Глава 25 Это — ночь
Глава 25
Это — ночь
Война на пороге — Иллюзии Николая Второго — Напрасное предупреждение — Распутин сломлен — «Пусть поломойкой, но в России» — «О Боже, спаси Россию»
Война на пороге
А к России приближалась война.
В Сербии убили австрийского эрцгерцога. Австрия направила Сербии ультиматум, потом объявила войну.
Немецкий канцлер настоял на переговорах между Россией и Австрией, и Россия ограничила мобилизацию только районами, прилегающими к австрийской границе. Но сторонники войны, великий князь Николай Николаевич первый в их рядах — взяли верх. Была объявлена мобилизация вдоль западной границы. 31 июля немцы предъявили ультиматум с требованием прекратить подготовку к войне вдоль ее границ с Россией, а в семь часов вечера 1 августа Германия объявила войну России.
А до этого, в конце июля, когда отец уже смог, наконец, сидеть, написал письмо царю:
«Мой друг!
Еще раз повторяю: на Россию надвигается ужасная буря. Горе… страдания без конца. Это — ночь. Ни единой звезды… море слез. И сколько крови!
Не нахожу слов, чтобы поведать тебе больше. Ужас бесконечен. Я знаю, что все требуют от тебя воевать, даже самые преданные. Они не понимают, что несутся в пропасть. Ты — царь, отец народа.
Не дай глупцам торжествовать, не дай им столкнуть себя и всех нас в пропасть. Не позволяй им этого сделать… Может быть, мы победим Германию, но что станет с Россией? Когда я об этом думаю, то понимаю, что никогда еще история не знала столь ужасного мученичества.
Россия утонет в собственной крови, страдании и безграничном отчаянии.
Григорий».
Когда стало ясно, что отец поправляется, все вернулись в Покровское, а меня оставили с ним, чтобы он не скучал. Поэтому я не присутствовала при странном событии, происшедшем у нас дома.
Дуня, не отличаясь обычно религиозностью, молилась в те долгие часы, пока мы ждали врача, и продолжала молиться, пока папа находился в больнице. Когда стало известно, что опасность миновала, она стала ежедневно читать благодарственную молитву перед иконой Казанской Божьей Матери, которая висела на стене в комнате, служащей нам столовой. Однажды, стоя перед ней на коленях, Дуня заметила, что в уголке глаза Пресвятой Девы появилась капля влаги. Не прерывая молитвы, Дуня смахнула каплю. К ее изумлению, тут же появилась следующая, потом еще одна. Она снова вытерла икону, но, как ни старалась, не могла вытереть ее досуха. Дуня позвала маму и остальных, и когда они увидели, что происходит, то опустились на колени перед иконой и стали молиться, преисполненные уверенности, что стали свидетелями чуда.
Мне написали об этом в Тюмень, и когда я прочитала отцу письмо с рассказом о чуде, его лицо побелело: «Пресвятая Богородица плачет о России. Это знак большой беды, грозящей всем нам».
А через неделю весь мир узнал, что это за беда.
Иллюзии Николая Второго
Несколько месяцев после объявления немцами войны царь был уверен, что поступил мудро, последовав советам сторонников войны, и что удача, наконец, повернулась к нему лицом. Его армии наступали на всех фронтах, народ поддерживал своего императора так, как никогда за все годы правления. Беспорядки на фабриках прекратились, граждане мужского пола записывались добровольцами в армию, апатию сменил патриотизм. Русский флаг развевался на каждой улице, в каждом театре пели гимны союзных государств: за гимном России следовали гимны Англии, Франции и Бельгии. А когда 3 сентября русская армия одержала победу подо Львовом, всех охватило лихорадочное стремление помочь армии. Именно в это время столичные патриоты опомнились, что живут в городе с немецким названием — Петербург. Решили изъясняться по-русски и переименовали столицу в Петроград.
Так что отец, уехав из Петербурга, вернулся в Петроград. Он приехал еще совсем слабым, боли не проходили.
У отца в столице осталось мало друзей, потому что он не скрывал своего отношения к войне. Подобные настроения были не в моде.
Теперь очередь просителей в нашем доме состояла из людей, стремящихся узнать о судьбе попавших в плен сыновей и мужей или пытающихся добиться освобождения от призыва.
Все другие ходатаи по делам (своим и чужим), раньше толпившиеся в нашей квартире, больше не давали о себе знать. Конечно, не из патриотических соображений они вдруг перестали печься о выгодах. Просто держали нос по ветру и знали, что отец впал в немилость и, стало быть, покровительства надо искать в ином месте.
Даже круг его учениц поредел.
Затихли и враги отца — настало время, когда и живой он им не был страшен.
Отцу наверное было очень трудно. Он, сознавая свою правоту, остался в одиночестве, его никто не слышал.
Николай упивался народной любовью, не понимая, что не его личная популярность, а военная лихорадка покончила с внутриполитическими неурядицами. Он был совершенно убежден в правильности своей позиции.
Насколько я помню, то был единственный период, когда царь по-настоящему холодно относился к отцу.
Николай даже был горд, что проявляет, наконец, решительность. Надо заметить, что к такой губительной решительности подталкивал царя великий князь Николай Николаевич. После неудачи с турецкой войной он, словно лишенный жирного куска зверь, искал приложения своих порочных наклонностей. Новая кровь заранее пьянила его. Неважно, что цена наслаждения — смерть миллионов несчастных русских людей.
Напрасное предупреждение
Я была рядом с отцом во время той его встречи с царем.
Не в пример другим встречам, Николай приветствовал отца подчеркнуто официально.
Я же, как всегда, сидела у ног Александры Федоровны (конечно, тогда я многого просто не поняла, во мне остались больше ощущения тех минут. Но в дальнейшем Анна Александровна часто возвращалась к этому разговору, до мелочей запечатленному в ее памяти со слов императрицы).
Отвращение отца к войне было общеизвестным. Конечно, не все считали это позой или, тем более, заказом неких сил. Возможно, в глубине души Николай и разделял чувства отца. Но царь, нерешительность которого стала притчей во языцех, получил, как ему внушали и внушили, возможность показать себя императором — сильным и любимым своим народом именно за эту силу. Николай был опьянен даже не столько победами на фронте, сколько самим собой в образе воителя, исполненного силы.
В мыслях царь уже видел, что победит в войне (а после позора японской кампании об этом только и мечтали), что его начнут любить подданные и уважать собственные приближенные и, главное, что он оставит Алексею Россию, в которой монарх не должен будет бояться за жизнь свою и своих близких.
Внешне в тот вечер Николай производил впечатление спокойного человека. Но тех, кто имел представление о его привычках, обмануть было нельзя. В минуты сильного душевного волнения Николай постукивал пальцами по столу или по оконному стеклу. И именно это он делал, пока отец пытался объясниться.
Тон отца был просительным. Я не слишком вникала в разговор, а даже если бы и была внимательнее, вряд ли смогла бы оценить все сказанное. Я только и слышала, что речь идет о войне, что отец против ее продолжения. Я никогда ни до, ни после не видела отца таким.
Отец умолял Николая поверить, что не ищет собственной корысти, возражая против бесполезной войны. Более того, именно из-за этих взглядов отца недоброжелатели легко настроили царя против него. Но не это заботит. В войне гибнут русские люди, и когда она закончится, даже победа обернется поражением. Госпиталя переполнятся ранеными и больными; озлобленные, искалеченные, они наводнят деревни, города. Их недовольство нечем будет удовлетворить, потому что в России ничего не переменится. И все начнется сначала, только надеяться уже будет не на что.
Распутин сломлен
Николай не прерывал отца. Когда тот замолчал, царь встал из-за стола и подошел к отцу. Отец же продолжал сидеть. В этом не было ничего странного. Отец в этом смысле не отличал царя от любого другого человека, и, надо заметить, Николая Александровича и Александру Федоровну это ничуть не задевало.
Николай несколько нетерпеливо сказал:
— Есть время слушать и время что-то делать. Нам представилась великая возможность спасти империю и доброе имя Романовых. Ты верно служил нам, мы это знаем. Но чего же еще ты от нас хочешь? Стать царем?
Отец застыл. Лицо его побледнело, а пронзительные, гипнотические глаза, казалось, потеряли свою силу. Его дух был сломлен одним вопросом человека, которого он так уважал и любил.
У Евреинова я прочитала такие слова: «Да, то был «царь» — некоронованный, но все же «царь»! — перед кем смирялась воля самого «помазанника Божьего»! Негласный «царь», творивший чудеса, исцелявший больных, воскрешавший мертвых, заклинавший туманы, изгонявший «блудного беса», спасавший, наконец, державу Российскую. «Царь не от мира сего».
Выше царя! — вот истинное положение, какое занимал этот простец в больном воображении своих державных приверженцев.
Но кто же мог претендовать на положение «выше царя»?
Бог, только Бог.
«Григорий, Григорий, ты Христос, ты наш Спаситель», — говорили своему «лампаднику» цари, целуя его руки и ноги».
Евреинов попался на тот же крючок, что другие, менее умные обличители отца. Желая пригвоздить Распутина, они только называли вещи их именами. Если слово произнести в вульгарной обстановке, оно тоже неизбежно перенимет вульгарность. Но отделите злобу и желчь, и вы увидите, что перед волей царя не от мира сего, то есть человека, одаренного силой большей, чем земная, царь земной (при этом только помазанник Божий) смиряется. Но и это к славе его, а не к унижению.
Зачем бы отцу нужен был царский венец? Он уже обладал венцом большим и осознавал это.
Вопрос же Николая был оскорбителен для отца потому, что свидетельствовал — самодержец оставался или хотел казаться, по известно чьему наущению, равнодушным к увещеваниям отца. И не только в тот страшный вечер.
Если бы решимость государя исходила из него самого, разве не был бы он спокоен? Но я уже показала, что спокойствия не было и в помине. Он опять поддался манипуляциям своих врагов.
«Пусть поломойкой, но в России»
Царица опустила глаза. Она не проронила в тот вечер ни слова. Ей тоже было больно. Она, как и отец, выступала против войны. Но ее положение было гораздо хуже, чем положение отца. Ведь по рождению она была немкой и ее родной брат, как и другие родственники, служил в германской армии и, значит, воевал с Россией.
Надо заметить, что с началом военного угара возобновила свои действия против Александры Федоровны Мария Федоровна. А поле для них было и вправду благодатным.
Если бы возможно было тогда передать понимание событий Александрой Федоровной!
Над ней смеялись, говоря, что немка вообразила себя Екатериной Второй. Но как можно было над этим смеяться? Она никем себя не воображала, в этом просто не было нужды — она была законной русской императрицей. Пуришкевич пишет, что императрица Александра Федоровна была злым гением России и царя, что она оставалась немкой на русском престоле, чужая стране и народу.
Эта ложь повторялась с началом войны множество раз.
Вот одно из правдивых свидетельств Боткиной-Мельник: «Немного было людей, решавшихся защищать государыню императрицу, как делал это мой отец, но зато в его доме никто не позволял себе сказать что-либо дурное про царскую семью. А если моему отцу случалось попадать на подобные разговоры в чужих домах, он всегда возвращался до крайности раздраженный долгим спором и говорил:
— Я не понимаю, как люди, считающие себя монархистами и говорящие об обожании его величества, могут так легко верить всем распространяемым сплетням, могут сами их распространять, возводя всякие небыли цы на императрицу, и не понимают, что, оскорбляя ее, они тем самым оскорбляют ее августейшего супруга, которого якобы обожают…
— Я теперь понимаю, — слышала я от одной дамы после революции, — что мы своими неумеренными раз говорами оказали неоцененную услугу революционерам; мы сами во всем виноваты. Если бы мы раньше это поняли или имели достаточно уважения к царской семье, чтобы удерживать свои языки от сплетен, не имевших даже основания, то революционерам было бы гораздо труднее подготовить свое страшное дело.
У нас же к моменту революции не было ни одного уважающего себя человека, не старавшегося как-нибудь задеть, если не его величество, то ее величество. Находились люди, когда-то ими обласканные, которые просили аудиенции у ее величества в заведомо неудобный час и, когда ее величество «просила» зайти на следующий день, говорили:
— Передайте ее величеству, что тогда мне будет не удобно.
При помощи тех же злых языков распустился слух о германофильстве нашего двора и о стремлении ее величества заключить сепаратный мир. Все кричали:
— Подумайте, она немка, они окружили себя немцами, как Фредерикс, Бенкендорф, Дрентельн, Грюнвальд, — и, ухватившись за эти четыре фамилии, склоняли их во всех падежах, забывая прибавить, что, кроме этих лиц, при дворе были графиня Гендрикова, князь Долгоруков, генерал Татищев, Воейков, граф Ростовцев, Нарышкин, Мосолов, Комаров, князь Трубецкой, князь Орлов, Дедюлин, Нилов, граф Апраксин, Аничков, князь Путятин и другие. Да и никто не старался проверить, немцы ли или германофилы граф Фредерикс и граф Бенкендорф.
Всякий же, хоть раз видевший Дрентельна, твердо запоминал по его наружности, что он русский, имевший несчастье носить иностранную фамилию, так как кто-то из его предков-иностранцев сотни лет тому назад поселился в России.
Бенкендорф, католик и говоривший даже с легким акцентом по-русски, действительно был прибалтийский немец, но, во-первых, он был обер-гофмаршал, то есть заведовал такой отраслью, которая к политике никакого отношения не имела, а если бы он даже пытался на кого-нибудь влиять, то результаты наверное получились бы самые благоприятные, так как он был человек большого ума и благородства.
Грюнвальд имел еще меньше касания к политике, чем Бенкендорф. Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: среднего роста, полный, коренастый, со снежно-белыми усами на грубом, красном лице, он ходил в своей фуражке прусского образца, прусским шагом по Садовой. Иногда его вместе с женой можно было видеть верхом, и никто, глядя на молодцеватую посадку этих старичков, не дал бы им их возраста. По-русски Грюнвальд говорил непростительно плохо, но, опять же, на занимаемом им посту это никого не могло особенно смущать. Он заведовал конюшенной частью и так как дело знал в совершенстве, был очень строг и требователен, то конюшни были при нем в большой исправности, сам же он появлялся во дворце только на парадных обедах и завтраках.
Единственный, имевший возможность влиять на политику как министр двора и близкий к царской семье человек, был граф Фредерикс. Но мне каждый раз становится смешно, когда говорят о нем как о политическом деятеле. Бедный граф уже давно был на этом посту, так как его величество был слишком благороден, чтобы увольнять верного человека единственно из старости. Уже к началу войны Фредерикс был так стар, что вряд ли помнил даже, что он министр двора. Все дела велись его помощником генералом Мосоловым, а он только ездил на доклады и, несмотря на всеобщее к нему уважение, служил пищей для анекдотов, так как доходил до того, что собирался выходить из комнаты в окно, вместо двери, или, подходя к государю, спрашивал его:
— А ты будешь сегодня на высочайшем завтраке? — приняв его величество за своего зятя Воейкова, хотя даже слепой, кажется, не мог бы их спутать.
Конечно, такой человек не мог иметь никакого влияния, и все, знавшие его, относились к нему с большим уважением, но, когда приходилось переходить на деловую почву, обращались к генералу Мосолову.
Теперь об ее величестве. Я утверждаю, что не было ни одной более русской женщины, чем была ее величество, и это с особенной яркостью высказывалось во время революции. Глубоко православная, она никогда и не была немкой иначе, как по рождению. Воспитание, полученное ее величеством, было чисто английского характера, и все, бывшие при дворе, знали, как мало общего у ее величества с ее немецкими родственниками. которых она очень редко видела, из которых некоторых, как например дядю — императора Вильгельма, прямо не любила, считая фальшивым человеком. Не будь ее величество такая русская душой, разве смогла бы она внушить такую горячую любовь ко всему русскому, какую она вложила в своих августейших детей.
После революции особенно сказалось отношение ее величества ко всему русскому. Пожелай она, намекни она одним словом, и император Вильгельм обеспечил бы им мирное и тихое существование на родине ее величества, но, уже будучи в заключении в холодном Тобольске и терпя всякие ограничения и неудобства, ее величество говорила:
— Я лучше буду поломойкой, но я буду в России.
Это — доподлинные слова ее величества, сказанные моему отцу. Я думаю, что этого не скажет ни одна русская женщина, так как ни одна из них не обладает той горячей любовью и верой в русского человека, какими была проникнута государыня императрица, несмотря на то, что от нас — русских, она ничего не видала, кроме насмешек и оскорблений. Нет тех кар, которыми русский народ может искупить свой великий, несмываемый грех перед царской семьей, и, переживая теперь все нескончаемые несчастья нашей родины, я могу сказать, что, продолжайся они еще 10, 20, 30 лет, это было бы вполне заслуженное нами наказание».
«О Боже, спаси Россию»
Приведу и слова Гурко: «Здесь именно сказалась ее в высшей степени благородная, возвышенная натура. Когда в Тобольске у нее закралась мысль, что государя хотят увезти, чтобы путем использования его царского престижа закрепить условия Брест-Литовского мира, ей и в голову не пришла возможность использовать это для восстановления своего царского положения или хотя бы для избавления дорогих ее сердцу детей и мужа от дальнейших страданий. Мысли ее в тот момент всецело были сосредоточены на России, на ее благе, на ее чести, и она решается даже расстаться с наследником и тремя из своих дочерей, чтобы ехать вместе с государем и поддержать его в отказе от санкционирования чего-либо невыгодного для России.
Письма ее из Тобольска к А. А. Вырубовой об этом свидетельствуют с необыкновенной яркостью: «О Боже, спаси Россию, — пишет она 10 декабря 1917 года. — Это крик души днем и ночью, все в этом для меня. Только не этот постыдный ужасный мир», — и дальше:
«Нельзя вырвать любовь из моего сердца к России, несмотря на черную неблагодарность к государю, которая разрывает мое сердце. Но ведь это не вся страна. Болезнь, после которой она окрепнет».
«Такой кошмар, что немцы должны спасти Россию; что может быть хуже и более унизительным, чем это…» — пишет заточенная царица, когда до нее доходят в марте 1918 года сведения о том, что немцы предполагают свергнуть большевиков.
«Боже, что немцы делают. Наводят порядок в городах, но все берут… уголь, семена, все берут. Чувствую себя матерью этой страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на все ужасы теперь и все согрешения».
Сколько бескорыстной любви в этих словах, сколько самоотвержения, при полном отсутствии малейшей жалобы на положение свое и семьи, — сколько благородного чувства!»
Александре Федоровне ставили в вину фразу: «Я борюсь за моего господина и за нашего сына», истолковывая ее таким образом, будто царицу не трогает ничего, кроме семьи. Но эти слова значат совсем другое. Она с самого начала воспринимала себя не как немку на русском престоле, а как православную царицу, которой надлежит всей жизнью подтвердить правильность выбора русского императора.
Ковыль-Бобыль: «Когда великая княгиня Виктория Федоровна заговорила о непопулярности царицы, Николай Второй, прервав ее, сказал:
— Какое отношение к политике имеет Alice? Она сестра милосердия — и больше ничего. А насчет непопулярности — это неверно.
И он показал целую кипу благодарственных писем от солдат».
Бесконечно жаль, что нападки на Александру Федоровну привели к тому, что она не выступила открыто против начала войны, опасаясь упреков в адрес царя. Если бы она заговорила, то с помощью отца смогла бы убедить Николая в пагубности предпринятого им шага. Но увы.
Вернемся к разговору между отцом и Николаем. Последняя фраза, обращенная им к отцу:
— Я вынужден просить тебя не осуждать публично мои начинания.
Николай простился с отцом и вышел из комнаты. Потом к отцу подошла Александра Федоровна. Царица положила ладонь на щеку отца, а он взял ее руку в свою и поцеловал.
Александра Федоровна сказала:
— Не отчаивайся. Твое время не кончилось. Ты нам нужен, теперь и всегда.
Это был дружеский жест. Но прежние времена вернуться не могли.