ГЛАВА XLIX. ГОНЕНИЯ

ГЛАВА XLIX. ГОНЕНИЯ

Софья Андреевна записывает в своем дневнике: «Вернулись мы осиротелые в наш опустевший дом, и помню я, как Лев Николаевич внизу, в столовой, сел на диван… и, заплакав, сказал:

— Я думал, что Ваничка один из моих сыновей будет продолжать мое дело на земле после моей смерти.

И в другой раз приблизительно то же:

— А я?то мечтал, что Ваннчка будет продолжать после меня дело Божие. Что делать!»1.

Сестре она писала:

«Лёвочка согнулся совсем, постарел, ходит грустный с светлыми глазами, и видно, что и для него потух последний светлый луч его старости. На третий день

326

смерти Ванички он сидел, рыдая, и говорил: «В первый раз в жизни я чувствую безвыходность».

Но ни в ком из его близких не было ни малейшего сомнения, что каковы бы ни были страдания отца, он примет их, как новое, Богом посланное ему испытание. Боялись за мать. Сможет ли она принять свою утрату как крест Божий, смирится ли она? Найдет ли смысл для дальнейшего существования? Откроется ли ей тот духовный мир, к которому полубессознательно тянул ее, отлетевший в вечность, маленький сын?

Ранней весной Толстой по обыкновению не поехал в Ясную Поляну, а остался с женой в Москве, стараясь работой отвлечься от своего горя. А работы у него было всегда больше, чем он мог переделать. Как он часто говорил: «Еще на три жизни хватило бы». В дневнике 12 марта 1895 года он писал, что ему «захотелось писать художественное», — кончить начатое и задуманное: 1) «Коневская» (Воскресение), 2) «Кто прав», 3) «Отец Сергий», 4) «Дьявол в аду» («Восстановление ада»), 5) «Купон» (Фальшивый купон), 6) «Записки матери», 7) «Александр I» («Посмертные записки старца Федора Кузьмича», 8) драма («И свет во тьме светит»), 9) «Переселенцы и башкиры».

Всю весну 1895 года Толстой усиленно писал «Воскресение» и к I июля закончил первую редакцию. «Подмалевка Коневской (Воскресение) кончена», — помечает он в дневнике 4 июля.

В связи с состоянием жены, Толстой меньше чем когда–либо мог мечтать о перемене тех условий своей внешней жизни, в которых он продолжал жить и которые все так же угнетали его. Он не мог не думать об этом, ища выхода. Мысли эти вылились в форме завещания, которое он записал в своем дневнике 27 марта 1895 г. Маша тогда же переписала его и хранила у себя. Завещание это Толстой подписал только 23 июля 1901 г.

Здесь приводятся основные положения этого завещания:

«…Похоронить меня там, где я умру, на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу, как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпевания. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпеванием, но как можно подешевле и попроще…

Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову В. Г., Страхову и дочерям Тане и Маше… Сыновей своих я исключаю из этого поручения, не потому, что я не любил их (я, слава Богу, в последнее время все больше и больше любил их), и знаю, что они любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом… Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь, — жизнь моя была обычная дрянная… жизнь беспринципных молодых людей, но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучило меня сознанием греха, — производят ложно одностороннее впечатление и представляют… А впрочем, пускай остаются мои дневники, как они есть. Из них видно, по крайней мере то, что, несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я все–таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал, хоть немного, понимать и любить Его… Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором их, печатать не всё, а то только, что может быть полезно людям.

Право на издание моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторского права. Но только прошу об этом и никак не завещаю. Сделаете это — хорошо. Хорошо будет это и для вас — не сделаете — это ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать. То, что сочинения мои продавались эти последние 10 лет, было самым тяжелым для меня делом в жизни.

Еще и главное, прошу всех, и близких и дальних, не хвалить меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым нехорошим образом), а если уж хотят заниматься моими писаниями, то вникнуть в те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня Божья сила, и воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда я чувствовал. что становился проводником воли Божией. Часто я был так не чист, так исполнен страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но все–таки иногда эта истина проходила через меня и это были счастливейшие минуты моей жизни. Дай Бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы люди, несмотря на тот мелкий нечистый характер, который они получили от меня — могли бы питаться ими. В этом только значение моих писаний. И потому меня можно только бранить за них, а никак не хвалить.

Вот и всё.

Лев Толстой».

В начале июня Толстые переехали в Ясную Поляну. Кузминские не приезжали уже теперь на лето во флигель. Между двумя, так дружно жившими прежде семьями, легла тень. Это произошло из–за старшего сына Миши, беспринципного и развращенного малого. Старшие, особенно Лёва, боялись, что Миша будет иметь пагубное влияние на младших братьев Толстых — Андрюшу и Мишу. В так называемом Кузминском доме–флигеле жил теперь профессор московской консерватории, пианист и композитор С. И. Танеев.

Этим летом Чертков с женой и маленьким сыном Димой поселились в 4 верстах от Ясной Поляны, в небольшом домике, который отыскал для них Толстой. Друзья виделись почти ежедневно и для Толстого было большой радостью близость его друга. Чертков следил ежедневно за тем, что писал Толстой, помогал ему в переписке, отвечал за него на некоторые письма, целиком вошел в его жизнь. Софья ндреевна, вся семья, даже оба старшие сына отдавали Черткову должное, радовались, что отцу хорошо с ним, но не очень его любили. Вероятно, причиной этой была властность Черткова, который как бы овладевал всеми мыслями, писаниями Толстого, по–своему, по–чертковски, интерпретируя их, точно это было его собственностью.

В начале августа Толстого впервые посетил Антон Павлович Чехов, писавший как раз в это время свою «Чайку». Оба писателя сразу почувствовали друг к другу симпатию и им было обоим и легко и просто. «Он очень даровит, — писал Толстой сыну Льву в Швецию, — и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения».

В своем дневнике от 9 августа С. И. Танеев писал: «Лев Николаевич говорил о Чехове, очень одобрял его, как писателя. «Если бы можно было соединить Чехова с Гаршиным, то вышел бы очень крупный писатель, — говорил Л. Н. — У Чехова мало того, что было у Гаршина, который всегда знал, чего он хочет, а Чехов не всегда знает, чего он хочет».

По–видимому, сам Чехов тоже остался доволен своим свиданием с Толстым.

«Я прожил у него [Толстого] 1 1/2 суток, — писал Чехов Суворину. — Впечатление чудесное. Я чувствовал себя легко, как дома, и разговоры наши с Львом Николаевичем были легки…»4 И далее, в следующем письме: «Дочери Толстого очень симпатичны. Они обожают своего отца и веруют в него фанатически. А это значит, что Толстой в самом деле великая нравственная сила, ибо, если бы он был неискренен и не безупречен, то первые стали бы относиться к нему скептически дочери, так как дочери те же воробьи: их на мякине не проведешь… Невесту и любовницу можно надуть, как угодно, и в глазах любимой женщины даже осел представляется философом, но дочери — другое дело».

Иностранцы продолжали от времени до времени посещать Толстого: приезжали английский филолог Маршал и профессор русского языка в Сорбонне Поль Буайэ — большой умница и блестящий собеседник, с которым Толстые сохранили дружбу на многие годы.

Но как ни интересны и приятны были некоторые гости, постоянное присутствие чужих в доме — было тяжело. Толстые были лишены семейной жизни. Ни за едой, ни вечерами за круглым столом в зале, под широким абажуром лампы, нельзя было посидеть одним, потолковать о том, что кто читает, кто в кого влюбился, как кто провел день, какие у кого обновки, одним словом, Толстые были лишены того, чем так дорожит всякая семья — личной жизни. Они жили на виду у всех, под стеклянным колпаком. Люди, окружавшие Толстого, записывали все, что он делал, говорил. Толстой, со свойственной ему, почти юношеской, предприимчивостью и интересом ко всему окружающему, увлекся ездой на велосипеде. Это доставляло ему громадное удовольствие, но… этот незначительный факт — обсуждался. «Толстой ездит на велосипеде! Уместно ли это? Не противоречит ли взглядам христианина?» Чертков был обеспокоен…

Тетенька Мария Николаевна Толстая все это прекрасно понимала. В ней была та же широта, чуткость и жизнерадостность, как и у ее брата. Ей нелегко было, когда она приехала этим летом из своей тихой обители Шамординского монастыря и попала в это чуждое ей и разношерстное общество. Нелегко ей было мириться со взглядами своего брата, отошедшего от православия и окруженного такими же, как он, отошедшими от православия людьми. Но между братом и сестрой существовало другое: ничем не заменимая родственная близость и, несмотря на разные пути, — глубокое понимание смысла жизни. О расхождении своем они избегали разговаривать. Она знала, как сильно брат переживает смерть любимого мальчика, но об этом они не говорили, без слов понимая друг друга. Брат надеялся, что она поддержит Соню в ее горе, поможет ей через церковь и веру православную найти утешение. Софья Андреевна любила «Машеньку», как она ее называла, и Машенька бережно, с сочувствием подходила к ней. Постороннему человеку, вероятно, странно было видеть эту монахиню в толстовском окружении. Весь облик Марии Николаевны в черном одеянии, черной повязке, скрывавшей половину ее широкого, умного лба, с четками, которые она постоянно перебирала своими длинными с коротко остриженными ногтями пальцами, которые были так похожи на пальцы ее брата — был монашеский. Она строго соблюдала посты, подолгу молилась у себя в комнате. Но не было в ней и тени напускной монашеской строгости. Она интересовалась всем, с наслаждением слушала музыку, которую прекрасно знала, так как сама была прекрасной пианисткой. Она любила природу, цветы, понимала шутку, тонкий юмор, и все приходили в восторг, когда карие живые глаза тетеньки вдруг задорно загорались, беззубый рот расплывался в хитрую, лукавую улыбку и тетенька отпускала пресмешное, меткое замечание или острую шутку.

Мирная жизнь Толстого и его друзей этим летом была нарушена известием, глубоко их взволновавшим. Единомышленник Толстого, князь Хилков, сосланный на Кавказ, сообщал в письме к Толстому о массовом религиозном движении духоборов, об отказе духоборов отбывать воинскую повинность и о репрессиях правительства. Статья, присланная Хилковым, которую он просил Толстого напечатать в газетах в том духе, в котором она была составлена, не внушила доверия Толстому, и Поша Бирюков решил ехать на Кавказ, чтобы проверить факты и разузнать подробности.

В то время о секте духоборов было известно очень мало, хотя она и существовала уже с середины XVIII века. Преследовать их начали с 1792 года, когда их сослали в Сибирь, но в начале XIX века, в царствование Александра I, их переселили на Кавказ. Интересна мотивировка екатеринославского губернатора, куда он в донесении своем в Петербург писал, что «все зараженные иконоборством не заслуживают человеколюбия, ибо ересь их особенно опасна и соблазнительна для последователей тем, что образ жизни духоборцев основан на честнейших правилах и важнейшее их попечение относится ко всеобщему благу, и спасение они чают от благих дел».

«Главнейший догмат исповедания духоборцев есть служение и поклонение Богу духом и истиною. Всякую наружность, яко ненужную в деле спасения, отвергают».

«Бога признают в трех лицах единого–неисповедимого. Веруют, что памятью мы уподобляемся Богу Отцу, разумом — Богу Сыну, волею — Богу Духу Святому; также первое лицо — свет — Отец Бог наш; второе лицо — живот — Сын Бог наш, и третье лицо — покой — Свят Дух Бог наш.

Изображение Три—Ипостасного Бога в натуре: Отец — высота, Сын — широта, Дух Святый — глубина. Сие же берут и в нравственном смысле: Отец высок, и никто не может выше Его возглаголять; Сын широк разумом; глубины Духа никто не может исповедать.»8

«…Семь небес означают у них семь евангельских добродетелей, таким образом:

Первое небо есть смирение; второе — разумение; третье — воздержание; четвертое — братолюбие; пятое — милосердие; шестое — совет; седьмое — любовь; там живет и Бог.

Подобно сему двенадцать христианских добродетелей изображаются у них в виде 12 друзей. Сии друзья суть:

1) Правда — человека от смерти избавляет.

2) Чистота — человека к Богу приводит.

3) Любовь — иде же любовь, тамо и Бог.

4) Труды — телу честь и душе вспоможение.

5) Послушание — скорый путь ко спасению.

6) Неосуждение — без труда человеку спасение.

7) Рассуждение — всей добродетели свыше.

8) Милосердие — от него — человека сам сатана трепещет.

9) Покорение — самого Христа Бога нашего дела.

10) Молитва с постом — она человека с Богом соединяет.

11) Покаяние — нет закона и заповеди выше его.

12) Благодарение — радость Богу и ангелам Его».9

Духоборы не признают никого выше Бога и закона Его. Если власти приказывают им исполнять то, что противоречит закону Бога, они отказываются подчиняться. Христос сказал: «Вы слышали, что сказано древним; не убивай; кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду». И духоборы отказываются убивать или учиться убивать, отбывая воинскую повинность.

Спокон веков на Кавказе существовал обычай носить оружие — кинжалы, ружья — которые служили защитой от воинствующих племен, разбойников и диких зверей. Придя к убеждению, что всякое убийство грех, духоборы стали вегетарианцами и решили, что оружие им не нужно. В Елизаветпольской губернии, Карской области и Ахажалакском уезде Тифлисской губернии, где были главные поселения духоборов, они собрали все свое оружие, сложили его в громадные костры и два дня сжигали и плавили, под торжественное пение псалмов. Одновременно последовал целый ряд отказов от воинской повинности.

Соседи в преувеличенном виде донесли властям о том, что произошло, власти решили, что это бунт и послали казаков «усмирять» духоборов. Духоборы были жестоко избиты нагайками, четверо убиты, около двухсот были арестованы и посажены в тюрьмы, имущество духоборов было разграблено, земля отнята и около 4000 человек были расселены по глухим армянским и грузинским деревням.

Толстой был потрясен этими событиями. Только глубокая вера в Бога могла заставить людей с такой стойкостью и терпением вынести подобные страдания. В движении духоборов Толстой видел начало возрождения истинного христианства в русском народе. С другой стороны, он был глубоко возмущен тем, что в конце XIX века, в так называемом цивилизованном мире производятся такие жестокости по отношению к людям, которые были виноваты только в том, что хотели исполнить заветы Христа и старались жить так, как повелевала им их совесть.

Бирюков в своей книге «Духоборцы» рассказывает о поступке Федора Лебедева, брата Матвея Лебедева, который один из первых отказался от воинской повинности и подвергся тяжелому наказанию — поступок этот дает яркое представление об убеждениях духоборов.

«В духоборческое селение Родионовку пригнали арестанта этапным порядком, для препровождения его дальше. Очередь вести арестанта пала на Федора Лебедева, родного брата Матвея, отказавшегося от военной службы в Елизаветполе.

Федор Лебедев заявил старосте, что он не может сопровождать арестанта, так как он не может совершить над ним никакого насилия и, стало быть, будет бесполезен. И просил старосту так и доложить об этом начальству. Староста ответил: «Я не предатель ваш, дело твое, а я приведу тебе на двор арестанта, ты с ним и возись, как хочешь».

Федор Лебедев возвратился домой и сидел в своей хате, когда староста, действительно, привел арестанта к нему в дом и оставил, а сам ушел. Федор Лебедев обошелся с ним, как со странником; обогрел, напоил, накормил его, уложил спать. На другое утро, видя, что арестант человек бедный, дал ему на дорогу 1 рубль 50 коп. денег и предложил вывести из деревни; когда вышли за деревню, он показал ему две дороги, одну — направление его этапного пути, а другую — на волю, предоставив выбрать ему, что он хочет. Арестант выбрал первое и дошел по назначению. Этот случай не имел дурных последствий».

Разумеется, напечатать в русских газетах о преследовании духоборов было невозможно. Бирюков написал статью «Гонения на христиан в России» и она была напечатана в лондонском «Таймсе», под редакцией и с предисловием Толстого, и широко распространена в рукописях в России. О преследовании духоборов заговорили. В Америке и в Англии духоборами заинтересовались квакеры. В глазах правительства, которое несправедливо приписало Толстому все духоборческое движение, деятельность Толстого становилась все опаснее и опаснее. Говорили, что, узнав про статьи в «Тайме», Победоносцев страшно взволновался. Многие друзья Толстого, в том числе и Бирюков, попали под надзор полиции. А в Толстом, как всегда, когда преследовались его единомышленники, было два чувства — радость, «как радостны страдания родов, приближающихся к концу», как он писал Н. Н. Страхову от 5 октября 1895 года, подразумевая духовное возрождение людей, и — огорчение, что он сам был лишен этих страданий. «Иногда хочется нарочно вызвать чем–нибудь гонение», — писал он Хилкову 12 марта 1895 г.

В апреле 1896 года, после ряда новых арестов, когда люди сажались в тюрьму только за чтение или передачу другому Толстовских запрещенных брошюр, Толстой не выдержал и написал министрам юстиции и внутренних дел, прося гонения на его единомышленников направить на него:

«…Если же правительство хочет непременно не бездействовать, а наказывать, угрожать или пресекать то, что оно считает злом, то наименее неразумное и наименее несправедливое, что оно может сделать, состоит в том, чтобы все меры наказания, устрашения или пресечения зла направить против того, что считается правительством источником его, т. е. против меня, тем более, что я заявляю вперед, что буду не переставая, до своей смерти делать то, что правительство считает злом, а что я считаю своей священной перед Богом обязанностью».

Влияние Толстого распространялось не только в России, но и заграницей. То в одной, то в другой стране появлялись сильные, проникнутые учением Толстого, люди. В Голландии, Англии, Америке, Германии, даже в Японии. В Австро—Венгрии друг Маковицкого, словак д-р Шкарван, один из самых искренних и морально чистых людей, пострадавший за отказ от военной службы, написал записки о своих мытарствах и прислал их Толстому.

В Англии — англичанин Кенворти, приезжавший к Толстому, автор нескольких работ о христианстве, организовал христианскую общину «Братская церковь» и занялся печатанием «Изложения и перевода 4 Евангелий».

В Америке — Эрнест Кросби распространял взгляды Толстого. Истинное христианство в Америке, в ранных его толкованиях также, как и во всех европейских странах, во всех религиях, вырождалось, оставалась лишь оболочка без содержания, и люди, осмелившиеся будить умы, сонно дремлющие в своем буржуазно–сереньком материальном благополучии, и напоминать о христианском образе мышления и жизни, были беспокойны и даже вредны. Кросби писал Толстому, ища поддержки, и в конце декабря 1895 года Толстой написал Кросби длинное письмо, превратившееся в целую статью с изложением того, как он понимает учение Христа, и о непротивлении злу насилием.

«Нет такого нравственного правила, — писал Толстой, — против которого нельзя бы было придумать такого положения, при котором трудно решить, что нравственнее: отступить от правила или исполнить его?.. То же и с вопросом непротивления злу насилием: люди знают, что это дурно; но им так хочется продолжать жить насилием, что они все силы своего ума употребляют не на уяснение всего того зла, которое произвело и производит признание человеком права насилия над другим, а на то, чтобы защитить это право».

Существовало ошибочное мнение, что Толстой оказывал моральное давление на людей, уговаривая их жить так или иначе: раздавать имущество нищим, не жениться и не выходить замуж, не есть мяса, не идти на военную службу. Многие, издевавшиеся над взглядами Толстого, говорили, что Толстой учит «непротивлению злу», умышленно опуская слово «насилием», что совершенно искажало смысл его учения.

На самом же деле Толстой, так тонко изучивший психологию человека и по опыту знавший, с каким трудом человек достигает каждой новой ступени в своем духовном развитии, боялся слишком горячих, необдуманных поступков, особенно молодых, которые, не рассчитавши своих сил, стараясь перескочить несколько ступеней сразу, падали и больно расшибались. Толстой удерживал их.

Из Голландии единомышленник Толстого обратился к нему с вопросом, что посоветовать юноше, которого призвали на военную службу.

«…Я нахожу бесполезным и часто даже вредным, — ответил ему Толстой в длинном письме, — проповедывать известные поступки или воздержание от поступков, как отказ от военной службы… Нужно, чтобы все действия происходили не из желания следовать известным правилам, но из совершенной невозможности действовать иначе. И потому, когда я нахожусь а положении, в котором вы очутились перед этим молодым человеком, я всегда советую делать всё то, что от них требуют, — поступать на службу, служить, присягать и т. д., — если только это им нравственно возможно; ни от чего не воздерживаться, пока это не станет столь же нравственно невозможным, как невозможно человеку поднять гору или подняться на воздух. Я всегда говорю им; если вы хотите отказаться от военной службы и перенести все последствия этого отказа, старайтесь дойти до той степени уверенности и ясности, чтобы вам стало столь же невозможным присягать и делать ружейные приемы, как невозможно для вас задушить ребенка или сделать что–нибудь подобное. Но если это для вас возможно, то делайте это, потому что лучше доставить лишнего солдата, чем лишнего лицемера или отступника учения, что случается с теми, кто предпринимает дела свыше своих сил».

В школе живописи и ваяния Таня познакомилась с очень милым, талантливым молодым человеком, Л. А. Сулержицким — Сулером, как его звали товарищи. Сулер был общим любимцем, он вносил веселье всюду, где бы он ни появлялся. Казалось, что у Сулера было столько талантов, что он сам не знал, что с ними делать. Он был и художник, и актер, и интересный собеседник, и чудесно пел заливчатым тенором малороссийские и цыганские песни. И Сулеру, и окружающим его бывало весело, потому что все его любили, и он любил всех.

Сулера призвали на военную службу. Но Сулер отказался, и его посадили в тюрьму. Все друзья Сулера, в том числе и сам Толстой, были, и не без основания, обеспокоены его поступком. В тюрьме Сулер дошел до состояния полного расстройства, и начальство перевело его в Московский военный госпиталь, на испытание. Толстой виделся с ним и уговаривал его надеть мундир. И когда Сулер согласился отбывать воинскую повинность во флоте и ушел в дальнее плавание, ни Толстой, ни Чертков, ни кто–либо другой из друзей Сулера, не осудили его за слабость, но особенно ласково и бережно отнеслись к нему. Толстой писал Сулеру: «Продолжайте так же любовно жить, как вы жили с окружающими — смиренно, правдиво, — и всё будет хорошо». И к этому же письму приписка: «Несравненно больше люблю вас теперь после перенесенного ва. ми страдания».

В декабре Толстой задумал написать новую пьесу — «И свет во тьме светит». Драму эту он начал писать с увлечением, бредил ею по ночам, почти всю набросал, но она не пошла и он, не закончив, бросил ее. В ней было слишком много предвзятого, личного, своего — попытка изложения своих взглядов, отчасти своей собственной семейной драмы, и это не удалось.

Может быть, мысль писать драму пришла в голову Толстого вследствие успеха «Власти тьмы», которая была впервые разрешена к постановке императором Николаем II, и Толстой еще раз мог убедиться в том, какое сильное впечатление производит драматическая форма творчества.

Первым поставил «Власть тьмы» московский народный театр «Скоморох». В октябре и ноябре 1895 года драма была исполнена на сценах императорских театров, Александрийского в Петербурге и Малого в Москве. В обоих случаях режиссеры, декораторы и костюмеры отнеслись крайне добросовестно к своим задачам: ездили в Ясную Поляну, зарисовывали избы, скупали бабьи наряды, делали фотографические снимки и учились правильному произношению народных слов.

Во всех театрах «Власть тьмы» прошла с громадным успехом. 29 ноября, после спектакля в Малом театре, толпа студентов собралась во дворе Хамовниче–ского дома — и когда Толстой, которого не было, пришел домой, студенты вошли за ним в переднюю. Один из студентов вскочил на стул и в горячей речи благодарил Толстого за «Власть тьмы». Они устроили Толстому бурную овацию, целовали его руки, выражая ему свой восторг. Если бы Толстой мог, он убежал бы — все эти выражения восторга, овации, были ему невыносимы. Он взволновался так, что в первые минуты не мог произнести ни слова.

В то время среди студенчества шло непрекращающееся брожение против правительства, демонстрации, сходки. В Толстом они видели не только знаменитого писателя, но и революционера. Может быть, это была одна из причин, почему Толстому были тяжелы эти выражения восторга, эти овации. Революционная молодежь видела в Толстом союзника, как борца против ненавистного им царского правительства, угнетавшего рабочий народ. Путь мирный, через веру в Бога, постепенное совершенствование человечества, путь неподчинения насилию, которым шли духоборы — люди умышленно игнорировали, и не желали видеть, какая пропасть отделяла Толстого от революционеров.