24-го старого Марта и Бог знает какое Апреля.
24-го старого Марта и Бог знает какое Апреля.
Есть и такой у меня знакомый, не знаю уж, как он там про себя живет, — а со мною он всегда бывает необыкновенен, как начнет вспоминать пережитое в революционный сезон, всякие чудеса и превращения в людях — как это у него замечательно выходит, будто путешествие с необыкновенными приключениями.
— Мне-то что, — скажет, — я же цел приехал и невредим. Радуюсь, очень радуюсь, благодарю Создателя, что допустил на все посмотреть.
Заливается смехом.
— А как святые-то, — скажет, — опростоволосились! Копили, копили свою святость в сундуки мороженой жести, такие стоят сундуки здоровенные, какое, думали, богатство!
-78-
открыли сундуки, а оттуда моль тучами, тучами. Мяк, Мяк! — святые: а и слова сказать не умеют, все моль съела, нет ничего.
— Чего же вам весело? — спросил я.
— Не знаю почему: мне весело, что я жив.
Последние слова его были: «Имя мое, пожалуйста, забудьте. Боже сохрани назвать где-нибудь мое имя, так и помните: меня никак не зовут».
Помилуйте!
Я вышел на улицу и вдруг забыл его имя, хочу вспомнить и не могу, ругаю себя: «Вот дурак!» Он просил меня забыть условно, значит, молчать и держать про себя, а я так постарался, что действительно забыл его имя, так-таки и не знаю! И лицо его помню хорошо, но вот лицо пришло точно такое же, и если они будут рядом — не различу, вот еще один прошел такой же: молодой, бритый (все они бритые), глазки маленькие, серые — тысячи таких. Маленькие люди, похожие на поздне-осенние, зараженные, мелкие крючковатые огурцы.
Щекотливый вопрос был им ликвидирован сразу:
— Вам говорили?
— Сто!
— При вас?
— Пожалуйста.
А он передал бумажку с ордером и советует:
— Используйте и сожгите, а то ведь неизвестно, сколько времени продержится наша власть, увидят — расстреляют.
Я вспоминал его имя и не мог вспомнить, только повторяю почему-то слова:
— Беда и победа, беда и победа!
Беда — русское, победа — иностранное. Это все, что я имел, это беда русская... и лица-имени бедителя вспомнить не могу: и нет такого лица. Зато как подумаю победа, — сейчас же встает определенное лицо победителя: Аполлон, [Прометей], и сколько их!
Если и выпадет нам победа: ну, что такое? как это выражается: звон колоколов, небывалый в свете по мощности,
-79-
разлив рек необычайный, и со слезами на глазах, и радость: ширь-то какая, ширь-то какая! А про их победу вспомнишь, [тотчас] лица: Гинденбург, Вильгельм и прочие. От наших побед остались только беды, от их побед вряд ли им лучше стало, но зато у них победители в лицах: Гинденбург, Вильгельм и разные.
Правда и победитель — мать с сыном, такие же родные, как ложь и беда, недаром говорят, что ложь — мать всех пороков и бед.
В правде — пропасть, неотступность, неизменность, честность и честь: со щитом или на щите победитель сын правды. У матери-лжи рождаются только девочки порочные, хитрые, обольстительные и пугливые.
В Коноплянцеве нет никакой скорлупы, чистое ядрышко, а что такое Софья Павловна? золоченый елочный и пустой в середке орех.
Чувство легче, подвижнее в миллион раз всякого ветра, и все-таки его заключают в сундук, — брак и есть сундук чувства любви. И живут себе люди десятками лет, думая, что накопили добра полный сундук, как вдруг, встретившись однажды лицом к лицу, со свирепыми лицами расходятся в разные стороны. Тогда все десять-двадцать лет, прожитые вместе, считаются ни во что, потому что чувство любви легче всякого ветра и, как только надтреснул сундук, незаметно в щелку выходит на волю к другим творить свои чудеса, которые люди умеют на время забивать в сундуки.
Беды и победы.
Сказали после расстрела немцами русских в Юрьеве:
— Пострадали невинные! Ответил немец:
— Невинные должны страдать: для того они и созданы, страдание — награда невинных. Десяток расстрелянных невинных спасает жизнь многим тысячам граждан.
Барышни.
Ольга — сестра, сошлась с офицером. Была уже беременна, и на вечере кто-то назвал ее невестой, а он вслух:
-80-
«Ольга Ивановна, тут меня вашим женихом называют — разве я вам предложение сделал?» Потом, когда ей сделали аборт и в больнице была, он неожиданно прислал ей перловой крупы, и она приняла. Еще раз он потом позвонил и спросил по телефону, не нужно ли еще? Она еще приняла крупы. И больше его не видела. Теперь она у всех занимает деньги и всем мужчинам вешается на шею и воображает, что все в нее влюблены.
Чекмарева — у ней все время женихи, но замуж никак не выходит. Один немец ухаживал за ней, но когда заглянул к ней, увидел, как живет, отказал. Живет она с матерью и братом в одной комнате, и грязь у них, такая грязь! на столе гитара, коптилочка, газеты, швейная машина, манишки, на комоде самовар, от крюка веревочка и на веревочке что-то сушится, на этажерке книги, пояс ременный, кофта, кофейник, тарелочка с прокисшими огурцами, за ширмой спят, и уж что там за ширмой — можно только подумать! И со ртов у них не обтерто. Раз побыл жених немец и сказал, что уезжает. Потом видели его на улице: никуда не уехал.
Бедняжка — та ожидает, что приедет он, и ей раз сказали, что инженер приедет за ней на автомобиле кататься по островам, — ее обманули, посмеялись: инженер не приехал.
Лиза влюблена в Соню и написала ей записку: «Помни, Соня, что я — он».
Анфа (Фифи) — просто аккуратная девочка.
Предвесенний вечер, в стороне моря вечерняя заря. Я еду на трамвае через Николаевский мост на Васильевский, и что я думаю, то есть как сказать, думаю: не мыслями думаю, а сном-полусном... Грезится мне, будто стукнуло страшно и взорвалось так, что весь остров с этими далекими церквами рушился. Да так одно время и говорили в ожидании нашествия немцев те, кому хотелось, чтобы немцы пришли. «Что, — говорили, — красные морды (красногвардейцы) надумали взорвать Петроград!» Вот и совершилось так, и взорвались: заря не дрогнула, а город
-81-
рушился, и мост обвалился с трамваем, и всё, только заря над черными развалинами, и я как-то уцелел — и только всего: я и заря. Один иду между развалинами, и что меня мучит в это время — что не так очень, как следует, жалко мне, будто сердце, как глаза под вуалью летом видят свет, не так и сердце мое отзывается, как нужно, если я еще человек.
Так это мелькнуло картиной, когда ехал я по мосту, а как переехал и Нева исчезла и заря потухла, перевел я этот сон на явь: да так оно и есть, пусть дома, памятники и деревья стоят на своих местах, — ты ли это, Петроград, моя духовная родина, эта ли Россия, по которой каждую весну уходил я странствовать, создавая себе миры в беспредельном пространстве севера и юга: поедешь на север до льдов — не добьешься конца, на юг, на восток — где тут измерить-исходить правильно все по аршину. Теперь же чувство мира-свободы лежит все в развалине. А люди мои родные, любимые, казалось, люди, от которых я исчезал, и вдруг у них радость — появился. Куда ни исчезнешь — все думаешь о них: вот там-то у меня тот, там другой, третий, без конца. Теперь они сами по себе, а я сам по себе, как будто вовсе не нужны мне, мертвы. То я раньше в минуты скорби, раздумья вызывал я их мысленно к себе на помощь: по ним я догадывался, что в глубине народа живут их добрые могучие духи, и глубина эта непомерна, как непомерна ширь земли моей, так и человеческая глубина ее бесконечная. Вот, ожидал я, час настанет, на шири всей явится вся глубина русская. Вот и показалось все, будто воду спустили из пруда, и отражения все исчезли с водой: ил, камни, заря предвесенняя, и я с черной вуалью на сердце. Родные мои! какие вы жалкие! Святые мои, о, как святые опростоволосились! Как на войне думаешь поначалу о раненых человеках, а потом шагаешь через них, как через бревна, так и теперь на развалинах страны шагаешь через родных и святых.
И народ этот кроткий война научила шагать через людей, — как шагал он там через трупы людей, поверженных своими пулями, так шагает теперь через родных и святых. (Стравка — науськивают: вот враг, вот враг!)
-82-
Куда же ты шагаешь, жестокий, как ты можешь так? Сам не знаю, куда шагаю, и сам удивляюсь себе, что могу шагать.
И так еще бывает, что скажешь, шагая, вдруг: «Как хорошо!» Набежит такая минута, и: «Подите вы все прочь от меня: я жив и жить хочу, и буду жить. Все ваше — обман, весь мир обман и развалился, а я живу, я сам и не отвечаю за вас. Считайте, что это ваше — настоящее, а мое — призрак, и как призрак я буду жить». Это же и на войне так бывает, когда шагаешь через людей стонущих: не тянуться же к каждому, я жив и, пока жив, буду шагать, а когда лягу... хорошо это было в свободное широкое время, когда из каждого дома ради Христа сколько душе хочется хлеба дадут, раздумывать, наевшись: «А что будет со мною потом, при христианской кончине живота моего?» Теперь ясно, что бывает при кончине: все бывает, о чем думал прежде, и сострадание, и милосердие — все, да только не стоит это того, чтобы терять на раздумье об этом жизни минуту свою.
У царя были верные слуги, только слуги не понимали (и не думали даже, что понимать нужно царское дело), что царь делает: живем за царем, его воля. И вдруг каждый стал царь и Бог.