вином не упиваюсь до изумления. Когда вы поедете в Тессели? На апрель и май я бы увязался с вами работать над «19 годом». Можно? О Тессели я мечтаю, как о счастье…» 13 февраля Горький ответил иа это письмо: «Дорогой мой Алексей Николаевич — прежде всего; спасибо за «Петра», получил книгу, читаю по ночам, понемножку, чтоб «надольше хватило», читаю, восхищаюсь, — завидую. Как серебряно звучит книга, какое изумительное обилие тонких, мудрых деталей и — ни единой лишней!.. Глубоко рад знать, что Вы поправились и снова работаете, но — не слишком ли? Как смотрит на это премудрая и милая Туся? «Хождение по мукам», «Пиноккио», сценарий Петра, и, наверное, еще что-нибудь? Дорогой друг мой, — переутомляться не надо, следует беречь себя для 3-ей части «Петра».

В Тессели еду в марте, на апрель, май, но, надеюсь, увидимся еще до марта когда приедете в Горки, где и установим сроки твердо…»

И жизнь Алексея Толстого пошла своим чередом. Уже в конце февраля он приехал в Москву: Галина Уланова должна была выступать впервые на сцене Большого театра. В Ленинграде она давно уже снискала себе славу одной из первых балерин, а вот в Москве ей предстояло пройти серьезное испытание. «Мне предстояло танцевать в «Лебедином озере», — вспоминает эти минуты Г. Уланова. — Безумное волнение, безумный страх перед спектаклем, никого из близких рядом… В тот день в номере гостиницы, где я жила, раздался телефонный звонок. Голос Толстого — громкий, веселый. Я даже сразу не сообразила, что он в Москве. Почему оказался в Москве?

— Галя, — говорил он, — ты не бойся. Я здесь! Буду на спектакле. Не волнуйся, пожалуйста, все сойдет хорошо.

Во время спектакля ко мне в уборную принесли записку от Толстого. Он писал, что все идет хорошо, что после спектакля будет ждать у подъезда с машиной меня и Сергеева. Надо ли объяснять, как я была благодарна Толстому. После спектакля Алексей Николаевич повез нас в дом Горького. Самого Алексея Максимовича дома не было. Ужин подходил к концу, но на столе появилась яичница с ветчиной, приготовленная специально для нас. Помню, я сказала, что мне очень нужно позвонить маме в Ленинград, она волнуется, как прошел спектакль. И тогда Алексей Николаевич повел меня в кабинет к Горькому и соединил с домом… Сейчас, спустя годы, память о дебюте в Большом театре неразрывна для меня о памятью о душевной щедрости Толстого…»

В Москву Толстой приехал для участия в работе пленума Правления Союза писателей СССР, да, кстати, продолжить собирание материалов о гражданской войне. Во время болезни он почувствовал острую необходимость завершить свое неоконченное произведение. Начал было в Детском, но герои, как говорится, забастовали: ничего свежего и интересного, как хотелось бы, не получалось. Значит, надо отложить. Значит, надо еще подумать, отдохнуть, поговорить с людьми — участниками этих событий. В Москве Толстой встречается, как и раньше, о Минцем, участником гражданской войны на юге; внимательно изучает материалы газет и журналов, в которых широко освещалась годовщина освобождения Царицына от окружения белыми полчищами; все более ясной для него становилась ведущая роль обороны Царицына в летних событиях 1918 года. Что теперь делать? Написать предисловие к роману «18-й год»? Но разве на пяти-шести страничках объяснишь читателям, что автор многое не понимал в то время, когда работал над романом? Вставить в него главы о Царицыне? Нет, это невозможно… Тогда придется все переписывать заново. Но и без обороны Царицына нельзя себе представить развитие исторических событий, а значит, и дальнейшего течения трилогии. А если вводить оборону Царицына как основной и главный эпизод в развитии событий, то, видимо, придется изображать Сталина и Ворошилова, сыгравших ведущую роль в это время? Об этом он может только прочитать… Достаточно ли этого будет для художественного произведения? Нет, нужны новые встречи, беседы. Неужели Горький не поможет ему устроить встречу с Ворошиловым и другими военными деятелями? Встретиться и откровенно поговорить… Иначе нельзя. Скелетом романа должна стать творческая воля партии: организация Красной Армии, организация продовольствия, борьба с белым движением и борьба с кулачеством в виде махновщины, григорьевщины и других бандитских шаек. Украина, Северный Кавказ, Волга… Ввести новых героев… Создать характер большевика… Не стихийного партизана, такие уже показаны в литературе, но организованного, дисциплинированного, идейного, мужественного, с «легким дыханием», человека, преодолевшего почти, казалось бы, непреодолеваемые препятствия, — победителя в страшной войне 19-го года. А не оттеснит ли этот герой его давних и любимых героев? Ведь пора завершать судьбы Кати, Даши, Телегина и Рощина… А может, выделить оборону Царицына да и написать новую повесть?

Пленум закончил свою работу, а Толстой все еще оставался в Москве. Что-то не тянуло его в Детское. За последнее время охладел как-то, не было прежней тяги домой. Дети подросли, зажили своим миром, своими интересами, несколько изменились и отношения с женой. Упреки, подозрения, ревность… Она не хотела быть только полновластной хозяйкой дома, она хотела быть единственной властительницей всей его духовной жизни, а он с этим не мог примириться. К Горькому он стал еще ближе, все доверительнее становились их отношения. Может, после смерти Максима Горький на него перенес всю свою отцовскую любовь? Во всяком случае, Толстой часто бывал и в Горках, и на Малой Никитской. В Горках он прочитал только что законченное либретто оперы о декабристах, давно начатое, много раз переделываемое, но никак не поддающееся завершению. Вот и на этот раз Горький не одобрил либретто, которое казалось Толстому совершенно отделанным. Авторы, по его мнению, чересчур много внимания уделяют личным отношениям декабриста Анненкова и Полины Гебль и совершенно упускают при этом общественно-политическую атмосферу того времени. Толстому ничего не оставалось, как согласиться подумать над этими замечаниями. А с другой стороны, он же вовсе не собирается в этой опере давать развитие идей декабризма… Он в этом частном эпизоде просто хотел показать властную силу любви, способной на жертвы. Нужны ли здесь исторические деятели? Стоит ли вообще тратить на нее столько времени? Нет, напечатает, как получилось… 3 марта Толстой писал жене в Детское:

«Все эти дни я работаю над оперой. 8-го читаем ее с Юрием Климу Ворошилову. В Горках еще не был (из-за оперы). Поеду туда 7-го и затем после 10-го. 9-ш еду в Орехово-Зуево (присем прилагается для твоего честолюбия бумага). Благоразумие: — вчера, например, обедал на Никитской. Алексей Максимович выпил две большие рюмки виски, а я — нарзан. (Леля кричит из столовой, что поражена моим твердым характером.) Через 10 минут едем с ней к Коле на Клязьму…»

«Я получил очень интересные данные для романа, — < писал Толстой жене чуть позже, — и теперь не только могу начать писать, но мне хочется начать; начну с 1 апреля, параллельно заканчивая «Пиноккио». Написал еще одну главку (среди суеты), до 26 напишу еще 2 главы…»

«Новый роман для детей и взрослых — «Золотой ключик, или Приключения Буратино» — так написал Толстой на титульном листе своей сказки 26 апреля, в день ее окончания. Роман он, конечно, так и не начал, хотя именно этим он и предполагал заняться. Все оказывалось слишком серьезным. Среди той суеты, какой он снова жил это время, такие вещи не делались. Можно увлечься фантастическим, сказочным миром, где нужны выдумка и легкость фразы, но он еще не был способен к серьезным размышлениям и сопоставлениям научного порядка. Да и работа над киносценарием неожиданно затягивалась. Режиссер оказался настолько требовательным и настойчивым, что не раз заставлял Толстого переделывать ту или иную сцену. А потом сам взялся перечитывать чуть ли не всю литературу о Петре и его времени. Толстой хорошо знал, что законы драматургии и киносценария, в сущности, одни и те же, только средства воплощения разные. Поэтому он передал свой сценарий Петрову и надеялся, что режиссер сам доведет его до съемочной площадки. Но все оказалось сложнее. Пришлось провести много часов над составлением плана сценария, не раз его перерабатывать, чтобы добиться полного взаимопонимания. В конце апреля Толстой выступил на конференции по вопросам кинодраматургии. 22 апреля в письме к И. И. Минцу Толстой сообщал, что все неоконченные работы он закончил и мог бы приступить к роману, но до сих пор у него нет плана обороны Царицына. А без плана какая же работа? Тем более что Горький обещал познакомить его с Ворошиловым, который может вспомнить необходимые ему подробности. И снова Толстой отправляется в Москву в надежде встретиться с Ворошиловым.

Эта встреча состоялась на квартире Горького. Толстой посетовал на то, что в романе «18-й год» он как-то недоучел всей значительности обороны Царицына и вот теперь не может продолжать работу над романом, зная, какой промах он допустил. Ворошилов подтвердил, что в Царицыне действительно решалась судьба революции и Советского государства. Живой, энергичный, умный, деловитый, Ворошилов покорил Толстого своими рассказами. Климент Ефремович дал указание одному работнику Генерального штаба проконсультировать Толстого по Царицынской обороне. Казалось бы, все стало ясно. Даже план набросал. Получалось, что третья часть романа «Хождение по мукам» должна состоять из четырех книг: «Оборона Царицына», «Республика в опасности», «План Сталина», «Начало победы». Но дело дальше этого пока не пошло. Правда, в одном из интервью, 17 мая 1935 года, Толстой четко определяет сроки завершения работы над романом «Оборона Царицына»: к 20-летию Октябрьской революции. Однако пройдет еще несколько месяцев, пока Толстой вплотную засядет за работу над романом.

К этому времени ухудшившиеся отношения с женой привели к тому, что она переехала с детьми в Ленинград, на квартиру, которую только что обставила по своему вкусу. Толстой остался в Детском с двумя старухами: теткой Марией Леонтьевной и тещей. Он сразу оказался не защищенным от множества бытовых мелочей, но пощады не запросил. Конечно, никто всерьез не верил в семейный разрыв: столько лет эта супружеская пара была для всех примером человеческого счастья, духовной близости, настоящей дружбы. И вот… разъехались. Да и Наталья Васильевна, умная, талантливая, обаятельная женщина, наверно, никак не могла поверить, что провзойдет что-то трагическое в их отношениях, хотя за последнее время между супругами происходили частые ссоры, резкие объяснения, тяжелые для обоих сцены. Она страдала от нараставшей отчужденности и наконец решила: пусть поживет один, намается от житейских неурядиц, сам придет с повинной, А потом все-таки дети, которых он обожает. Вероятно, с этим она связывала свои надежды.

Жизнь в Детском Толстому действительно показалась нестерпимо одинокой. Неизвестно, что бы произошло, если бы он в числе делегации советских писателей не отправился на Первый международный конгресс писателей в защиту культуры. Время, думал он, подскажет, как поступить.