ГЛАВА XXXIX. «УМСТВЕННАЯ ПИЩА» ДЛЯ НАРОДА

ГЛАВА XXXIX. «УМСТВЕННАЯ ПИЩА» ДЛЯ НАРОДА

Мысль о необходимости умственного развития народа всегда занимала Толстого.

Еще 24-летним юношей, участвуя в Дунайской кампании, Толстой задумал издавать журнал для солдат, «полезных (моральных) сочинений», как он писал в дневнике 20 декабря 1853 года.

Мы знаем также, как много сил Толстой потратил на школьное дело в начале 60?х годов, и на составление «Азбуки» и «Книг для чтения» в 1871 и в 1872 году.

17 февраля 1884 года Толстой писал Черткову:

«Я увлекаюсь все больше и больше мыслью издания книг для образования русских людей. Я избегаю слова для народа, потому что сущность мысли в том, чтобы не было деления народа и не народа… Не верится, чтобы вышло, боюсь верить, потому, что слишком было бы хорошо».

В то время в России существовала так называемая «лубочная литература». По домам, из деревни в деревню, ходили книгоноши, продавая картинки в ярких красках, примитивные стихи, сонники, песенники. Эта безвкусная, нехудожественная, грубая литература не могла способствовать ни нравственному, ни умственному развитию читателей из народа.

А между тем, потребность в духовной пище росла. Несмотря на малограмотность, рабочие и крестьяне прекрасно разбирались в настоящем художественном творчестве, в искреннем, правдивом слове и чувствовали фальшь и бездарность подносимой им псевдонародной литературы.

5 февраля 1884 года Толстой писал жене из Ясной Поляны:

«Петр Осипов[89] очень интересен по вопросу о чтении народном. Он принес мне свою библиотеку — короб книг; тут и Жития, и Катехизисы, и Родное Слово, и Истории, и Географии, и Русский Вестник, и Галахова Хрестоматия, и романы. Он высказывал свое мнение о каждом роде книг. И все это очень заинтересовало меня, и заставило многое и вновь подумать о народном чтении».

Писатель Г. П. Данилевский, посетивший Толстого в сентябре 1885 года, приводит в своих воспоминаниях разговор с Толстым по этому поводу:

«И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, — сказал Толстой, — и говорят нам: господа, родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи (курсив мой. — А. Т.): пишите для нас, жаждущих живого, литературного слова; избавьте нас от всех тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов, Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души».1

«Я об этом много думал, — добавляет Данилевский, — и решился, по мере сил, попытаться на этом поприще». Но одного доброго желания было недостаточно. «Кавказский Пленник», «Бог правду видит, да не скоро скажет», «Чем люди живы», «Где любовь, там и Бог» и другие рассказы естественно выливались из–под пера Толстого. Он не «пытался» писать. Он не мог не писать.

Когда осенью 1884 года было основано книгоиздательство «Посредник», одной из главных трудностей, с которой столкнулись его сотрудники, было нахождение этой общедоступной художественной литературы, несмотря на то, что Чертков с большим рвением взялся за это дело. Он заручился согласием наиболее известных писателей и художников сотрудничать в «Посреднике» и предложил издателю, Ивану Дмитриевичу Сытину, взять на себя печатание и распространение картин и книжечек для народа, вместо лубочной литературы, которую Сытин выпускал в большом количестве.

Сытин сам вышел из крестьян, окончил 4-классное сельское училище, был человеком малограмотным, но умным и сметливым. Он был одним из тех дельцов, про которых говорят, что они «чужого не возьмут, но и своего не упустят». Только благодаря своей сметливости и упорству Сытин пробился в люди. Поработав некоторое время мальчиком в книжной лавке, куда его отдали родители, он присмотрелся к делу и впоследствии сам открыл свою книготорговлю, которая постепенно разрослась и превратилась в одно из самых крупных книгоиздательств России. Газета «Русское Слово», издававшаяся Сытиным, была одной из самых распространенных в России.

В ноябре 1884 года в лавку к Сытину вошел аристократического вида красивый, рослый молодой человек в дорогой дохе, и стал с жаром доказывать Сытину необходимость просвещения народа. Сытину, привыкшему смотреть на всякое дело исключительно с точки зрения расчета, идеи о народном благе, христианском долге, о необходимости духовной пищи для рабочих и крестьян, были совершенно новы и чужды. Но Чертков импонировал Сытину своим барством, своей упрямой настойчивостью, властностью. Имена писателей — Толстого, Лескова, Гаршина, Короленко — и художников — Ге, Репина, Крамского и других, — о которых упомянул Чертков, как об участниках будущего народного издательства, были известны Сытину и он, после некоторого колебания, согласил–ся издавать дешевые книжечки по 80 коп. за сотню, для широкого распространения среди народных масс.

В конце 1884 года Чертков познакомил Толстого со своим другом П. И. Бирюковым. Бирюков происходил из костромских дворян. Он окончил Морскую академию и перед ним открывалась блестящая карьера в морском ведомстве. Но это его не интересовало. Познакомившись с идеями Толстого, он вместе с Чертковым горячо принялся за работу в книгоиздательстве «Посредник».

Дело было нелегкое. Мало того, что литература должна была быть первоклассной в смысле художественности, но печатаемый материал не должен был противоречить основным идеям главных сотрудников «Посредника».

Между Толстым и Чертковым шла оживленная переписка по общим вопросам религии и философии, также как и о материале для печатания и о произведениях самого Толстого.

Само собой случилось так, что Чертков занялся распространением и переводами на иностранные языки писаний Толстого и постепенно сделался главным редактором его сочинений. Он делал эту работу добросовестно, следил за тем, чтобы Толстой в своем творчестве не позволял себе ни малейшего противоречия и отступления от своих принципов. Он по–своему ценил художественное творчество Толстого, но для Черткова, воспитанного в сектантской среде, главную роль играли непротивленческие религиозные принципы в писаниях Толстого. Толстой не мог не любить крестьян: для него они были главной основой, существом русской жизни. Чертков же совсем не знал, не понимал и не любил крестьянства, но уважал его как «трудовой» и обездоленный класс в России.

Элемент морализирования совершенно отсутствует в художественном творчестве Толстого и, в частности, в его народных рассказах. Можно вывести то или иное заключение, вытекающее из их содержания, но искусственности в них нет. Произведение, как выразился Гоголь, «выпевается» как нечто цельное, с положительными и отрицательными чертами описываемых типов. В художественном творчестве так же, как в музыкальном произведении, всякая фальшивая нота нарушает гармонию, художественную ценность произведения. Понимал ли это Чертков?

В письме от 31 января 1885 года он писал Толстому:

«Вашего «Кавказского Пленника» я в первый раз прочел теперь. Мне понравился рассказ в высшей степени. Но скажу вам откровенно про одну вещь… На стр. 20 сказано: «Заболел раз татарин, пришли к Жилину: «поди полечи». Жилин ничего не знает, как лечить. Пошел, посмотрел, думает: «Авось поздоровеет сам». Ушел в сарай, взял воды, песку, помешал. При татарах нашептал на воду, дал выпить. Выздоровел на его счастье татарин». Затем еще на стр. 23: «Жилин, желая пойти на гору высмотреть окрестную местность, говорит малому, сторожившему его: «Я далеко не уйду, только на ту гору поднимусь: мне траву нужно найти, ваш народ лечить»…

Если смотреть на Жилина, как на изображение живого человека с его достоинствами и недостатками, то с этой литературной точки зрения приведенные отрицательные черты, пожалуй, придают только больше реальности описываемому типу. Но я смотрю на книгу с точки зрения ее практического влияния на впечатлительного читателя, и я наверное знаю, что эти два места должны вызвать в таких читателях одобрительный смех и, следовательно, давать им еще один толчок в том уже слишком господствующем направлении, которое признает, что несравненно практичнее при достижении своих целей не слишком строго разбирать средства. Поэтому мне очень хотелось бы, чтобы вы мне позволили в лубочном издании пропустить эти несколько строк…

Раз коснувшись этого вопроса, я уже скажу вам… о том, что меня давно мучает в вашем рассказе «Бог правду видит». Когда начальник спрашивает о подкопе и говорит Аксенову: «Старик, ты правдив, скажи мне перед Богом, кто это сделал?». Аксенов отвечает: «Я не видал и не знаю». А между тем он «и видел и знает…».

На это письмо Черткова Толстой отвечает:

«На исключение тех мест, о которых вы писали, я очень радостно согласен и благодарен. Только сделайте сами» (Курсив мой. А. Т.). Как художник, Толстой сам не мог бы внести эти поправки.

Но какое могли иметь значение для Толстого эти мелочи, по сравнению с той преданностью и жертвенностью, с которыми Чертков относился к его религиозным взглядам. Толстой был одинок. Сочувствие и помощь Черткова наполняли сердце его глубокой благодарностью. Он внимательно и чутко прислушивался к нему:

«Что вы выпускаете из моей последней книги?»[90] — спрашивал он Черткова в письме от 28 августа 1884 года. И сейчас же, со свойственной ему деликатностью, оговаривается: «Это не праздный и не эгоистический вопрос. Напротив — мне хочется знать, что вам кажется соблазнительным — вовсе не чтобы спорить, а чтобы исключить или смягчить, и главное, в будущем знать, что для других соблазнительно».

Насколько Толстому нужна была поддержка близких, видно из его письма к Черткову от 6 – 7 июня: «Мне очень тяжело вот уже дней 6, но утешение одно — я чувствую, что это временное состояние, мне тяжело, но я не в отчаянии, я знаю, что я найду потерянную нить, что Бог не оставил меня, что я не один, — писал он. — Но вот в такие минуты чувствуешь недостаток близких живых людей — той общины, той церкви, которая есть у Пашковцев, у православных. Как бы мне теперь хорошо было передать мои затруднения на суд людей, верующих в ту же веру, и сделать то, что сказали бы мне они. Есть времена, когда тянешь сам и чувствуешь в себе силы, но есть времена, когда хочется не отдохнуть, а отдаться другим, которым веришь, чтобы они направляли».

Усиленная работа над статьей «Так что же нам делать?», которую Толстой никак не мог закончить, утомила его. Ему захотелось вернуться к художественному творчеству.

«Хочу начать и кончить новое. Либо смерть судьи, либо записки не сумасшедшего», — писал он в дневнике от 27 апреля 1884 года.

Повесть «Смерть Ивана Ильича», или «Смерть судьи» Толстой начал писать еще в 1882 году. На эту тему его навела смерть бывшего члена Тульского окружного суда. Писал он отрывками, бросал, снова возвращался к ней через некоторый промежуток времени и закончил только в марте 1886 года.

Таких чиновничьих семей, как семья судьи Ивана Ильича, многое множество. Живут они как все люди этого класса, делают карьеру, 20?го числа каждого месяца получают жалованье, ходят в свободное время в театр и в гости, болеют, умирают. Судья Иван Ильич умирал. Страдания его были невыносимы, но ужас, который он переживал, происходил не столько от физической боли, сколько от сознания неизбежности смерти. В безвыходном отчаянии кричал и бился Иван Ильич. Жена и сын его страдали вместе с ним от жалости к нему и полного бессилия ему помочь. И так продолжалось три дня.

Но совершенно неожиданно у читателя проявляется новый интерес к этому человеку. В серой, скучной оболочке чиновника вдруг просыпается бессмертная душа человеческая.

«Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. Умирающий все кричал отчаянно и кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика. Гимназистик схватил ее, прижал к губам и заплакал…

…И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и как просто», — подумал он. «А боль? — спросил он себя. — Ее куда? Ну–ка, где ты, боль?» — Он стал прислушиваться.

«Да, вот она. Ну что ж, пускай боль».

«А смерть? Где она?»

Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.

Вместо смерти был свет.

«Так вот что! — вдруг вслух проговорил он. — Какая радость!..».

За этот период времени, в 1884 – 1886 гг., Толстой написал целый ряд народных рассказов для «Посредника». Темы для рассказов — «Чем люди живы», иллюстрированных Н. Н. Ге, «Два старика», «Три старца» — Толстой получил от олонецкого крестьянина В. П. Щеголенка, с которым познакомился в 1879 году. Некоторые темы были взяты из народных легенд, другие из действительной жизни или просто были придуманы Толстым, как например, «Сказка об Иване–дураке».

Много лет спустя, когда Толстого спрашивали, какие произведения свои он считает лучшими, он отвечал: народные рассказы «Чем люди живы» и «Где любовь, там и Бог».

Во время своей поездки в Крым, куда он сопровождал своего больного друга, князя Л. Д. Урусова, Толстой получил от Черткова рассказ «Дядя Мартын», напечатанный в журнале «Русский рабочий». Толстому он очень понравился и он сейчас же его переработал, изменив со временем название на «Где любовь, там и Бог». Толстой не знал, что рассказ «Дядя Мартын» был написан в 80?х годах французским писателем R. Saillens и был очень огорчен, и тотчас же извинился, когда Saillens в 1888 году обвинил его в плагиате.

В народной литературе Толстого охвачены разнообразные темы: о тщете накопления собственности — «Много ли человеку земли нужно», о вреде пьянства — «Первый винокур», о любви, о Боге, о прощении, но нигде так ярко не выражена философия Толстого, как в сказке об Иване–дураке. Устами дурака Ивана глаголет истина. Иван, не мудрствуя лукаво, живет попросту, по-Божьи, стараясь никого не обидеть и жить в мире со всеми, в то время как брат его Семен–воин старался завоевать мир, но царь индейский оказался сильнее его: «не допустил царь индейский Семенова войска до выстрела, и послал своих баб по воздуху на Семеново войско разрывные бомбы кидать. Стали бабы сверху на Семеново войско, как буру на тараканов, бомбы посыпать; разбежалось все войско Семеново и остался Семен–царь один[91]. Печальная участь постигла и другого брата, Тараса–брюхана, нажившего себе большое богатство. Разорил его купец. И соблазненные дьяволом, братья запутываются все больше и больше, а Иван–дурак мирно живет в своем царстве дураков таких же, как и он сам. Воевать дураки отказываются, деньги им не нужны. Они работают, кормятся и дают приют всем, кто хочет спокойно жить и работать. Вся сложность человеческой жизни с цивилизацией, войнами, разделением государств, накоплением капиталов — им непонятна. Они дураки и, как дураки, даже не способны осознать всей мудрости и праведности своей философии.

Интересно отношение писателя И. С. Аксакова к народным рассказам Толстого. В письме от 5 июля 1885 года Страхов писал Н. Я. Данилевскому о рассказах Толстого «Свечка» и «Два старика»:

«В рассказах, — говорит Иван Сергеевич, — обнаруживается, что Л. Н. стоит к Святой истине в таких чистосердечных, любовных отношениях, тайна которых не подлежит нашему анализу и которые ставят его, автора, вне суда нашего. Очевидно, у него свой конто–курант с Богом».»

Сотрудники «Посредника» работали с воодушевлением. Гаршин вместе с Толстым написал текст к картине Репина «Страдания Господа нашего Иисуса Христа». От этой картины Толстой пришел в восторг.

2 мая 1885 года он писал Черткову;

«Репину, если увидите, скажите, что я всегда любил его, но это лицо Христа связало меня с ним теснее, чем прежде. Я вспомню только это лицо и руку, и слезы навертываются».

Н. Н. Ге написал иллюстрации к «Чем люди живы» и к сказке об Иване–дураке.

Кроме книг Толстого, «Посредник» напечатал книжечку «Греческий учитель Сократ» А. М. Калмыковой, над переделкой которой немало потрудился Толстой; были напечатаны некоторые жития святых и многое другое. Книжечки эти издавались в сотнях тысяч экземпляров и распространялись по всей России.

Положение крестьянства, его бедность, недостаток земли всегда удручали Толстого. Недостаточно было поднять культурность народа, давши ему образование, — надо было улучшить его материальное положение. Но как это сделать?

И вот Толстой прочитал книгу «Прогресс и бедность» американского экономиста Генри Джорджа, разрешающего этот вопрос путем национализации всей земельной собственности и установления единого государственного налога на землю, взимающегося соразмерно ее стоимости. Теория Джорджа заинтересовала его. Она давала прямой, логический ответ и разрешение вопроса несправедливости владения крупной земельной собственностью богатыми в ущерб трудовому крестьянству.

«Был поглощен Джорджем и последней и первой его книгой «Progress and Poverty», [«Прогресс и бедность»] — писал он Черткову 24 февраля 1885 года, — которая произвела на меня очень сильное и радостное впечатление».

В том же 1885 году Толстой получил рукописную статью крестьянина Т. М. Бондарева: «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца». Взгляды Бондарева совпадали с отношением Толстого к крестьянскому труду. В предисловии, написанном в мае 1886 года, Толстой излагает взгляды Бондарева на труд, те же взгляды, которые он так просто и ярко выразил в сказке об Иване–дураке: «В поте лица снеси хлеб твой».

«Хлебный труд, говорит Бондарев, есть лекарство, спасающее человечество. Признай люди этот первородный закон законом божеским и неизменным, признай каждый своей неотмененной обязанностью хлебный труд, то есть то, чтобы самому кормиться своими трудами, и люди все соединятся в вере в одного Бога, в любви к друг другу, и уничтожатся бедствия, удручающие людей. Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут предметами купли и продажи».

Бондарев поражал Толстого своим незаурядным умом и твердостью и ясностью мышления. «Знаете, что я вам скажу? — говорил Л. Н. Толстой

А. С. Пругавину. — Двум русским мужикам, простым, чуть грамотным мужикам, я обязан более, чем всем ученым писателям всего мира».3

Толстой имел в виду Сютаева и Бондарева.

Толстому хотелось напечатать статью Бондарева, но по цензурным соображениям сделать это было очень трудно. Правительство принимало все более и более строгие меры по отношению к распространению вольных сочинений Толстого и его последователей. Правительство беспокоилось, что круг единомышленников Толстого увеличивается. Люди отходили от православной церкви, не подчинялись требованиям правительства.

В 1884 году Толстому писал молодой человек Залюбовский, задумавший отказаться от военной службы по религиозным мотивам. Толстой решил не отвечать Залюбовскому. не считая возможным влиять на молодого человека в таком серьезном вопросе. Тем не менее Залюбовский отказался взять в руки оружие. Его арестовали, заключили в тюрьму и приговорили к отбыванию наказания на два года в дисциплинарном батальоне.

«Обвиняемый, считая себя христианином, — писал Толстому А. П. Залюбовский, — старается жить по Евангелию Христа, которое основано на следующих пяти заповедях: 1) не гневаться на брата, 2) не разводиться с женою, 3) не противиться злу, 4) не клясться вовсе и 5) любить врагов. На основании этих пяти заповедей он отказывается от принятия присяги, употребления оружия и участия в военных действиях»…. «То, что ваш брат сделал и делает, это великое дело, которое может совершить человек в жизни. Не знаю, как бы я выдержал, но я ничего так не желал бы для себя и для своих детей», — писал Толстой брату Залюбовского.

Обращаясь к петербургскому художественному критику В. В. Стасову с просьбой сделать для Залюбовского все возможное, Толстой писал ему: «Дело, о котором прошу, огромной важности, никогда ничто не было мне близко к сердцу и важно».

Толстой искал подтверждения своего вероучения не только в России. Его интересовали взгляды людей других стран и он обрадовался, получив письмо от сына William-a Lloyd Garrison-a, защитника негров в Америке, исповедующего, так же как и он, теорию непротивления злу насилием.

18 января 1886 года семью Толстых постигло новое горе. Умер младший сын Алеша, от горловой болезни, доктор определил, что это ангина. Алеша задыхался, горел от страшного жара и через 36 часов умер.

Точно мрачная туча нависла над семьей Толстых. Маленького 4-летнего Алешу любили все, только двухлетняя Саша ничего не понимала, смеялась и, как всегда, радовалась жизни.

Софья Андреевна, не отходившая от Алешиной постели, рассказывала, что перед самым концом Алеша вдруг широко открыл свои большие, серые, с большими ресницами глаза: «Вижу, вижу…», сказал он, и так и умер с выражением удивления и восторга на личике. Для обоих родителей эта смерть была тяжелым ударом. 18 января 1886 года Толстой писал Черткову: «… Об этом говорить нельзя. Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде».

Но для матери смерть ребенка была бессмысленной жестокостью. Она долго не могла справиться с своим горем и в постоянной напряженной работе по хозяйству, в занятиях по продаже книг старалась отвлечься от мучивших ее мыслей. Только он один, Левочка, мог понять, пожалеть, но она чувствовала, что он отходит от нее все дальше и дальше.

«Все в доме, особенно Лев Николаевич, а за ним, как стадо баранов, все дети, навязывают мне роль бича, — писала она в дневнике от 25 октября 1886 года. — Свалив всю тяжесть и ответственность детей, хозяйства, всех денежных дел, воспитанья, всего хозяйства и всего матерьяльного, пользуясь всем этим больше, чем я сама, одетые в добродетель, приходят ко мне с казенным, холодным, уже вперед взятым на себя видом, просить лошадь для мужика, денег, муки и т. п. Я не занимаюсь хозяйством сельским — у меня не хватает ни времени, ни уменья — я не могу распоряжаться, не зная, нужны ли лошади в хозяйстве в данный момент, и эти казенные спросы с незнанием положения дел, меня смущают и сердят».

В июле Толстой, навивая на воз сено, зашиб ногу. Думали, что болезнь несерьезная, но нога сильно разболелась, поднялась температура, у Толстого оказалось рожистое воспаление и он больше двух месяцев пролежал в постели.

«Последние два месяца — болезнь Льва Николаевича — было, — писала Софья Андреевна в дневнике от того же числа, — последнее мое (странно сказать), с одной стороны, мучительное, а с другой — счастливое время. Я день и ночь ходила за ним; у меня было такое счастливое, несомненное дело — единственное, которое я могу делать хорошо — это личное самоотвержение для человека, которого любишь. Чем мне было труднее, тем я была счастливее. Теперь он ходит, он почти здоров. Он дал мне почувствовать, что я не нужна ему больше, и вот я опять отброшена, как ненужная вещь, от которой одной ждут и требуют, как и всегда это было в жизни и в семье, того неопределенного, непосильного отречения от собственности, от убеждений, от образования и благосостояния детей, которого не в состоянии исполнить не только я, хотя и не лишенная энергии женщина, но и тысячи людей, даже убежденных в истинности этих убеждений».5

В конце того же года скончалась мать Софьи Андреевны — Любовь Александровна Берс. Но смерть старушки–матери, с которой Софья Андреевна редко виделась, прошла для нее менее болезненно, чем все то, что происходило в ее собственной семье.