Глава 9 Прыжок над бездной

8 февраля 1980 года радиостанции сообщили, что педагог-балетмейстер Суламифь Мессерер и танцовщик Михаил Мессерер попросили политического убежища в американском посольстве в Токио.

В факте эмиграции российского артиста нет ничего нового. Точнее, это не забытое старое. Исход балетных из России начался еще перед большевистской революцией и, кажется мне, вряд ли прекратится в обозримом будущем.

Из наиболее известных: Ида Рубинштейн уехала в 1910 году, Вацлав Нижинский – в 1911-м.

В 1914 году распрощалась с родиной Анна Павлова. Она не чувствовала себя одиноко на чужбине, она стала считать Англию своим родным домом.

Как мне сейчас понятны ее чувства…

Партнерами великой балерины на Западе были покинувшие Россию вслед за ней московские танцовщики Козлов, Волинин, Новиков.

Сразу после революции, в 1918-м, эмигрировала Тамара Карсавина, тоже поселившаяся в Британии.

В начале 20-х годов из России хлынула балетная волна, эмигрировали известные и малоизвестные. Многие полагали, что коммунизм – ненадолго, и рассчитывали вернуться.

Для заграницы исход артистов из России стал манной небесной. Большинство балетных трупп там или родилось, или расцвело за счет российских талантов.

Позднее Запад принял в свои объятия балетных артистов из СССР. Пионером был Нуриев. После него – Макарова, Барышников. Незадолго до нас остался Годунов, потом Козловы… Список можно продолжить.

Я и по сей день размышляю, почему в 1980 году мы с Мишей решили не возвращаться в СССР.

«Чего им, собственно, не хватало? Они и здесь все имели!» – знаю, удивлялась богемная Москва. Действительно, «странность» нашего с сыном шага заключалась в том, что мы вроде бы как сыр в масле катались.

Многие годы я больше преподавала за границей, чем у себя дома, сын работал в Большом театре, и у нас были все мыслимые символы сладкой советской жизни. А значит, было чем рисковать при неудачной попытке побега, было что терять при неудаче на Западе.

Чего не хватало? Не хватало свободы. Впрочем, ответ неоднозначен.

К тому времени – нужно ли говорить? – мало оставалось в людях, в частности во мне, от безоглядной романтики послереволюционных лет. Вряд ли у кого-либо сохранялась еще вера в то, что справедливое общество вдруг возьмет и распахнет наконец свои объятия.

В нашем случае внутренний протест, неприятие окружающего копились годами, у меня – десятилетиями. Накладывались друг на друга, на первый взгляд мелкие, штришки несвободы, признаки унизительного отношения к тебе как к крепостному. Тебя приглашают работать за рубежом, но решаешь не ты, а чиновник. Он может и «потерять» приглашение. Тебя заставляют заполнять выездную анкету, где ты в 218-й раз клянешься, что отец твой, Михаил Борисович Мессерер, еврей, зубной врач по профессии, в царской охранке не состоял, большевиков околоточным не выдавал.

…Анкета удовлетворительная, и с милостивого соизволения системы ты получаешь лимитированное право на творчество – постыдную подачку, которую к тому же требовалось выслуживать молчанием. Осознание заняло годы, и по мере того, как спадала с глаз пелена пропаганды и надежд, все чаще бывало гадко на душе…

Сказанное, конечно, лишь пара штрихов, частностей, из которых и состоит общая картина. Так или иначе, мы с сыном постепенно пришли к решению, что хотим жить и работать свободно, стать наконец хозяевами самим себе.

Мы нередко обсуждали с ним все это. Произвол брежневской системы, говорила я, безусловно, нельзя сравнивать с произволом и террором сталинской эпохи.

Он отвечал мне: наша жизнь унизительна по-прежнему (или, как он выразился, «по-брежнему»); мы вынуждены безмолвно лгать, молчанием поддерживая режим. Уехав, мы выразим протест, забьем хоть и маленький, но свой гвоздик в гроб системы. Если каждый забьет тот гвоздик, что ему по силам, может быть, крышку гроба и удастся заколотить?

При Брежневе самые честные, самоотверженные публично протестовали. Давали приют великому антисоветскому писателю. Герои выходили на Красную площадь, зная, что попадут в психушку.

Другие бежали за границу, а это тоже, доложу вам, требовало мужества. Не предскажешь, как сложится жизнь в эмиграции, где далеко не всем открылись безграничные возможности. Мы знали примеры – достоверно, не из газет, – как артисты, попав на Запад, влачили там полунищенское существование.

…Но даже если нам и не улыбнется удача, мы сможем сказать своим внукам, что поступили честно, отказавшись пресмыкаться перед системой, убивающей в человеке человека.

По крайней мере, они, наши внуки, родятся свободными людьми.

В плане творческом: в те годы политика в Большом и в его школе привела к тому, что давние, славные традиции были прерваны, при этом – что очень важно – взамен не дав чего-то равноценного. Педагоги, которые и являли собой сущность московской школы, покинули ее стены: Елизавета Гердт, Михаил Габович, Александр Руденко, Асаф Мессерер, хореограф Касьян Голейзовский… Я видела: в Москве творческие, независимо мыслящие артисты не нужны, мешаются. Впрочем, мешали в то время вообще независимые личности. В моем тогдашнем сознании эта театральная политика неразрывно связывалась с общей атмосферой лжи, застоя и уныния, характерной для брежневского периода.

Речь идет о 60-х и 70-х годах. Большим театром в тот период руководил Юрий Григорович. Редко мне доводилось встречать столь сложные фигуры. Несомненный талантище. Много было найдено нового. Однако столько важных элементов классической школы оказались утерянными. Пожалуй, безвозвратно.

…Думаю, историки, да и практики балета еще не раз обратятся к оценке периода «до Григоровича».

Возможно, я заметила раньше других и поняла, что возврата к лучшим временам театра в обозримом будущем ждать не приходится. Так же считал и мой сын.

Да, говорили мы с Мишей обо всем таком часто, но одно дело – говорить, другое – действовать. «Не поздно ли? – спрашивала я себя. – Ведь мне уже за семьдесят!» Кроме того, бежать, конечно, очень небезопасно.

Что же, продолжать вариться в этом?

Почему бы не эмигрировать легально? Подать заявление, ждать милости верхов…

Она могла и не последовать. Мы были на виду. Урон престижу СССР, как его понимали в Кремле, оказался бы слишком велик. Скорее всего, нас бы не выпустили. А чужой опыт учил, что такой оборот событий обрекал неудачников на остракизм.

Например, после попытки легально получить разрешение на выезд в Израиль на известного танцовщика Кировского театра Валерия Панова, вознамерившегося отправиться туда с женой Галиной, спустили всех собак, чтоб другим неповадно было.

Остаться за границей? Нелегко на это решиться… Думала я, конечно, и о родственниках. В Москве случился бы скандал…

Затем ситуация стала нагнетаться. Сын Асафа, мой племянник, сейчас Народный художник России, Борис Мессерер с женой, знаменитой поэтессой Беллой Ахмадулиной, приняли участие в создании «подпольного» альманаха «Метрополь», считавшегося властями крамольным, антисоветским (хотя ничего особенно антисоветского там вроде и не нашлось). Белла и Боря сочли это своим гражданским долгом.

Другой мой племянник, журналист и переводчик, сын моего любимого покойного брата Эммануила, неожиданно подал заявление на эмиграцию в Израиль.

В этих условиях каждая моя или моего сына поездка за рубеж могла оказаться последней. Неизвестно было, как закрутят гайки завтра. СССР ввел войска в Афганистан.

И вот тогда, в феврале 1980 года в Японии, я подумала: такого случая может больше не представиться. Мы с сыном в одной стране. У него к педагогике талант, придет и успех – уж я-то знаю. Кусок хлеба на Западе мы всегда себе заработаем, а если повезет, то и с маслом.

И все-таки решение стать невозвращенцами именно там и тогда мы приняли, признаюсь, спонтанно.

Началось с того, что я попала в больницу. На занятиях вдруг почувствовала себя плохо – нелады с желудком. Острые боли, испарина, ноги не держат. Напротив Токио балле есть клиника. Там сделали рентген и оставили в стационаре на четыре дня.

Контракт мой кончался, я должна была возвращаться в Москву. Сасаки-сан уехал в Европу. Из советского посольства ко мне нагрянул «врач» в штатском. Окинул цепкими глазенками и говорит:

– Ничего страшного. Отлежитесь в самолете!

Вот когда у меня струна в душе лопнула. В своем болезненном состоянии я восприняла столь бездушную фразу как некий символ бесчувственности, бесчеловечности государства. Не дать мне остаться на несколько дней, о чем я попросила посольство, больную гнать в Москву?! Вот она, эта система, которая когда-то гнала сестру Ра в Казахстан в вагоне для скота!

С трудом я вернулась из больницы в отель, позвонила Мише в Нагою, где в тот день выступала труппа Большого: «Приезжай!»

Михаил попытался выйти из отеля незамеченным.

– Ты куда это направился на ночь глядя? – поинтересовался в вестибюле театральный коллега, работавший на КГБ, и покосился на пластиковый пакет в руках сына.

– Сдавать бутылки из-под молока, – молниеносно нашелся Михаил. Казалось бы, абсурдное объяснение, но тогда для артистов Большого оно звучало вполне правдоподобно. Ведь они получали 10 долларов суточных. На эти деньги нужно было не только питаться, но и, сэкономив на еде, купить дефицитные в Москве вещи, чтобы поддержать семьи, не говоря уж о подарках друзьям, даже не мечтавшим попасть за границу.

Как вы помните, Миша еще в детстве выступал в «Щелкунчике» с моими японскими ученицами. Почерпнутые тогда знания японского помогли ему, советскому человеку, привыкшему к тотальной опеке государства, не запутаться в системе железных дорог Японии.

Так или иначе, часа через три-четыре сын стоял на пороге моего номера.

Мы проговорили всю ночь. Среди прочего Миша рассказал мне, что после скандала с бегством Александра Годунова в США, когда его жену Милу Власову пришлось чуть ли не насильно вывозить обратно в СССР, а потом еще бегства супругов Козловых, тоже ведущей пары Большого, в Москве прошел слух, будто близких родственников выпускать вместе запретили. Если слух этот верен, то нынешняя поездка могла оказаться нашим последним совместным выездом.

Когда наступил рассвет и времени на разговоры уже не оставалось – Миши скоро могли хватиться в отеле в Нагое, – мы поняли, что надо решаться.

– Знаешь, – сказала я под утро, – мне это все надоело. Бежим из СССР к чертовой матери. Например, в Америку. Кстати, там врачи хорошие, подлечат мне желудок…

Собрала чемодан… Взяли такси… Отправились в американское посольство в Токио… Вот и все.

Американские дипломаты связались с Вашингтоном и с посольством США в Москве. Там ответили: «Нет проблем! Пусть приезжают в Америку». Так легко и просто…

Кстати, никакого политического убежища мы не просили. Сообщения радиостанций были неточны. Американцы сказали: «Вас примет Толстовский фонд». Дали рекомендацию в этот фонд, выдали «зеленую карточку», позволяющую работать в Соединенных Штатах, сменили нам отель, дали охрану. Опасались, что нас могут выследить агенты КГБ, переломать руки-ноги.

Посольство США поставило также одно условие – перед отъездом из Японии надо встретиться с советским представителем. Тот должен удостовериться, что мы эмигрируем по собственной доброй воле. Это оказалось самым противным.

Я спросила американского атташе, а не уколет ли нас зонтиком советский дипломат. Я имела в виду случай с болгарским диссидентом, которого насмерть укололи зонтиком на лондонском мосту Ватерлоо. Американец не оценил моего мрачного юмора, заверив, что в присутствии американских дипломатов нам бояться нечего, а уж потом, дескать, следите в оба.

Встречу устроили в месте, остававшемся тайным, пока нас туда не привезли. Потом явился какой-то, видать, высокий чин из советского посольства, еще кто-то: «Что же вы, товарищ Мессерер, мы вам доверяли, по всему миру порхать разрешали, а вы?! Продали серп и молот за доллар?! Вы же Народная артистка, член партии. Одумайтесь и вернитесь, еще не поздно…»

Говорить с этим человеком было не о чем. Хватит с меня повелителей. Да вряд ли бы он и понял. Если у него иных мыслей, кроме как о долларах, нет, то бесполезно ему толковать о свободе личной и творческой.

И вот до чего дошла мстительность советских аппаратчиков: они заперли в посольстве моего семидесятисемилетнего брата Асафа, обладателя чуть ли не всех высших советских титулов и званий, который тоже находился тогда в Японии с Большим, продержали там сутки, уж конечно не считая нужным кормить «брата перебежчицы», и первым же самолетом отправили в Москву.

До самой перестройки его не выпускали из СССР, сделав козлом отпущения. Хотя осталась-то за границей я, а не он…

Что ждет нас с сыном на «империалистическом» Западе?

Мне семьдесят один год. Немножко вроде бы поздно начинать жизнь сначала, в чужом обществе. Одно дело педагогические гастроли, когда за спиной все же есть дом. Другое – перерезать пуповину с СССР навсегда.

Так завершился долгий первый акт моей судьбы.

Занавес.

Мы с Мишей летим в Нью-Йорк…