2
Невеста тем временем изнемогала под тяжестью праздничных забот: чистила рыбу, шинковала капусту, до ряби в глазах крошила морковь, свеклу, картошку, воздвигая винегретную гору; схватывалась, что забыты огурцы, неслась в погреб; по дороге, на бегу, вспоминала, что еще не взяла у соседей посуду, и, не добежав до погреба, сворачивала к воротам — мчалась через улицу к Сафьянниковым, от них в магазин за гранеными стаканами; наконец, обессилев и утонув в омуте несделанного, опустилась на лавку и, приговаривая угасшим, дрожащим голосом: «Ну что это за свадьба! Не свадьба, а каторга!», расплакалась.
Мать ее, Елизавета Григорьевна, крупная, рыхлая, болезненная женщина, давно уже отдыхала на табурете посреди кухни.
— Ну, девка, и раскисла ты. Я в твои годы с зари до зари спину гнула, и ничо — плясать могла, с отцом твоим до петухов простаивала.
— Причем тут годы, мама! В такой день — и все сама, сама! Нет, я тебя не упрекаю — с твоим сердцем вообще бы в холодке сидеть да не шевелиться. Но он-то мог остаться! Знает ведь — родни нет, девчонки только после работы прибегут; и люди-то, поди, смеются, что в конторе сегодня.
— Мой тебе совет, Нинка. Брось ты счас все это, не гоношись боле. Ляг, полежи — тебе нынче, ой, не скоро отдыхать. Баня вон топлена, полежи — да сбегай поплещись. Пусть народ видит: румяна невеста да свежа. И перед мужем предстать должна как росой умытая. Старики как говорят: ясные да бодрые — будут дети добрые; квелые да пьяные — будут все с изъянами.
— Ой, мама, опять ты с этими разговорами! — Нина перестала плакать и покраснела, но на распаренном слезами лице краски не прибавилось. — Хватит уж тебе! Что я, девочка шестнадцати лет, — знаю, все знаю!
— Бесстыжие вы все-таки нынче все до одной. Нашла перед матерью чем хвалиться — зна-аю! Ты скажи, не таись: может, Ване полоумному люльку уж заказывать? Пусть плетет. А то и оглянуться не успеешь…
— Как не стыдно, мама! С утра просвещаешь — весь поселок слышит. — Нина окончательно возмутилась, и приступ возмущения вытеснил усталость. Она легко, быстро встала, схватила ведра, коромысло.
Елизавета Григорьевна не думала рассердить дочь, считала, что помогает набраться бабьего ума-разума, но спохватилась, когда дело до нервов дошло, громко, со стонами завздыхала.
— Что-то опять к сердцу подкатывает. Ох ты, батюшки! А кому ж, как не матери, это говорить… Ты брось, брось ведра-то, не двужильная! — Но Нина уже ушла.
Огородной тропкой меж желто-зеленых безголовых стволов подсолнухов она спустилась к обмелевшей сентябрьской реке. Забыла про ведра и, задумавшись, присела на теплый белый камень. Смотрела на живую, по-летнему блестевшую воду, на багровые, крепкие еще листы прибрежной смородины, смотрела слепо остановившимися глазами и ничего не видела. «Уж быстрей бы проходил этот день! — думала Нина. — Так устала, так устала — кто бы знал! Невеста, невеста, как-то дальше все будет?»