30 мая, пятница
30 мая, пятница
Утром проснулся раньше всех. Шконка у окна, очень удобно.
(Странно, что ее до меня никто не занял. По-моему, лучшая шконка в камере.) Слышно, как птички поют, собаки на улице лают, да и вообще все к воле поближе! Правда, смотреть, вот в это, с позволения сказать, окно довольно затруднительно. Поскольку три четверти его составляют непрозрачные стеклоблоки (как на окнах в банях и общественных туалетах). Остальная же жалкая четвертушка закрыта тремя решетками: сплошная мелкая, во все окно, изнутри, со стороны камеры; обычная крупная посередине и опять же мелкая снаружи, со стороны улицы. Те же реснички, короче. Запрещенные, кстати, нашим гуманным законом.
Лежу, думаю. Настроение, блядь, с утра опять препаршивое. Записи просматривают, режим: подъем-отбой, реснички эти… Да, похоже, на этот раз действительно «замуровали, демоны». Ладно, посмотрим, что там у них за кабинеты для встреч с адвокатами. Неужто и впрямь с телекамерами?!
Камера, между тем, потихоньку просыпается. Кто-то встает и начинает делать зарядку. Потом идет к умывальнику и долго там плещется и фыркает. Под это убаюкивающее фырканье я незаметно для себя опять начинаю потихоньку дремать.
«Вставай, проверка!» Кто-то настойчиво трясет меня за плечо.
Полусонный, второпях кое-как соскакиваю вниз. Остальные уже стоят около своих шконок. Дверь открывается, заходят человек шесть охранников. Впереди офицер, по-моему даже майор. (На Матроске были обычные прапора.) Заходят, молча стоят и смотрят на меня. «Рубашку одень!» — торопливо шепчет мне сосед. (Я, пардон, неглиже. В одних, извиняюсь, трусах.) Лезу под противоположную шконку, роюсь там в своих пакетах и достаю первую попавшуюся рубашку. (Как потом, блядь, оказалось — грязную!) Торопливо натягиваю ее на себя и снова возвращаюсь на место. «Хорошо», — величаво произносит господин майор и вместе со своей свитой неспешно покидает камеру. Все опять тотчас же укладываются спать. Интересные здесь у них порядочки! Стоять надо почему-то в рубашке, но зато в коридор не выводят. Впрочем, неважно.
Позже! У меня сейчас других забот хватает… Опять залезаю на шконку и начинаю бездумно смотреть в окно. Настроение, блядь, хоть в петлю!
На сердце просто плита какая-то лежит. Свинцовая. Наконец встаю завтракать. В камере в это время все уже проснулись. Иду к холодильнику и обращаюсь к стоящему рядом полному крупному парню армянского типа (черт! имя забыл!):
— Слушай, а у вас тут как? Все общее или у каждого свое?
— Да, конечно, общее! Бери, что хочешь. Ты же в тюрьме.
— Ну, везде свои порядки, — уклончиво бормочу я и лезу в холодильник.
Достаю творог, сметану (интересно, когда я их в последний раз видел-то?). Беру с пола пакет молока. Завтракаю.
— Да ты сметаны побольше положи! Вот, сырок съешь.
— Спасибо, не надо. А курага с черносливом у вас есть?
— Вон, в шкафу, бери.
Завтрак окончен. Опять залезаю на шконарь и опять тупо пялюсь в окно. (Хорошо, хоть с вопросами никто не пристает. Да и не узнал, вроде, пока никто.)
В дверь стучат. «На букву М!» Кто-то подходит к двери и что-то говорит охраннику.
— Нет, другой!
— Сергей, как твоя фамилия? — обращается ко мне тот же парень, у которого я спрашивал про холодильник.
(Твою мать!)
— Мавроди!
Я спрыгиваю со шконки и подхожу к двери.
— Имя-отчество?
— Сергей Пантелеевич.
— На вызов!
— Когда?
— Прямо сейчас!
В камере гробовая тишина. Все потрясены. Эффект колоссальный! Я думаю, если бы у меня в этот момент выросли еще рога, копыта и хвост, он не был бы б ольшим. Итак, даже здесь, в девятом круге ада, среди архизлодеев: иуд, кассиев и брутов, мое имя по-прежнему оказывает свое зловеще-магическое действие. Я и здесь какой-то изгой и прокаженный, от которого все шарахаются. Блядь, да чтоб вам всем сгореть!!
Охранник между тем ждет. Я быстренько подхватываю свои заранее приготовленные бумаги и ни на кого не глядя выхожу в коридор.
— Руки на стену!
Охранник бегло меня ощупывает (достаточно, впрочем, небрежно).
— Покажите пакет.
Достает бумаги и начинает их читать. (Ага! Вот этого-то я и опасался. Как же я, скажите на милость, буду вот эти самые дневники теперь из камеры выносить? Да и в камере их хранить… До первого же шмона.)
— Проходите!
Идти приходится совсем недалеко. Буквально пара поворотов коридора — и мы у цели. Охранник открывает передо мной дверь кабинета.
— Заходите!
Чудеса! Никаких тебе толп, никаких стаканов-пеналов. Все культурно-вежливо. «Проходите!.. Заходите!..» — прямо приглашение на казнь какое-то. «Воротничок, пожалуйста, отстегните. Вот так.
Спасибо. И голову вот сюда будьте добры».
Осматриваюсь. Прямо над дверью — глазок телекамеры. Привинченные к полу столы-стулья повернуты так, чтобы камера все видела. Да и вообще мертвых зон в помещении, похоже, нет. Объектив значительно выступает из стены и слегка наклонен вниз, так что оператору наверняка отлично видно даже то, что делается непосредственно под ним. Наверху на потолке два каких-то непонятных устройства. Этакие серо-белые цилиндры с дырочками. Явно микрофоны. И судя по их размерам и толщине кабеля — очень чувствительные. (Один, кстати, прямо над столом!) И это не считая жучков, которые наверняка здесь повсюду понатыканы. Стены как будто прям специально для этого сделаны — облицованы плитами из пористого пенопласта, неплотно прилегающими к сам ой стене. Так что между стеной и плитой остается зазор сантиметра два-три. Чтобы было куда жучки засовывать.
В общем, даже и не особо стесняются. Хотя бы внешние приличия для виду соблюли! Законом, как-никак прослушивание комнат для адвокатов все-таки запрещено. Хотя, конечно…
В этот момент дверь открывается и входит следователь. Точнее, руководитель следственной группы. (Надо хоть имя-отчество у него спросить, что ли… Неудобно все-таки…) В светлом пиджаке, весь такой нарядный и веселый. Я мрачно исподлобья на него поглядываю.
— Вы знаете, Сергей Пантелеевич, с Вами происходят какие-то чудеса!..
(Еще бы мне не знать! Я, блядь, этими чудесами уже сыт по горло!)
… Приходим сегодня, а нам вдруг сообщают, что Вас перевели сюда.
Непонятно, как это вообще могло произойти без нашего ведома!..
(А чего тут непонятного? Вся моя жизнь — сплошное чудо. Высшие, блядь, силы. Зеленые, на хуй, человечки. Инопланетяне гребаные. Ну, чего вы ко мне приебались?! Что вам от меня надо?)
… Мы вообще-то с Бутырки сразу Вас сюда просили перевести. Но Вас почему-то сначала на Матроску направили, и только сейчас вдруг сюда перевели.
(«Почему-то!» А-а!.. Провались все! Надоело… Давайте!
Экспериментируйте. Режьте меня на части.)
Я молчу. Следователь наконец замечает мое настроение и слегка обеспокаивается.
— Какие-нибудь проблемы?
— Какие у меня могут быть проблемы? Никаких проблем!
(У МММ, блядь, нет проблем!)
Опять пауза.
— А как в камере?
Я пожимаю плечами.
— Нормально.
— Что за люди?
— Люди как люди.
(«Один я, как хрен на блюде!» — злобно добавляю я про себя.)
— Ну, люди разные бывают, — неопределенно замечает следователь.
Я не отвечаю. Пауза затягивается. Следователь явно растерян и не знает, как вести себя дальше.
— Ах, да! — неожиданно вспоминаю я. — Мне тут повестка в суд пришла.
У господина следователя глаза лезут на лоб.
— В какой суд?
— В гражданский. Некая гражданка иск на меня подала. Вот, пожалуйста, можете полюбопытствовать.
Я протягиваю ему через стол копию искового заявления. Он быстро пробегает его глазами и ошарашенно произносит:
— Да это просто не может быть! Против Вас же уголовное дело идет!
Без нашего ведома с Вами ничего происходить не может. Как вообще могли исковое заявление принять?
(Как-как, да вот так!)
— Знаете, вы, главное, проследите, чтобы меня на суд не повезли.
Ей-богу, не хочется по сборкам целый день мотаться!
— Да никуда Вас без нашего ведома не повезут! Это невозможно!
(Ха! «Невозможно»!.. Вы еще не знаете, с кем имеете дело! Все со мной возможно. Меня не только на суд, а на Луну или Марс могут завтра увезти. Придут, предъявят все бумаги, погрузят в марсианский автозэк — и привет!)
— Все у нас возможно. Вы вот тоже говорите, что иск не могли принять. Однако приняли. Проследите лучше. От греха.
— Хорошо, я прослежу.
В этот момент в кабинет входит, а точнее, буквально вбегает, мой адвокат.
— Фу-у!.. Что тут за порядки! Помимо обычного, еще какое-то специальное разрешение нужно. Я тут целый час уж торчу! Никак пройти не мог.
Адвокат быстро окидывает взглядом помещение, на секунду задерживает взгляд на глазке телекамеры, потом со значением смотрит на меня. (Да ладно! Сам все прекрасно понимаю.)
— Ну, как Вы тут?
— Нормально, — нехотя бурчу я. — Давайте начнем.
Следователь быстро зачитывает какие-то очередные постановления и обвинения, задает мне несколько дежурных вопросов («51-ая…
51-ая…») и исчезает.
Охранника, который приходит его вывести, я спрашиваю, указывая на глазок телекамеры:
— Простите, это телекамера?
— Нет.
Мы остаемся с адвокатом вдвоем. Он еще раз оглядывает помещение, на этот раз уже более внимательно.
— Да-а!.. Я, признаться, здесь еще ни разу не бывал.
— Я тоже, — вяло шучу я в ответ. — В общем, так. Я сейчас напишу жене записку, и если они ее у Вас изымут, я объявлю бессрочную сухую голодовку. Как, интересно, они ее смогут найти? Значит, это телекамера! Короче, пусть переводят меня обратно на Матроску! Какая здесь может быть защита, если все прослушивается?!
— Вы что, с ума сошли?!
— Ну, в общем, лучше я здесь умру, но издеваться над собой не позволю! Короче, если записку у Вас изымут — сообщайте в прессу, что я объявил сухую голодовку. Сколько я без воды проживу? Неделю?
— Да нет. Летом дня три, не больше!
— Ну, три, так три.
— Да нет, Вы подождите! Давайте я сначала со следователем поговорю. Может, они Вас и так переведут!
— Никуда они меня не переведут! Следователь сделает невинные глаза и будет все отрицать. Никаких, скажет, микрофонов здесь нет.
Это что, неясно? Переведут они меня только, если поймут, что дело зашло слишком далеко, и я действительно умереть могу. А всякая там логика и аргументы тут ни при чем. Все все прекрасно понимают. И они, и мы. Мы же не можем доказать, что они подслушивают? Поэтому разговоры с ними бесполезны! Нужны действия. И вообще, ни к чему слова, там, где место делам!
На том и расстаемся. Адвокат уходит, а я остаюсь в кабинете и жду охранника. Разводящего. Однако вместо разводящего заходит какой-то довольно пожилой офицер с седыми усами. Вероятно, местный опер.
— Объяснение будете писать?
— Какое объяснение?
— По поводу найденной у адвоката записки.
(Так! Записку все-таки нашли!)
— Дайте мне чистый лист бумаги.
— Зачем, бланк же есть?
— Я хочу сделать заявление.
— Все заявления передаются с утра на утренней проверке.
— Я объявляю бессрочную сухую голодовку.
— Хорошо, передайте с утра рапорт.
С этими словами он уходит. Какой рапорт? Это он должен рапорт начальству сделать. Впрочем, неважно. Пусть делают, что хотят.
Я начинаю шагать по кабинету из угла в угол. В голове какая-то ватная каша. Пустота. Мыслей никаких. Все уже думано-передумано сто раз. Теперь думать нечего. Надо только действовать.
Минут через десять дверь снова открывается. Заходит новый опер.
На вид совсем молодой парень в гражданке. В серых брюках и черной рубашке.
— Напрасно Вы, Сергей Пантелеевич, с самого начала так себя повели. Только к нам заехали и сразу сами себе проблемы создаете.
— Дайте мне, пожалуйста, ручку и бумагу.
— Зачем?
— Я хочу написать заявление.
— Какое?
— Это имеет значение?
Опер молча встает, выходит и через полминуты возвращается с ручкой и листом белой бумаги. (Бумага, кстати, паршивая. Наша, наверное.)
Я беру ручку и пишу: «В связи с нарушением моих конституционных прав на защиту объявляю бессрочную сухую голодовку. Требую перевести меня обратно в тюрьму «Матросская тишина». Потом подвигаю бумагу оперу. Он берет ее в руки и внимательно читает.
— Меня теперь, наверное, в одиночку посадят? — интересуюсь я.
— Почему?
— Ну, если человек объявил голодовку, его же по закону должны в одиночку на время голодовки перевести?
(По закону это действительно так.)
— Ну, Вы понимаете… Тюрьма переполнена… Камер свободных нет…
(Что за бред!? Впрочем, не важно. Пусть делают, что хотят.)
Я пожимаю плечами.
— Ну, нет, так нет.
— Но зачем Вы все-таки это делаете?
— Там все написано.
— Но почему Вы говорите, что у Вас конституционные права нарушены?
— Послушайте, к чему все эти разговоры? Я Вам уже все сказал.
Просто делайте теперь, что положено.
Опер берет мою бумагу, встает и выходит. Я опять остаюсь один.
Минуты через две заходит разводящий. Быстро меня обыскивает, бегло просматривает бумаги и командует: «Выходите!» Выходим. Идем тем же путем по коридору и возвращаемся в камеру. (Опять без всяких пеналов. Ну, и ну! Сервис.)
Я вхожу в камеру, молча подхожу к своей шконке, взбираюсь на нее и ложусь на спину, закинув руки за голову. Вопросов никаких мне никто не задает. (Ну, естественно! Кто же осмелится сам меня о чем-то спросить? Обратиться с вопросом к самому Вельзевулу! Это мне уже знакомо.)
Так проходит примерно полчаса. В камере все занимаются своими делами, разговаривают между собой и старательно меня не замечают. Не беспокоят.
Снова раздается знакомый стук.
— На букву М!
Кто-то подходит к двери.
— Да нет, другой. Который наверху лежит!
(Ого! Быстро же я здесь завоевываю популярность!)
Подхожу к двери.
— На вызов! Прямо сейчас.
— Пошли. Я готов.
Выходим. Знакомый коридор, знакомый кабинет. Хотя нет, кажется, другой. Впрочем, все они здесь одинаковые. Жучками-микрофонами понапичканные.
Из-за стола навстречу мне поднимается какой-то моложавый подполковник.
— Здравствуйте, я начальник следственного изолятора.
(О! Сам хозяин!)
— Так какие у Вас проблемы?
— В заявлении все написано.
— Но зачем Вы это делаете?
— Послушайте, все Вы прекрасно понимаете. И Вы, и я.
— Да, я все понимаю.
— Вот и действуйте по закону!
— Хорошо. Мы Вас сейчас на время голодовки переведем в одноместную камеру…
(О-о! Прекрасно!)
… Но имейте в виду. Если у Вас начнутся проблемы со здоровьем, мы будем вынуждены проводить принудительное кормление. Ну, Вы знаете, наверное, как это делается. Вводится специальная кишка. Через рот или через нос. Умереть мы Вам все равно не дадим.
— Посмотрим.
— И зря Вы все-таки это делаете. Здоровье только гробите. Ничего Вы этим не добьетесь.
— Посмотрим.
На этом мы и расстались. Я возвращаюсь в камеру и начинаю укладываться. Сокамерники переглядываются растерянно некоторое время, потом один нерешительно спрашивает:
— А чего ты?
— Меня с вещами заказали.
— С вещами?
— Да.
Длинная пауза.
— Ну, давай, мы тебе продукты соберем.
— Не надо. Я сухую голодовку объявил.
(Черт! До чего все эти разговоры противны! Как будто хвастаюсь.)
Все ошеломленно молчат.
— Зачем?
— Хочу, чтобы меня назад, на Матроску вернули.
— Возьми меня с собой! — неожиданно просит знакомый мне уже армянского вида парень.
(«Возьми меня с собой, Иван Царевич! Я тебе пригожусь», — мелькает у меня в голове. Впрочем, там, кажется, не «возьми», а «не стреляй» было. Ну, не важно.)
— … Я с тобой куда угодно поеду. Мы вместе таких дел замутим!
(«Замутим!» Я тут уже замутил одно «дело».)
— Ты, Серег, лучше кончай все это! — вступает другой. — Мы, вон, сегодня суп из свежей капусты варим!
— Слушай! — с некоторым раздражением отвечаю я.
(Суп!.. Из свежей капусты!)
… У меня, блядь, голодовка, а ты мне про суп рассказываешь. У тебя хоть чувство такта есть?
Все неуверенно смеются.
— Да ничего тут с ними не сделаешь. Это на воле можно, а тут они хозяева!
— Ладно, ладно. Там видно будет. Разберемся.
— Ты только, когда с этой голодовкой своей закончишь, выдвини еще одно требование. Чтобы тебя обязательно опять в нашу камеру вернули.
В 602-ую. Мы уже тут настроились с тобой поговорить, пообщаться.
— Хорошо, договорились.
(Только ногами вперед! Аминь.)
Через несколько минут за мной приходят. Я беру свои вещи, сую под мышку матрас с подушкой и простынями и выхожу из камеры. Спускаемся с конвойным на первый этаж. Обыск, сборка, стакан. Опять сборка…
Я что, тут и буду теперь жить? В этом шконка-туалет-умывальнике?!
Больше места ни для чего нет. Даже окна нет.
— Эй, старшой! Мне вещи раскладывать? Я здесь останусь?
— Подождите, сейчас узнаю… Да, раскладывайте!
Очень мило! Впрочем, не важно. Пусть делают, что хотят. Здесь, так здесь. По хую! Не все ли равно, где умирать? Хотя, конечно, смерть в тюрьме… За решетками, запорами, среди равнодушных охранников… Это, конечно же, ужасно! Помню, когда я впервые прочитал про Аль Капоне, что он умер в тюремной больнице, я содрогнулся. Провести такую жизнь и закончить ее на тюремной больничной койке!..
А вот сейчас судьба, похоже, готовит и мне такую же точно участь.
По крайней мере, все пока именно к тому и идет. Отступать уж, во всяком случае, я не собираюсь!
Вообще события разворачиваются просто с какой-то калейдоскопической, поистине дьявольской быстротой! Настолько стремительно и непредсказуемо, что начинают все больше и больше смахивать на какую-то, блядь, прямо драму Шекспира! «Ромео, на хуй, и, в пизду, Джульетта». Действие V, заключительная сцена. Звучит crescendo! Грозно и неумолимо близится финал. Когда все обычно мрут, как мухи.
Что ж, попробуем тогда и мы поговорить на языке великого поэта.
Тем более, что сейчас, похоже, самое время. Так что же нам там посоветует классик? Как следует вести себя в подобных ситуациях? А?
Ну-ка! Пороемся-ка в памяти… Так… А! Вот, например! «Отелло».
Действие первое, сцена третья. Реплика Дожа.
В страданиях единственный исход —
По мере сил не замечать невзгод.
Неплохо-неплохо!.. Только вот как же их, блядь, «не замечать», когда сидишь в одиночном гробу спец-СИЗО N 1? Чушь все это! Вся эта блядская словесность! Болтовня пустая. Толку от нее… Правильно ему, Дожу этому ебаному, Брабанцио отвечает:
Учить бесстрастью ничего не стоит
Тому, кого ничто не беспокоит.
Двусмысленны и шатки изреченья.
Словесность не приносит облегченья.
А я что говорю? Конечно, «не приносит»! Ни хуя она вообще не приносит, эта словесность! Так, словоблудие. Изящное жонглирование изящными фразами.
Так что же? Нет там ничего более подходящего? Так… Не то… Не то… Это вообще не Шекспир…
Что ж, смерть так смерть!
Так хочется Джульетте.
(«Джульетте»!.. Пидорасам некоторым хочется, а не Джульетте!) Не то… «Весь мир тюрьма». (Это верно. Но вот только камеры у всех разные.) «Несчастья начались, готовьтесь к новым». (Да я, блядь, и так к ним всегда готов! Прямо как юный пионер какой-то!) Не то…
«Не знает милосердия судьба». (Да и хуй с ней! Ебать ее в рот!) «Что сделано, того не воротишь». (И не надо.) Опять не то… «Вся человеческая жизнь — / Едва лишь досчитал до трех — и точка».
(Э-хе-хе… Я-то сейчас, по-моему, уже где-то на двух с половиной. Если не на девяносто девяти сотых.) «Пусть раненый олень ревет…»
Это-то здесь причем? «Но смерть — конвойный строгий и не любит, чтоб медлили». Блядь, как здесь! Прямо как в спец СИЗО N 1! Конвойные здесь тоже весьма строгие. И тоже не любят, «чтоб медлили». Тьфу! Да есть там у него хоть что-нибудь приличное? Ну, хоть что-то ободряющее?
Ага… Ну вот, кажется, наконец-то. Нашел. Монолог Гамлета. Акт пятый, сцена вторая.
На все Господня воля. Если чему-нибудь суждено случиться… все равно этого не миновать. Самое главное — быть всегда наготове. Будь что будет!
Вот именно! «Будь что будет!» Самое главное — быть всегда начеку.
А я всегда начеку. А сейчас особенно. Прямо, блядь, как никогда! Так что «будь что будет!» По хую.
С этими бодрыми мыслями я и укладываюсь спать. «Дальнейшее — молчанье».
Но сразу уснуть мне не удается. Неосторожно потревоженный мною дух Шекспира все никак не желает теперь угомониться.
Сно-ом забы-ыться.
Усну-уть… И видеть сны-ы-ы!..
С какими-то утробно-зловещими завываниями начинает он замогильным голосом декламировать у меня в голове. Тьфу на тебя! Отстань. Хватит уже. Спать пора… Ну, хватит! «Так поздно, что уж скоро станет рано».