Полигон

Полигон

Было это в северном Казахстане, где Павел служил положенные два года срочной в авиации: развозил по аэродрому на заправщике керосин для бомбардировщиков, которые хотя и были ровесниками его по рождению, все еще состояли на вооружении и регулярно летали бомбить деревянные мишени. С этих мишеней все и началось.

Полигон, который каждые две недели утюжили прифронтовые «летающие танки», находился в ста восьмидесяти километрах от аэродрома. Здесь жил взвод срочников, полностью скомплектованный из таджиков, узбеков и киргизов, которых отправляли сюда от греха подальше после курса молодого бойца и принятия присяги, во время которой они в первый и последний раз в жизни пять минут подержат в руках автомат. Подпускать же их к летающей технике, даже к старой, было небезопасно. Возглавлял эту ораву, неподвластную обучению из-за почти совершенного незнания русского языка, прапорщик Панасюк, от одичания изъяснявшийся на смеси трехэтажного мата с десятком слов ридной украиньской мовы.

Задача у среднеазиатской срочной службы всегда стояла одна: за неделю сколотить из фанеры макеты зданий и самолетов, которые на следующей неделе в щепки разнесет бомбардировочный полк. Регулярное и однообразное выполнение столь творческого задания вконец разложило басмаческий взвод и примкнувшего к ним прапорщика. Солдаты вовсю продавали не поддающуюся учету фанеру и гвозди кочевавшим неподалеку казахам. Вернее, даже не продавали, а производили натуральный обмен армейских стройматериалов на местный самогон, который и потребляли в дни налетов и бомбардировок.

Надо заметить, что макеты Панасюк и его смуглолице-узкоглазая компания изготовляли мастерски. На предполетной подготовке летчики распределяли между собой, кто бомбит райком, кто — милицию, кто — штаб и кому останется завод с жилым поселком. Сверху объекты производили впечатление абсолютно реальное, и никто не удивился, когда прилетевшее из Южного Урала чужое звено с курсантами-штурманами отказывалось сбрасывать бомбы, крича по связи, что над домами дымятся трубы, а у магазина бабы в очереди стоят.

Такое же реальное впечатление создавали макеты и со стороны. За муляж скорее можно было принять длинное казарменное здание, в котором проживали Панасюк и его Ибрагимы.

Раз в неделю из хозбатальона в басмаческий взвод машина возила продукты и фанеру с гвоздями, но водитель грузовика ушел в отпуск, и на утреннем разводе батальонный приказал Павлу:

— Поедешь к Панасюку. Отвезешь продукты и матчасть.

Приказ парня обрадовал. До дембеля оставалось всего ничего, вот-вот должен выйти приказ. Уехать на три дня из опостылевшей казармы было в удовольствие, да и наслышан он был о макетном городе и среднеазиатском взводе. Посмотреть хотелось.

Дорога ничем примечательным не запомнилась. Степь была ровной, как стол, с катающимися колючками, лишь через каждые 10–15 километров попадались полевые станы. Только ближе к полигону появились балочки и овраги, а уже перед самой целью — довольно большое озеро, по берегам сплошь заросшее камышом. Сюда старший комсостав частенько прилетал на вертолете пострелять уток, прихватывая вместо легавых собак пару солдат-первогодков — стреляную птицу из воды вытаскивать.

Сколько ни рассказывали Павлу о полигоне, вид открывшегося города с башнями и двухэтажными зданиями, машинами на улицах и, самое главное, памятником на площади, его поразил. Издалека макет производил впечатление настоящего, и только масса воронок и отсутствие дорог к строениям наводили на мысль, что что-то здесь не так.

Машину встретил сам Панасюк. Добродушно поругиваясь, он отвел Павла в здание, бывшее ранее зерновым складом и переделанное в казарму. Завел в каптерку, где, указав на койку, заявил:

— Оцэ твое мисто. Завтра выгрузымось, а в сэрэду поидэш.

Три дня вольного житья радовали. Павлу уже порядком надоела и серо-зеленая казарма, и однообразная работа на аэродроме, и город, на окраине которого располагался полк. В увольнения он особенно не рвался после того, как на первом году службы ввязался в серьезную драку с местными. Да и не удивительно было, что ввязался.

Город был разделен на три части-района: казахский, немецкий и русский «химический». Казахи были исконные свои, сумевшие приспособиться к городской жизни, хотя это отнюдь не говорит, что они полюбили чистоту и порядок. Убранство квартиры казаха в стандартной хрущевской пятиэтажке, запахи и нравы, царящие в ней, мало отличались от интерьера кочевой юрты где-нибудь в аркалыкских степях. Немцы, сосланные сюда в начале Отечественной войны из приволжских степей, были, при своей аккуратности и педантизме, прямой противоположностью азиатам, чем вызывали их жгучую ненависть к себе. В русском районе проживали «досрочно освобожденные» или получившие приговор «стройки народного хозяйства». В просторечье — «химики».

Стычки и кровавые побоища вспыхивали регулярно, без них не обходился ни один красный день календаря, и солдаты местного гарнизона были их неизменными участниками. Павел не то чтобы боялся драться, нет. Опаска была, но не трусость, не какой-то там сильный страх. Он просто не видел резона драться лишь для того, чтобы драться. А полковых в городе не любили все: и казахи, и немцы, и наши, родные, славяне-«химики». Более же всего ненавидели армейских казахские милиционеры. Для последних понятия дисциплины и взаимопомощи были личным упреком, ибо ни то, ни другое им было неведомо, а авиаполк был крепок и славен именно такими добродетелями. Выручать ввязавшихся в разборку однополчан было делом чести, и Павлу сильно досталось от превосходящих сил противника. После этого он редко ходил в увольнение — не из-за страха, а из-за реальной возможности встретить обидчиков. Миром бы это не закончилось.

В свободное время он точил из разноцветных кусков плексигласа и мельхиоровых трубок с парашютного кислородного прибора пестрые модели самолетов, которые после тщательной отделки и полировки выглядели так красиво, что от заказов и просьб не было отбоя. Когда Павел приехал в отпуск и поставил перед матерью сверкающую всеми цветами радуги модель пассажирской «Тушки» с подсветкой и светящимися бортовыми огнями, та отказывалась верить, что это его работа. А затем никак не могла решить, куда поставить «такую красоту». Примостила в углу под иконами, но сын убрал, переместил на телевизор.

Вот и здесь, на полигоне, увидев чужую, но хорошую работу, Павлу захотелось рассмотреть ее поближе.

— Товарищ прапорщик, можно я в ваш город схожу? Скоро дембель, вряд ли сюда еще попаду.

— Та иды. Казалы, що дальни бомбыть будуть, но щось нема.

Полигон прилетали бомбить не только «свои», но и «чужие» — дальние бомбардировщики с приволжских аэродромов. Они обычно отрабатывали мощно, с больших высот, и уничтожали все подчистую. После их «работы» Панасюк уже ничего не восстанавливал. Выравнивал бульдозером изрытое воронками поле и сооружал новый город.

В этот день «дальние» заказали полигон с 12 до 14, но не прилетели. Подобное случалось частенько, поэтому прапорщик, видя, что уже скоро три, дело к вечеру, разрешил Павлу посмотреть полигон. И не только разрешил, даже дал ему маленький тракторец «дэвэшонок», с кузовом впереди, чтобы не идти пешком три километра. Никто не предупредил Панасюка, что бомбить будут не по местному, а по московскому времени, а это три часа разницы.

Павел услышал гул самолетов, когда был в центре полигона, у «памятника», изображавшего вместо вождя очень похожую на комвзвода фигуру. Почти сразу же он уловил тонкий нарастающий свист, причем свист множился, возрастал, и хотя он никогда, кроме как в кино, не слышал звука летящих бомб, он не ошибся. Его бомбили. И еще Павел понял сразу и абсолютно ясно, что бежать ему некуда. Независимо от того, эскадрилья его будет накрывать или звено эскадрильи, ему не уйти.

Первый взрыв раздался с краю полигона, потом заблестело и загрохотало все вокруг. Казалось, что всю землю поднимает вверх, переворачивает и опрокидывает снова. Едкая гарь и жженый воздух, не давали дышать. Правая рука Павла нащупала во внутреннем кармане, между военным и комсомольскими билетами, сложенную ленточку. Он не помнил, как вытащил ее и начал обматывать ею голову. Даже в этом грохочущем мраке успел прочитать: «Живый в помощи Вышняго…» и потом все томительно-страшные, долгие минуты бушующей вокруг смерти язык, губы, мозг постоянно повторяли: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

Павел почему-то прекрасно понимал, что Он может спасти. Все мысли были сосредоточены в этих нескольких словах, в единственной молитве, которую он узнал только сейчас. Никакие другие слова, никакие образы и отрывки из жизни не мелькали перед ним. Не было боязни боли, была лишь одна мольба, одна просьба: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

И еще была уверенность: Он спасет, Он не попустит. Не молитва страха и ужаса рвалась из сердца Павла, а уверенная просьба, которая не может быть не услышана и не исполнена.

Он не молился раньше, хотя видел, как молятся мать и бабушка. В их городке была церковь, и лет до десяти его водили на службы. Научили даже, как брать благословение у батюшки и как «говеть» — так называлась подготовка и само причастие. Но затем школа, насмешки друзей, пионерский галстук и комсомольский значок сначала отодвинули воспоминания в далеко прошлое, а с возрастом, кажется, вообще стерли детские впечатления. И вот сейчас, в адском грохоте взрывов и бушующем вокруг пламени, перед Павлом предстала грустная фигура Спасителя, в белом одеянии, со склоненной головой. Именно та фигура, которая была написана в храме, рядом со столиком, на который бабушка «ложила канун», — где молились о покойниках. Павлику тогда все время хотелось спросить, почему Христу не открывают калитку, в которую Он стучит. Но он так и не спросил. И вот сейчас, именно тот «грустный Боженька» смотрел на парня и слушал его говорящее сердце: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

***

Павел не слышал, как его откапывали, как бегом, положив в брезент, сменяя друг друга, тащили до казармы, как по-бабьи причитал над ним до смерти перепугавшийся прапорщик. Первое, что увидел солдат, было раскосое лицо молодой женщины, медсестры-казашки, которая пыталась из железной кружки его напоить, но вода не попадала в рот, текла по подбородку на шею и грудь. В стиснутых зубах Павла оказался зажат кончик того спасительного пояска — ленточки с молитвой-псалмом, данной ему перед самым отъездом матерью и вставшей несокрушимой стеной перед тоннами взрывчатки и смертоносного железа.

Когда его на следующий день доставили в полк, Павел отказался ехать в окружной госпиталь, сказал, что отлежится в санчасти. Этим он несказанно обрадовал командира, но больше всего — Панасюка, опасавшегося большого заслуженного наказания.

С демобилизацией, чтобы не разглашать случившееся, поторопились. Павел уехал домой в числе первых, лишь забежав из санчасти в казарму попрощаться с товарищами. Даже не уехал, а улетел. Первую группу дембелей отправляли до округа на стареньком «Ли-2». Последний за два с половиной часа, тарахтя, как трактор и проваливаясь раз за разом в воздушные ямы, доставил Павла на окружной аэродром.

Впервые за два года службы в авиации Павел летел хоть и на стареньком, но военном самолете. И когда через расступившиеся где-то на середине полета облака он увидел внизу аккуратненький городок, сразу понял — это полигон. Понял и неожиданно для себя перекрестился. Оглянулся по сторонам с опаской, не заметил ли кто? А потом подумал: «Он меня спас, а я и поблагодарить Его стыжусь!» — и, больше не обращая ни на кого внимания, два раза осенил себя крестным знамением.