М. Петренко-Подъяпольская В ПЕРЕПЛЕТЕ СОБЫТИЙ
М. Петренко-Подъяпольская
В ПЕРЕПЛЕТЕ СОБЫТИЙ
Я бежала, почти задыхаясь, по переходам. В голове стучали не мысли, а какие-то наплывы тревоги, растекающиеся по всему телу и сжимающие мышцы. По дороге еще задерживалась у автоматов, пыталась звонить. Курский. Под землей через Садовое. Подумалось: "Может, проехать троллейбусом за Яузу, посмотреть, что у дома?". Но троллейбуса нужно было ждать, и я побежала. С горки видна толпа у подъезда, как потом выяснилось — корреспонденты. Сразу за переулком Обуха возник тип с красной книжечкой в руках, потребовал у меня паспорт. Из-за его спины выглядывал второй. Посадили они меня в машину и повезли совсем недалеко, почти напротив, в дом над Яузой. Усадьба там, видно, раньше была и парк, потом детский туберкулезный санаторий, теперь — милиция. Там я просидела в красном уголке часа четыре. Мною не интересовались, но и не отпускали. Состояние было тупое, вокзальное, когда ожидание неотвратимо.
Понимала: с сегодняшнего дня началась новая полоса. До этого дня они Андрея не трогали, сегодня решились. Что это? Уверенность, что им все сойдет с рук? Проверка — как отзовется мир? Снова полное беззаконие сталинских времен? Неужели сегодня это возможно? Во что это выльется — страшно было подумать.
Потом вошел какой-то милиционер и сказал: "Вы свободны". В дверях столкнулась со Славой Бахминым.[1] Оказывается, его тоже задержали. Звоним каждый к себе домой и отправляемся на другую сторону улицы. В подъезде к нам присоединяется Феликс Серебров.[2] У дверей квартиры два милиционера в полной парадной форме (белые ремни, нарукавники) ошеломляют нас сообщением: "Все уехали на аэродром провожать". Ничего больше добиться не можем. То ли им "не положено" что-то другое говорить, то ли они и сами не знают ничего. А может быть, и то, что говорят, — туфта…
Так я запомнила этот черный день. Один из самых уважаемых человечеством людей, лауреат Нобелевской премии Мира, крупнейший русский физик, академик Андрей Сахаров без суда и следствия насильственно этапирован в город Горький, где ему определили местом жительства квартиру, охраняемую милицией и Комитетом государственной безопасности, режим изоляции, переписки и прочее, и прочее.
Все последующие дни мы слушали радио. Мир за пределами нашего государства, казалось, вот-вот взорвется от возмущения. Протестовали правительства, общественные организации и ассоциации, политические и общественные деятели, ученые, писатели, просто люди, знавшие его лично и знавшие о его деятельности.
Протестовали и мы, его соотечественники, но, увы, далеко не все, а лишь те, кто для себя молчание считал формой пособничества властям. Впрочем, наверное, я не права: среди молчащих были и такие, которые страдали от своего молчания, однако не сумели преодолеть великий страх перед репрессивной машиной. Уроки прошлого подкреплялись уроками настоящего, и это парализовало многих. Такими молчальниками оказались почти все ученые, в том числе — академики, все научные и общественные организации, в том числе и Академия наук. Это грустное и позорное обстоятельство обеспечило успех предприятия. Андрей до сих пор в Горьком, режим его содержания постепенно ужесточается, а из тех, кто шел с ним рука об руку в правозащитном движении, мало кто остался на свободе. За месяцы до его ссылки арестованы Татьяна Великанова,[3] Виктор Некипелов,[4] вскоре после ссылки — Мальва Ланда,[5] Александр Лавут,[6] Леонард Терновский,[7] Вячеслав Бахмин, Феликс Серебров, Татьяна Осипова[8] и многие другие. Волна репрессий прокатилась по всей стране. В лагерях свирепствует произвол. "Теперь все, теперь нет вашего защитника", — объясняют начальники подследственным и заключенным.
Сегодняшний день в истории нашей страны выглядит страшным и безысходным. Одна надежда, что это лишь сегодняшний день — никто не знает, что будет завтра.
* * *
Впервые об Андрее Сахарове мы с мужем, Григорием Подъяпольским, узнали после появления в самиздате его статьи "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Впечатление было очень глубоким. Поражала широкая позиция автора, столь несвойственная ни официальной, ни даже самиздатской литературе нашего отечества. Как всегда, мир оказался тесен. Нашлись общие знакомые и связи, которые тянулись из прошлых времен. Как бы сами собой выяснились сведения о нем: один из создателей водородной бомбы, однако сам против ядерных испытаний, выступает очень активно против загрязнения среды обитания. Андрей Сахаров происходил из того же круга московской интеллигенции, к которому принадлежали предки Гриши Подъяпольского и сейчас принадлежат наши семьи.
А встретились мы впервые у Валерия Чалидзе. Очень скоро и Андрей, и его жена Елена Боннэр, и ее мать Руфь Григорьевна, и дети стали неотъемлемой частью нашей жизни. Была радость узнавания, было много общих переживаний и сопереживаний.
После эпохи сталинского запрета на мысль и недолгой "оттепели" многие неравнодушные, активные люди стремились искать пути развития отечества, старались довести до широких масс горький опыт прошлого. Они надеялись, что деятельность их поможет нашей стране перейти от деспотии к демократии, а следовательно — к процветанию. В 1970 году В. Чалидзе, А. Сахаров и А. Твердохлебов образовали Комитет прав человека, позже в него вошли И. Шафаревич и Г. Подъяпольский. На "Чкалова"[9] не переводились "ходоки" из разных концов страны. Всем казалось, что если Сахаров — трижды Герой Труда, лауреат государственных премий — заступится, то справедливость восторжествует. И он писал, просил, протестовал, и сначала это бывало действенно, а потом — нет. Однако тяга к справедливому началу в народе так велика, что "поток ходоков" не иссяк и после того, как его выслали в Горький.
Особое значение для нашего времени, да и для будущих времен имеют выступления Андрея по принципиальным вопросам мира, прогресса и прав человека. В какие бы трудные обстоятельства ни ставили его власти и жизнь сама по себе, голос его всегда звучит свободно, раздумчиво, ясно. Многое из того, что мне дано в ощущении, в эмоциях, приобретает в его формулировках смысл истинных проблем, без разрешения которых мир не может обойтись.
Я не мастер писать высокие слова, мое восхищение перед личностью Андрея почти беспредельно, а в буднях жизни я просто люблю его, как и всю семью Сахаровых-Боннэр, и мне хочется вспоминать, ибо что нам остается от прошлого, кроме воспоминаний и… опыта?
* * *
Ясное осеннее утро в октябре 1973 года. Воскресенье. Мы втроем — Гриша, Таня Ходорович и я — идем на улицу Чкалова, 48б. Они — что-то обсуждать и решать, я — вместе с ними. В этот же день Гриша уезжал в командировку. О том, что мы придем, договорились заранее. Нас должны ждать. Звоним в дверь. Голоса в глубине квартиры, какой-то шум, перебранка… Прислушиваемся. Холодком мысль: "Неужели обыск?" Гриша и Таня остаются у двери, я бегу звонить из автомата у подъезда. Возвращаюсь с сообщением — длинные гудки, к телефону не подходят. Их новости не обильны. Шум в квартире смолк. Вроде на восьмом этаже, в квартире над нашей, праздник, слышны голоса. Может, там была перебранка? И все-таки нет. Очень уж четко были слышны голоса за дверью. Решаем, что я опять пойду к телефону — сообщить детям в Новогиреево и еще кому-нибудь по своему усмотрению, а они будут продолжать звонить в дверь.
Удивляюсь тому, что никаких "топтунов" у дома не околачивается, да и, когда мы шли, вроде не было. Это необычно. Автомат у дома уже не работает. Это обычно. Пришлось бежать за Яузу, только там нашла исправный. Дозвонилась по нескольким телефонам, а саму трясет: что-то там… Бегу назад. Около Яузы встречаю Гришу и Таню. Они встревожены тем, что я так долго отсутствовала. За дверьми все так же — никаких признаков жизни. Поворачиваем к дому и видим, как к подъезду подходят такси и высаживаются знакомые. Мои звонки сработали. Спешим наверх. Дверь опять закрыта. Куда же девались приехавшие? Звоним. Нам открывают. В квартире полно народу. Андрей Твердохлебов возится с телефоном, у которого обрезан шнур. Узнаем все — и столбенеем.
Оказывается, перед нашим звонком в квартиру проникли люди, представившиеся членами палестинской террористической организации "Черный сентябрь". Требовали, чтобы Андрей Сахаров отказался от заявления "Об октябрьской войне в Израиле". Угрожали убить его и его близких. Тут позвонили мы. Террористы вроде бы перепугались. Под дулом заставили всех молчать, перевели в дальнюю комнату. А выскочили они из квартиры в тот короткий промежуток времени, когда Таня и Гриша ушли от двери встречать меня, а те, кого я подняла телефонными звонками, еще не появились.
Странная история! Милиция на заявление о вооруженном шантаже реагировала весьма вяло. Только к ночи приехал какой-то "опер". В общем, ни милиция, ни Комитет государственной безопасности господами террористами, орудующими на территории Советского Союза, не заинтересовались. Будто это самое ординарное явление. Штатов у них, что ли, не хватает? И это в то время, как за многими безоружными, а лишь думающими (так называемыми "инакомыслящими") топтуны так и роятся…
Может быть, и можно было бы поверить в "инициативу" арабских террористов, если бы не целая серия кампаний нажима, которые сменяли друг друга и имели одну цель — запугать Андрея: газетная шумиха августа того же года, вызовы Люси Боннэр в КГБ на допросы в качестве свидетельницы, записка от никому не известного "Христианского союза" с нехристианской угрозой убить Матвея (внука), появление в Петрово-Дальнем двух мужчин, угрожавших Ефрему (мужу дочери) смертью ему и ребенку, если Сахаров не прекратит деятельность, открытие "уголовных" дел на Татьяну (дочь) и Ефрема и доведение их до вынужденной эмиграции, исключение из института Алеши (сына) и вынужденная эмиграция его. И, наконец, длящееся по сей день давление на Андрея и Люсю бесправным положением Лизы (невесты сына), которой не разрешают выезд к жениху. Это только некоторые "мероприятия" одного плана: были и официальные беседы в Прокуратуре Союза с недвусмысленным требованием замолчать. И теперь — Горький, под домашний арест и неусыпный надзор. Такова жизнь семьи Сахаровых. Жизнь, требующая постоянного напряжения, проявления самоотверженности и героизма от всех ее членов.
* * *
Март 1976 года. Самая черная пора в жизни нашей семьи. От кровоизлияния в мозг, в командировке, в саратовской больнице погиб Гриша. В случившееся нельзя было поверить, его нельзя было понять.
Весь страшный день панихиды и кремации два Андрея держали мои руки в своих: племянник Андрей и Андрей Сахаров. Даже после того как все, что положено, было завершено, осталось ощущение нереальности случившегося. Жизнь в доме потекла так, будто его хозяин еще не вернулся из командировки. Стало еще более людно, чем при нем. Это друзья несли нам тепло своих сердец. Горе еще больше сблизило и породнило нас с теми, кто любил Гришу, — в том числе с семейством Сахаровых.
После катастрофы прошло пять лет. Все, что пережито, — пережито вместе, и у меня не возникает вопроса, кому нести свои сомнения, волнения, страхи.
* * *
Однажды по дороге к Сахаровым я обогнала трех человек, которые мне показались удивительными: молодой высокий мужчина, очень красивая, тоже высокая дама в шляпе и пожилая дама остановились у светофора на улице Обуха и ждали, когда загорится зеленый свет. Они никуда не спешили. Мимо них пробегали люди озабоченные, усталые, не обращающие внимания на светофор, да и на них, наверное. И я пробежала. Через некоторое время в квартире Сахаровых зазвонил звонок, и я увидела поразившую меня группу. Красивая молодая дама оказалась Джоан Боэс, певицей.
Как выяснилось потом, она не только поет, она еще занимается общественной деятельностью. Ей хотелось получить одобрение своей позиции. Она положила много сил, уговаривая правительство своей страны разоружаться во что бы то ни стало, подавая "пример партнерам". Она не могла поверить, что такой благой порыв не будет воспринят и не повлечет все мирного разоружения. Андрей терпеливо объяснял ей свою позицию. Обстановка, в которой это происходило, определялась следствием по делу Гинзбурга и Орлова. Сама многотрудная жизнь Сахаровых тоже что-то сказала ей. Женщине было непреодолимо грустно. Она плакала, и ее нечем было утешить. А потом она пела, и голос ее зачаровал всех.
* * *
Март 1980-го. Андрей уже в Горьком. Очень соскучилась, очень хочу его видеть. В один из приездов, не выдержав моего просительного взгляда, Люся сказала: "Ладно… едем. Постараемся тихо".
На вокзале и на перроне мы держимся отчужденно, сосет страх — что, если вдруг снимут с поезда… Едем втроем — Люся, Лизанька и я (в те времена Лизу еще пускали в Горький, и она, как и Люся и Руфь Григорьевна, жила то там, то в Москве). В поезде успокоились. Дремлем, болтаем с соседкой. Проезжаем Петушки, Владимир, Камешково, Ковров. Шумят колеса, ползет время; уже к ночи добираемся до Горького. На перроне нас встречает Андрей, суетится с вещами: мы везем продукты. Тащиться нужно через подземный переход. У Андрея очень больное сердце, но он, как всегда, хватается за самое тяжелое. Шумим по этому поводу.
Уже на привокзальной площади, где мы пытались договориться с таксистом, нас окружает стая "мальчиков". Безапелляционный распорядительный тон, сразу понятно — гебешники. Они требуют, чтобы Андрей ехал в Щербинки, а я в Москву. Андрей пришел в неистовство. Он чуть не топает ногами и кричит, что тогда и он поедет со мной в Москву. Я пытаюсь его успокоить. В сумятице они смотрят мой паспорт, а Люсю осеняет: "Сестра она ему", — говорит она. "Да, сестра, сестра", — подтверждаю я, ибо кто же я еще, если жизнь сделала меня его сестрой? Их главного убеждают не наши слова, а решительный тон Андрея. Поколебавшись, он разрешает мне ехать в Щербинки с тем, что завтра к вечеру я выеду в Москву. И мы едем в такси почти счастливые. Говорим о пустяках. Планируем, как завтра пойдем покупать мне туфли.
За окном мелькает ночной город. Вот и улица Гагарина, и сахаровский дом-тюрьма. Вылезаем из машины и попадаем в руки милиции. Капитан Снежницкий требует, чтобы я шла в опорный пункт милиции. Естественно, все остальные идут со мной. Андрей ведет меня под руку. "Я тоже мог бы с Вами под ручку пройтись, я тоже мужчина", — изголяется капитан. Весь последующий разговор он ведет в тоне непрерывной издевки. Он так оскорбительно и привычно груб, что я перестаю на него реагировать. Очевидно, ему разрешен такой тон, а может быть — и запрограммирован? Мы с Андреем перекидываемся какими-то человеческими словами и радуемся, что видимся хоть так.
Через какое-то время, может быть — через час, в течение которого гебешные мальчики бегают туда-сюда и явно консультируются по телефону, их начальство принимает решение: мне надлежит сегодня же под их присмотром выехать в Москву. За это время Люся сооружает мне какой-то ужин, Лизанька и Андрей поят меня чаем (в опорном пункте), в квартиру меня так и не пустили. Потерянно прощаемся… Я сажусь в машину, по бокам — гебешники, впереди — Снежницкий. Опять шуршат шины по ночным улицам Горького — меня везут к вокзалу.
Потом я пыталась испросить разрешение на посещение Андрея у Андропова в КГБ и у Рекункова в Прокуратуре Союза. Ходила и туда, и туда на прием, писала заявления. В приемной КГБ какое-то ответственное лицо, назвавшееся Андреем Анатольевичем Ивановым, сообщило мне, что я не могу видеться с Сахаровым в Горьком, потому что я — антиобщественный элемент.
… Из вороха воспоминаний о недавнем прошлом я выбрала очень немногое. Когда-нибудь, когда жизнь полегчает и у нас появится досуг, мы будем подробнее писать об ощущениях, пережитых в наше трудное время, а историки и писатели восстановят по ним не только чреду событий, но и вкус нашего горького века.
Впрочем, все прошлые поколения считали свое время не лучшим. Нам, глядящим на свое время изнутри, оно не дает передышки, швыряя от отчаяния к надежде. Я — оптимист, мне свойственно преобладание надежды. Не то, чтобы я была уверена в светлом "завтра", но историческое "сегодня", при всей его непостижимой и нелепой жестокости, все же отличается от полной кромешности сталинского лихолетия. Как оптимист, я хочу верить, что в наш век возможна восходящая эволюция и социалистического общества.
То, что такой человек, как Андрей Сахаров — ученый и мыслитель — всем своим существом включен в борьбу за права человека, представляется мне светлым знамением времени.
То, что эти его усилия оценены современниками, то, что он, Сахаров-правозащитник, известен всему миру, — тоже знамение времени.