Глава 6 Гречанки

Глава 6

Гречанки

Привезли почту. Писем для меня опять не было. Не в первый раз тревожилась я из-за этого. С удивлением смотрела я на тех, кто вовсе ничего не получал с воли. Как могли они жить? Вся жизнь была от посылки до письма. В последнее время мое беспокойство дошло до того, что в каждом транспорте я с тревогой ждала своих родных. Мне представлялось, что схватили мою сестру; что ее бьют, что она уже здесь. В каждой пожилой женщине, встреченной в лагере, я видела свою мать. Чувства мои были обострены до предела, я замкнулась в себе. Подруги пробовали утешать меня.

— Не огорчайся, ведь так бывало не раз. Может, затор на железной дороге, — утешали они, как могли.

Но ведь и я говорила то же самое другим…

Янда предупредила, что ожидаются цуганги. Транспорт из Вроцлава. Не меньше раза в неделю Вроцлав направлял к нам женщин-заключенных. На этот раз, вероятно по ошибке, прибывших доставили в лагерь А, туда нас и отправили присматривать за ними. Нас сопровождала Янда вместе со своим поклонником, которого мы прозвали «братцем». Это был один из наименее зловредных эсэсовцев. Он переменился под влиянием любви к Янде. Еще недавно он входил в умывальную комнату и развлекался тем, что, то ли в шутку, то ли всерьез, стегал хлыстом по голым спинам женщин, еще недавно он полушутя, полусерьезно натравливал на нас собаку. Ни с того ни с сего стал подшучивать и над Яндой. И влюбился в нее. Янда решила его воспитать, применяя различные психологические приемы, и «братец» ходил у нее «на поводке». Как-то он сказал даже одной из нас «вы», что было признаком серьезного внутреннего перерождения.

«Братец» шел рядом с Яндой, держа ее под руку. Мы шли пятерками по обнесенной проволокой дороге, соединяющей два участка лагеря. Вдоль дороги сидели голодные «мусульмане» и разбивали молоточками большие камни. Некоторые, вконец измученные, отдыхали, опираясь на лопаты в свежевырытых рвах. Они поднимали на нас угасшие глаза. Они завидовали нам, что мы идем опрятные, в фартучках, шагаем резво, как на экскурсию. При виде этих живых скелетов мы сгорали от стыда, что здоровые и сытые.

— Пойте! — предложила Янда.

Но мы и дальше шли молча. Как можно петь, глядя на них? Янда не могла этого понять. Для любви, для радостного настроения ей нужен был соответствующий фон. Вокруг же были крематории да бледные «мусульмане», камни, рвы, редкие деревья. Пение оживило бы эту картину.

— Я запою тогда, когда камни будут разбивать гитлеровцы, — пробормотала Неля. — А сейчас пусть она сама себе поет!

Мы прошли мимо блокфюрерштубы. Из домика с окнами, полными цветущих пеларгоний, вышла ненавистная нам ауфзеерка Хазе.

— Дамы из эффектенкамер? Ну-ка, поглядим, что у вас там.

Она подходила к каждой из нас, ощупывала. У тихой, кроткой Ани она со злорадством вынула из-за лифчика пару чулок. Ударила ее по лицу.

— Откуда эти чулки, для кого? Для торговли? Мало вам жратвы, меняешь на картошку! А?

Аня молчала. Щека ее горела от удара. Янда, отвернувшись, играла с собакой, притворяясь, что ничего не видит. Хазе записала номер Ани. Мы уже входили в глубь лагеря, когда кто-то из блокфюрерштубы догнал нас. Приказано было вернуться и помочь погрузить в машину каких-то старушек, которые сидели в канаве перед домиком с пеларгониями.

Я подошла к одной старушке и подала ей руку. Она встала.

— Держи меня крепче, дитя мое, ты не знаешь, как я устала. В моем возрасте такие «путешествия»!..

Я помогла ей подняться в кузов грузовика. Старушка все повторяла, улыбаясь и кивая головой:

— Такие путешествия, такие странные путешествия!..

«Помешалась, — подумала я, — ничего удивительного».

Подруги так же старательно усаживали других старушек.

Машина тронулась.

— Куда они едут? — спросила Яся тоном хорошо воспитанной институтки Янду.

Янда печально взглянула на нее.

— Сегодня хорошая погода. Неправда ли, Яся?

Да, погода действительно была прекрасная. Но почему Янда не ответила? И вдруг молнией пронеслось у меня в мозгу: да ведь это я сама посадила людей на грузовую машину, едущую в крематорий. Эту милую старушку, которая могла быть моей матерью или бабушкой, я сама усадила в машину смерти…

«Если бы не я, это сделал бы кто-нибудь другой, — старалась я успокоиться, — ведь это был приказ, мы не знали, что делаем…»

«Да, — отвечал во мне другой голос, — эсэсовцам тоже приказывают. У них по крайней мере есть оправдание, что они уничтожают своих врагов. А мы? А я? Надо было отказаться, пусть бы застрелили. Ведь они только потому могут выполнять все свои планы, что нигде не встречают отказа. Это ложь, что я не знала. Если бы я хоть на минуту задумалась…»

Эта мысль не давала мне покоя — я не знала, куда от нее деваться. Пробовала рассматривать это и с другой стороны: «Разве этим старушкам не лучше умереть, чем переносить непосильные муки в лагере?..»

«Ах, вот как, значит ты даже совершила гуманный поступок… — издевался во мне знакомый голос. — Они именно так и оправдывают свои преступления… гуманными соображениями…»

— Боже, боже! — стонала идущая рядом Неля. — Если бы год назад кто-нибудь сказал мне, что я буду живых людей…

В лагере было все по-прежнему: серые лица, с запавшими глазами, еле бредущие в своих полосатых халатах и колодках полутрупы, пожирающие отбросы у помойки — самым удачливым доставались конские кости.

Штубовые и блоковая прислуга тащили бочки с супом, в воздухе стоял запах прокисшей брюквы. Иногда через Лагерштрассе проходил эсэсовец с хлыстом, вызывая вокруг панику. Было малолюдно. Кто мог передвигаться — работал в поле.

С товарной станции отчетливо донесся свисток. Это прибыл поезд с новым транспортом из Греции. Янда велела нам идти в цугангсбарак и следить за порядком.

Я вошла в огромный пустой барак, в котором некогда впервые познакомилась с сущностью слова «Освенцим».

Как же я здесь освоилась, если вхожу сюда без дрожи.

Как стала близка мне лагерная терминология: цуганг, Лагерштрассе, ауфзеерка, блокфюрерштуба. Я больше не говорю: «заключенная», а «хефтлинг». Не спрашиваю, «кто ты», а «какой у тебя номер». Я заранее знаю, как будут испуганы эти гречанки, знаю, как они будут выглядеть и что они будут спрашивать, знаю, что пройдет всего лишь несколько дней и исчезнет их красота, согретая горячим солнцем Салоник. Они посинеют, покроются нарывами, будут умирать от тифа. А те, что уцелеют, пойдут после «селекции» «в газ». И вдруг я почувствовала безумный страх перед теми вопросами, которые будут задавать мне эти здоровые, ничего не подозревающие женщины. Так и случилось, как я предвидела: черноокие, смуглые, стройные гречанки встречали с беспокойством каждое новое лицо. Они что-то объясняли нам жестами.

Одна из них, знающая немецкий, стала что-то обсуждала с подругами. Видно было, что вопрос, который она собиралась задать, казался ей рискованным, все же, глядя на меня подозрительно, она спросила:

— Куда повезли на машинах наших родителей?

— На машинах? — удивилась я. Мне самой необходимо было проверить, как они подстраивают эту ловушку. — Как было дело при выходе из поезда, расскажите?

— Подошли три грузовика, — взволнованно рассказывала женщина. — Нам сказали, — кто устал, может ехать машиной. Мы посадили старших, и они уехали… И вот нас привели сюда, а их нет. Скажи, куда их повезли? Ты должна знать.

— Наверно, в какое-то другое место, впрочем, не знаю. Я в самом деле ничего не знаю.

— Так мы с ними не увидимся?..

— Думаю, что нет.

Остальные напряженно вслушивались. Наконец гречанка перевела им наш разговор. Женщины стали громко плакать.

Стремительно распахнулась дверь, и в барак влетел эсэсовец. Он был похож на киноактера — холеное, приятное лицо с правильными чертами. Высокий, стройный, он мило улыбнулся и крикнул:

— Спокойно!

— Кто это? — спросила я тихонько у стоявшей рядом девушки.

— Врач Менгерле. Неужели ты не знаешь Менгерле — этого палача из «кроличьего садка»?

— Так это он? Никак не вяжется его внешность с тем, что о нем рассказывают. Невероятно, как может быть обманчив внешний вид человека. Вот этот — кажется культурным, порядочным, лицо его вызывает доверие, и, оказывается, он проводит эти чудовищные опыты…

Перед моими глазами всплыл образ Альмы Розе, одной из многих жертв его садистских экспериментов: после нескольких дней пребывания в его «лаборатории» у нее началось нервное заболевание. А сколько погибло других несчастных, которым делают пересадку желез, вынимают спинной мозг из позвоночника, вводят в кровь бактерии заразных болезней. Я смотрела на этого изверга с гладким лицом, который проводил над людьми свои преступные опыты, смотрела пристально, чтобы запечатлеть в памяти, запомнить навсегда, каких чудовищ они породили!

— Скажите мне, пожалуйста, — Менгерле говорил тихо и вежливо, будто слушателям в аудитории университета, — есть ли среди вас женщина по фамилии Зенира?

Ответа не было.

— А кто-нибудь из вас знает немецкий?

Вперед выступила гречанка с классическими чертами, очень смуглая, очень изящная, с белой повязкой на голове.

— Я знаю немецкий, — сказала она кокетливо, как говорит сознающая свою красоту женщина красивому мужчине.

Была минута, когда казалось — сейчас он ей представится и они выйдут из барака под руку.

— Ужасно! — услышала я шепот Баси. — Чем все это кончится? Только бы это чудовище не обратило на нас внимания. Давно мне не было так страшно.

— Я задушила бы его именно за то, что он такой. Он хуже, чем этот дьявол Хустек. У того по крайней мере все написано на морде.

Менгерле тем временем галантно просил гречанку:

— Не откажите, пожалуйста, помочь мне отыскать Лидию Зениру.

Гречанка обратилась к соотечественницам и перевела им вопрос врача.

Зачем ему понадобилась эта Зенира? Наверно, хочет ее спасти. Я слыхала о случаях спасения людей из транспортов. Может быть, он работает с кем-нибудь, кто просил его об этом. Может быть, Менгерле не такое уж чудовище, раз он так старается отыскать эту Зениру?

Из рядов вышла какая-то женщина и сообщила, что Лидия Зенира, ее приятельница, действительно сюда приехала, но поехала машиной, потому что была очень утомлена.

— Машиной, — заметно огорчился Менгерле. — Жаль! — пробормотал он под нос и быстро выбежал из барака.

— Чего он хотел? — ломали мы себе голову.

В барак вошла Валя.

— Ах, Валя, — бросилась я к ней в отчаянии, — зачем ты не дала мне умереть? Зачем ты меня спасала? Все это ни к чему, ты сама ведь хорошо знаешь, столько надо еще пережить… столько увидеть!..

— Не говори так, Кристя, положение на фронте очень хорошее. Они бегут! Был тут этот изверг, этот красавчик?

— Был. Чего он хотел, Валя?

— Он проводит теперь опыты с близнецами. С сегодняшним транспортом отправлен близнец какого-то его пациента. Транспорт был заранее объявлен, и теперь он усиленно ищет.

— Не нашел, она поехала машиной.

— Бедный Менгерле! — вздохнула иронически Валя. — Прямо-таки с ног сбился с этими близнецами! Но он не унывает. Ожидаются новые многочисленные транспорты из Венгрии. Должны сжечь около миллиона венгерских евреев. Не завидую я тебе, Кристя, что ты там, в этих Бжезинках. Но что же делать, держись! Предупреди подруг. Здесь будет ад. Впрочем, мы уже достаточно отупели. Еще миллион… разве это нас ужаснет? Это так легко произносится: миллион!

— Может, они не успеют, ведь ты говоришь, что положение на фронте…

Валя посмотрела на меня долгим печальным взглядом.

— В стратегических планах нас не берут в расчет.

Освенцим это всего лишь маленький городишко, а лагерей… знаешь сколько! Десант тут не поможет.

Мы возвращались в Бжезинки. Из головы не шло то, что я узнала о новых транспортах. Меня охватил безумный страх перед тем, что должно наступить. «Убежать! — промелькнуло у меня в голове. — Но как, каким путем? Малю ведь поймали…»

Живые скелеты у дороги все еще дробили камни. Мы повернули на тропинку, ведущую к белому домику. Высокий касатник золотился в свете угасающего дня. Красный шар солнца стремился за край земли, а наши сердца стремились на поля, на луга, в горы, к необозримым просторам. Но рядом с нами бежала собака, и нас сопровождала Янда.

Медленным, усталым шагом мы снова вошли в западню, из которой нет выхода.

У нас оставалось еще полчаса до закрытия ворот.

Кроме проволоки, окружающей Бжезинки, другая проволока, уже без электрического тока, окружала крематории. Еще одна — отделяла жилые мужские бараки от женских, чтобы сделать невозможными ночные свидания. По требованию шефа обнесли проволокой и наши окна. Мы были надежно ограждены от мира. Одна из нас сказала в шутку:

— Того и гляди, еще и нас самих обмотают проволокой.

Я пошла к баракам «Канады». Конечно, захватив с собой ведро. На территории «Канады» был колодец. В открытые двери бараков «Канады» видно было, как работает ночная смена. Девушки сортировали и укладывали в узлы вещи после отправленных «в газ» транспортов.

«Женский греческий транспорт…» — вспомнила я. И тут же подумала: «Что же привезли с собой эти гречанки?»

Так, значит, меня уже не коробит от подобных мыслей? Так, значит, это уже «нормально»?

В первом ряду бараков сортировали платья, рубашки, свитеры, плащи, во втором — чемоданы, мешки, рюкзаки. Дальше, на открытом воздухе, под навесом, была свалена обувь, горы башмаков — дамских, детских, разных размеров и фасонов. Высокие башмаки, деревянные, кожаные, маленькие, на пробке, самые разнообразные. Еще дальше стояли осиротевшие детские коляски, битая и уцелевшая посуда, книги на всех языках. Вдоль дороги, по которой машины везли трофеи из крематориев, валялись фотографии и молитвенники, бумажные доллары и другие иностранные банкноты. Из подкладки пальто и платьев женщины, работавшие на сортировке, часто — выпарывали золотые доллары, бриллианты и потом отдавали их за кусочек хлеба.

Как много говорили валявшиеся на земле фотографии! Как громко обвиняли открытые, выпавшие из рук молитвенники…

«Не подниму ни одной фотографии, — убеждала я себя. — Зачем? К чему рассматривать лица людей, которые сейчас горят или сгорели час назад?» Но какое-то нездоровое любопытство толкало меня, я нагибалась и подымала.

Улыбающееся веселое дитя стояло с большой лейкой возле пышной грядки цветов. Светлая девичья головка высовывалась из-за кустов сирени. Пожилой мужчина у лабораторного стола. Фотография молодого красивого парня с посвящением, написанным по-немецки: «Моей любимой Софи — в память прекрасных дней в Салониках… Лето 1942». Женщина верхом на лошади. Опять она — со скрипкой в руке. Целующаяся пара. Семейные фотографии. На балу, в купальном костюме, с теннисной ракеткой, и много, много детей.

Сколько жертв гестапо прошло здесь — между бараками, по Лагерштрассе, топча эти остатки угасшей, полной прелести жизни. Совсем недавно эта женщина играла на скрипке, ребенок поливал цветы, мужчина работал. Совсем недавно. А теперь…

Прошел с фонарем дежурный эсэсовец, подбросил ногой молитвенник, валявшуюся одежду; он заглядывал в бараки, освещал проходы между ними, проверяя не застрял ли там какой-нибудь хефтлинг. Он дошел до кучи сваленной обуви и повернул обратно. Именно здесь и был колодец. Я качала воду медленно, стараясь как можно дольше наполнять ведро. Напротив, в мужском бараке мерцал свет. Вокруг цепью лампочек светилась проволока.

— Кристя! — услыхала я в темноте шепот.

Это Вацек. После минутного колебания я проскочила в темное пространство между бараками.

— Прости, что я подвергаю тебя опасности, но… ну сама понимаешь.

— Понимаю, луна слишком ярко светит, неправда ли?

— О да, и столько звезд! И все для нас под запретом. Можно сойти с ума от этого. Опять идут новые транспорты. Что они хотят весь мир сжечь, Кристя? Как вынести все это дальше? Смотреть и молчать, когда они ведут ничего не подозревающих людей…

Послышались шаги. Мы прижались к бараку, распластав по стене руки… Свет фонаря, двинулся в нашу сторону. Сердце стучало молотом в груди. Луч фонаря скользнул вниз, дальше.

— Это Бедарф. Он сегодня дежурный. Тебе надо идти, только пусть он отойдет немного, — шептал, Вацек.

Мы постояли молча еще немного.

— Как у тебя сердце бьется, Кристя.

— Это от волнения.

— Чье это ведро? — крикнул кто-то у колодца.

— Мое.

Я быстро подбежала и схватила ведро. Впопыхах разлила половину воды.

Едва я успела войти в барак, как за мной закрылась дверь. Я взобралась на нары. Бася уже лежала, страшно взволнованная.

— Где ты была?

— На свидании, — отозвался кто-то сверху. — Она ведь брала с собой ведро.

— О, господи, нельзя и шагу сделать, чтобы не обошлось без замечаний!..

— Конечно, нельзя, — серьезно ответила Бася. — Ты разве здесь первый день и этого не знаешь? Скажи лучше, где ты была?

— Ах, разве не все равно, Бася? Давай спать. Завтра, наверно, приедут цуганги из Венгрии. Завтра… Спокойной ночи, Бася!

— Спокойной ночи, Кристя! Жизнь очень печальна…

Я долго лежала с открытыми глазами. Сквозь решетчатое окно мерцал уголок звездного неба. С коек подруг раздавалось то мерное храпение, то глубокие вздохи скрываемой в течение дня тоски.

А печь пылала, выбрасывая в трубу зловещие искры. Это догорали греческие евреи.