7

Через два дня после свадьбы Трофим собрался в тайгу. В попутчики напросился инспектор Виктор Буйков, пожелавший осмотреть ондатровые озера. Трофим повел его верхней, хорошо набитой, но узкой тропой, — придется этому говоруну помалкивать и разглядывать Трофимов затылок.

Выходили с рассветом, по инею. Нина не проспала, не пронежилась, поднялась раньше Трофима, с первой синью в окнах, оладьев напекла, чаем напоила, забытый шарф сунула в рюкзак, — Трофим сейчас думал об этом и улыбался: ради одного такого провожанья стоило жениться. Раньше он наверняка бы ушел натощак, и давил бы грудь до первого привала утренний тошнотный голод, да и шарф наверняка оставил бы на гвозде, не хватился.

Начался длинный крутой тягун, но Трофим не почувствовал его, дыхание не заглохло, не сбилось — легко ему шагалось. Он все возвращался памятью к неостывшим ночам и с горячей головой, свежею радостью в сердце удивлялся, как он мог жить один.

Сзади задыхался Буйков, тягун замучил его, и он, хрипя, попросил:

— К черту, передохнём.

Буйков привалился к стволу кедра, жадно, со всхлипами хватал воздух. Багровое лицо омывал обильный пот. Трофим был недоволен задержкой, а потому не присел, поправил плечами рюкзак и стоял, наклонившись, выставив вперед левую ногу, в любую секунду готовый продолжить подъем. «Так мы далеко не уйдем. Охотовед называется. На первых километрах сдох. Инспектор, ешкин корень!»

Буйков наконец отдышался, пот высох на лице, побелели от соли брови. Но подниматься не хотелось, Буйков мечтательно сказал:

— Смотрю и не насмотрюсь. Красотища! В перекуры ее только и видим. Особенно я. Всю жизнь мечтал на природе жить, специальность такую выбирал, а сижу в дыму, в бумагах…

Трофим промолчал, огляделся: влажные темные подпалины появились на стволах сосен, кедров — утренник отступал, неровно слизывая иней с травы, с листьев кашкарника; на узких листьях можжевельника наливалась солнцем роса, сизо-влажно блестели ягоды жимолости. «Хорошо, — подумал Трофим. — Каждый кустик на месте, каждая травка в деле. Да только вслух хвалить — сглазить недолго».

Тягун вскоре иссяк, тропа выровнялась и чуть расширилась. Буйков тотчас же пристроился сбоку и изводил Трофима разговорами, без которых даже в лесу не мог обойтись.

— Слушай, а как это ты от медового-то месяца открутился? Я бы черта с два отпустил.

— Я, что ли, на тебе женился?

— Ладно, ладно. Ну, брат, у вас и бабы злые! Эта вдова-то, ну, такая здоровая… Антонина, Антонина — во как! Так меня двинула, я чуть в окно не вылетел.

— Не лезь, когда нельзя. Мужик рядом с ней сидел — кавалер ее, квартирант.

— Да что ты! А я ей наговариваю, я ее — за талию! Тьфу, дурак, честное слово.

— По-другому и не назовешь.

Буйков умолк, сморщился, потер ладонью лицо — то ли стыд стирал, то ли обиду прикрывал, что Трофим с его «дураком» согласился. Буйков решил поставить Трофима на место, напомнить о своем инспекторском чине и, проходя мимо просторной брусничной поляны, темно-багровой от перезревшей ягоды, сказал:

— Смотри, сколько добра пропадает. А вы заготовки на треть не осилили. Собрали бы баб, ребятишек, да и двинули добирать.

— Собирали, да всего не соберешь.

— Всего не надо. План сделайте.

— Ну что ты со своим планом! Дела, что ли, не знаешь? Мы вон грибы вообще не брали — некому.

— Кстати, за грибы выговор обеспечен. И тебе и директору.

— Хоть двадцать. Ни жарко ни холодно.

— Да ты что, Трофим Макарыч! С ума сошел?

— Не знаю, кто из нас тронулся. В прошлом году вы мне три раза на вид ставили. За ягоды, за грибы опять же, и за рыбу, и ничо, жив-здоров. Работаю. Может, выгоните?

— Может.

— Давай, посмотрю. Ты, что ли, за меня сядешь?

— Ты уж больно нервный. Ну неужели нельзя что-нибудь придумать? Сколько ягоды — и коту под хвост. Неужели бабам-то заработать неохота? Бери да бери.

Трофим остановился.

— Давай кончать, Виктор Петрович! Душу не трави — добро бы посторонним был. Где, где народ-то возьмешь?! Или охоться, или ягоды собирай. Мы нынче за лето одно зимовье построили вместо пяти. Собирались лабаз на Устьянке ставить — кола не вбили. Мы же не охотники, мы кто хошь: плотники, скотники, заготовители, только не охотники. Охотой кормимся, а палец о палец для нее не ударили!

— Что ты разорался! Знаю я все это, а за дело болеть все равно надо. А то и нынешнего не сделаем.

Озера они достигли только к вечеру, в послезакатных ясных сумерках. Сразу же пошли ставить капканы. Буйкова Трофим отправил к южному берегу, где погуще были заросли ежеголовки, болотника, рогоза, и среди обилия еды чаще встречались кормовые столики — поотвыкшему от промысла Буйкову легче будет найти ондатровые тропки среди зарослей. Значит, без добычи Буйков не останется, инспекторское настроение не испортится, а доброе настроение начальства, считал Трофим, по возможности надо поддерживать. Он наказал Буйкову:

— Смотри, ставь так, чтобы вместе с капканом тонула. Не то сова утащит или сама уйдет, без пальцев.

— Ладно, помню.

Сам Трофим остался на северном, привальном берегу, быстро нашел ондатровые выходы, насторожил десяток капканов, вернулся, поставил палатку, вырубил несколько лиственничных сушин для костра, надрал бересты, приготовил бредень — и как раз пришел Буйков.

Они, торопясь — вечер уже наседал на озеро, — не снимая сапог, прошлись по прибрежному травянистому мелководью, зацепили двух щучек-травничек и с дюжину окуней.

— Хорошо развернулись, — сказал Трофим. — И с ухой и с жарехой.

Позже, при свете аккуратного жаркого костерка, окунаясь в горячие, дурманящие запахи ухи, Буйков достал бутылку спирта.

— Примешь?

— Что-то охоты нет. Я привычки не имею — в тайгу брать, — соврал Трофим, потому что в рюкзаке лежала укутанная, запеленатая бутылочка. Но НЗ есть НЗ.

— Я это понимаю. Тут воздух пьянее вина. Пить вроде нужды нет. А как подумаешь: у костра, под уху, и не примешь — будто теряешь что-то. Плеснуть?

— Самую малость.

Буйкова разобрало быстро — Трофим толком поесть не успел.

— Вот, Трофим Макарыч, ну почему человек такой слабый? Мне город ужасно надоел, работа моя бумажная надоела, за всяким барахлом для дома надоело гоняться — нет же, ничего не могу изменить. Все на жену ссылаюсь, она, мол, никогда город не бросит, не уговорить ее, и так далее. Чушь это! Как миленькая бы за мной поехала! Поломалась, поломалась бы и никуда б не делась. Двое пацанов, без отца не оставишь. Все дело во мне! Это я не могу с места двинуться, лень мне хлопотать, менять что-то. Хочу, да слабости много. Все понимаю, а переделаться не могу.

Буйков, забыв о Трофиме, налил только себе, поспешно выпил, морщась, преодолевая спазму в обожженном горле, закурил, тупо уставился на костер. Трофим с любопытством слушал Буйкова: «Вон чо, душу выворачивает. Крепко мужика защемило», — но и о деле не забывал, готовил к ночи светильники: нащепал лучинок и в каждую зажимал берестяные лоскуты.

— Жена. Да что жена! — отвлекся от костра Буйков. — Если уж мужской разговор пошел, так такую жену давно выгнать надо. Вот у тебя еще все впереди, а я, считай, все прошел… Прошлым летом, представляешь, сама призналась. Я, говорит, была с одним мужчиной, не могу больше скрывать. Делай, говорит, что хочешь, а я должна сказать. Замучилась, мол… Представляешь?! Она была! Не спала, не скурвилась, а  б ы л а  с мужчиной! Дура, я ей говорю, зачем же мне-то рассказывать? Что я тебя, за язык тянул? До сих пор не пойму! Но самое смешное — простил ведь я ее! Простил! И знаешь почему? Именно за признание ее, как говорят на суде, за чистосердечное. Смутило оно меня, с толку сбило — и простил. Хотя, может, опять вру, опять слабость меня победила: с разводом морока, жизнь по-новому устраивать, квартиру разменивать… Да пропади оно пропадом!

Буйков уже еле-еле держался, еле языком ворочал. Поднял бутылку, посмотрел на свет, встряхнул, но ума еще хватило — не допил. Повалился на траву, мгновенно уснул. Застонал во сне, зубами заскрежетал.

Трофиму стало нехорошо от разговора. Он выругался: «Что за мужик, ешкин корень! Разве о таких вещах говорят? Дурак пьяный! Оплевал себя за здорово живешь и улегся».

Часа в три ночи он растолкал Буйкова:

— Пошли, капканы проверим!

Тот долго, мучительно очухивался. Наконец сказал осипшим, тяжелым голосом:

— Башку свернешь в такую темень.

— Не свернешь. — Трофим зажег берестяной светильник, береста вспыхнула чадным жирно-красным пламенем. — Держи, — он сунул Буйкову несколько лучинок.

— Зажигать замаешься, — Буйков уже сидел и отчаянно тряс головой.

— Скоро сто лет, как мы у треста фонарики просим. Может, ты теперь поймешь, что нельзя без них.

Пока проверяли капканы, вытаскивали мокрых черных ондатр — отвратительные, голые, сплющенные хвосты их тускло, зловеще взблескивали, — Буйков немного отошел и, видимо, сгорал от стыда, припомнив пьяные свои откровения. Страдающим дрожаще-бодрым голосом он сказал:

— Я, парень, ерунду какую-то порол. Ты не запоминай, не утомляй голову-то.

— А я и не помню. Мало ли кто что наговорит.

— Врешь, наверное. Вот ведь бывает! Понесет и не остановишься! — Буйков наклонился к воде, напился из ладоней — похмелье выровнялось, повеселело, пропали угрызения совести, вновь потянуло откровенничать.

— А между прочим, иногда полезно душу отвести, выговориться. Хоть и совестно потом, и клянешь язык свой, выплюнуть его готов, а все как-то легче делается. Жалко, что душу-то мы только во хмелю чистим. А если бы всегда сердце-то открытым держать! Чуть что, тоска какая завелась — сразу к ближнему своему: помоги, мол, брат. Как легко бы жилось!.. Вот хочешь знать, Трофим Макарыч, о чем я часто думаю?

— Скажи, если охота.

— Жаловался я сегодня и на жизнь, и на личность свою безвольную, и жаловался, конечно, зря. Сам кругом виноват. Скучно живу, серо, пасмурно! Лениво живу! Куда жизнь подтолкнет, туда и иду. А нет, чтоб посопротивляться, поупираться против течения — в этом же весь интерес! И ведь знаю, знаю — рано или поздно поплачусь за эту лень, за эту скуку, в которой увяз по доброй воле. Прямо-таки чувствую иной раз: готовится мне наказание или испытание какое-то! Ты пойми, я не в том смысле говорю, что чудеса какие-то должен был вытворять, подвиги там или геройство какое-то — нет! Тут в другом дело. Я вроде против себя самого иду. Мне сердце говорит: возмутись, плюнь на свою канцелярию, по свету помечись, поищи свою главную пользу, за которую люди тебя запомнят, а я его уговариваю: брось ты хорохориться, везде хорошо, где нас нет, живем же не хуже других. У тебя не бывает такого, Трофим Макарыч?

— С чего бы? Я с жизнью не заигрываю, серьезно живу. Как и положено.

— Откуда ты знаешь, как положено?

Трофим промолчал.