Глава одиннадцатая. По поводу «Карнавала»
Глава одиннадцатая. По поводу «Карнавала»
Я всегда удивлялся трудолюбию Шумана и его самозабвенности в труде. Со стороны можно было подумать, что им владеет странная болезнь, похожая на горячку. Он вставал в седьмом часу утра, принимался работать бог знает до какого времени. Перерывы, которые он сам для себя устанавливал, не всегда соблюдались.
— Как, разве уже вечер? — удивленно спрашивал он, когда я приходил к нему к концу дня и заставал его за работой. — Ведь только что пробило двенадцать!
— Да ты обедал ли сегодня?
— Право, не помню, кажется, да. Потому что не чувствую голода.
Усталости он в молодые годы не знал. И лишь в том случае, если что-нибудь мешало его занятиям, он жаловался на разбитость. Но вдохновение восстанавливало силы.
В один из таких незаметно наступивших вечеров я навестил Шумана в его флигельке.
Все подробности этого вечера сохранились в моей памяти, даже притушенный свет лампы на столе и попавший в полоску света портрет Жан-Поля.
Шуман наигрывает что-то неразборчивое, но приятное. Вдруг он ударяет по клавишам четыре раза, повторяет этот странный звукоряд и спрашивает, как это мне нравится.
— Боюсь, что эти звуки сами по себе вряд ли могут нравиться, — говорю я, — но у тебя такой таинственный и в то же время торжествующий вид… Может быть, ты скажешь, что они означают, эти четыре удара.
— И ты их не различаешь? С твоим-то слухом!
— Я различаю четыре звука: A, es, с, h.
— Вот-вот, это новая тема для вариаций.
— Погоди, Роберт. Тема — это прежде всего чувство, мысль, а этот обрубок вряд ли может претендовать…
— Темой может стать что угодно — любой звукоряд, — говорит Шуман.
— Значит, ты согласен, что эти четыре звука сами по себе ничего не представляют?
— Ну, как сказать!
— И если это тема, то некрасивая, немелодичная, куцая…
— Пожалуй…
— … не мелодия, а скорее обрывок мелодии.
— Согласен, — говорит он и смеется. — Ну что ж, тем лучше. Важно, что из него сделаешь.
Он не раз говорил мне: развитие темы важнее, чем сама тема. Ему нравилось то, что трудно, над чем можно поломать голову.
— Но мой звукоряд не совсем обычный. Эти четыре буквы составляют целое слово: «Аш»[28] — городок нашей Эстреллы!
Это было еще до разлуки с ней.
— Нечто вроде музыкальной фамилии! — воскликнул я. — Повторение «Абегг». Но тот мотив был куда красивее.
— Могу тебя утешить: моя тема отдельно не появится. Разве где-нибудь в середине. Но ты ее угадаешь в каждой сцене.
— Сколько же их? — спросил я с некоторым страхом.
— Двадцать одна.
— Столько музыки на такой скудной основе!
— И все это маски. Вообрази себе костюмированный вечер, который я устраиваю у себя в редакции. Приглашаю друзей-музыкантов. Вообрази зал с колоннами — куда просторнее, чем тот, где мы собираемся; вообрази все остальное. Вот сейчас ты услышишь.
И он сыграл эту фортепианную фантазию дважды. В первый раз без объяснений, обрушив на меня эту музыку, подобную водопаду. Как ни был я ослеплен сверканием, я различал разнообразные короткие эпизоды, которые проносились передо мной. Во второй раз, не останавливаясь, Шуман во время игры успевал сообщать мне названия этих отдельных сцен. Слова «Арлекин», «Пьерро», «Эстрелла», «Киарина», «Флорестан», «Евсебий», «Танцующие буквы» должны были объяснить мне характер масок. Особенно врезались мне в память «Шопен» и «Паганини» (их он также пригласил на свой праздник). Все эти названия и были программой «Карнавала».
Не знаю, лучшее ли это произведение Шумана. Есть у него и другие, сильнее — например, фортепианный квинтет. Но я убежден, что и через сто лет при упоминании о Шумане потомки в первую очередь назовут его «Карнавал». Это гениальный автопортрет и в то же время портрет общества.
Ах, «Карнавал», «Карнавал»! Эта пьеса обладает особым очарованием молодости. В ней бездна оригинальности, остроумия, изобретательности и самой заразительной веселости. И даже мимолетная грусть только оттеняет жизнерадостность этой музыки.
Парад масок разнообразен и ярок, но его нельзя назвать пестрым. Напротив, я не знаю пьесы более стройной и цельной. Здесь все выпукло и выразительно. Ее можно читать, как книгу.
Шуман сказал, что пригласил музыкантов на свой воображаемый бал. И тут я вспомнил слова знакомого историка, который сравнивал «Карнавал» с номером шумановской газеты. Не тех ли музыкантов пригласил Роберт, о которых писал: об одних восторженно, о других резко? Ведь на «Карнавале» присутствуют не только друзья, но и враги.
И как различны эти маски! Вот удачливый, хотя и неглубокий артист Арлекин, вот его противоположность — неудачник Пьерро, вызывающий в нас сочувствие, но не убедивший нас в силе своего таланта. Вот музыкант Кокетка — блестящий, всегда заботящийся об успехе, «мишурный» музыкант. Не Тальберг[29] ли это? Нет, скорее последователь Тальберга, один из многих его подражателей. Жизнь для него непрерывная цепь удовольствий, искусство — способ добиваться этих удовольствий… «Неужели бывают такие артисты?» — как бы спрашивает Флорестан двумя задумчивыми фразами в конце этой сцены (он тоже присутствует на балу). И Кокетка отвечает, легко подпрыгивая в танце: «Да, бывает; почему бы и нет? И это очень хорошо и приятно».
Мы видим здесь и других исполнителей, которые серьезно относятся к своему искусству. Вот пылкий Флорестан, обрисованный романтически-страстной мелодией; вот медлительный, задумчивый Евсебий; вот Киарина, в чьем нарастающем, исполненном красоты напеве нетрудно узнать нашу Клару, ее манеру играть и чувствовать музыку.
Вот и Эстрелла; я узнаю ее игру: она всегда немного спешила, словно задыхалась, любила внезапные скачки, резкие ударения… Перед ее выходом в зал влетают четыре резвые маленькие маски — «Танцующие буквы»[30] (кому-то вздумалось нарядиться таким образом!). Ну, а за ними и сама хозяйка маскарада, артистка Эстрелла, в ее лучшей, самой естественной роли.
Мы встречаем в «Карнавале» и тех музыкантов, чьи имена известны всему миру, и сразу узнаём их. Всего лишь тремя строками обрисован Шопен — мечтательной мелодией в духе его ноктюрнов, но мы явственно видим Шопена, слышим его игру. А затем неожиданно возникает Паганини со своей скрипкой — черный демон на фоне белой колонны. И все в зале замирают, внимая повелительной музыке.
Маленькое интермеццо разделяет «Шопена» и «Паганини». До появления скрипача пары танцевали «Немецкий вальс», изящный, милый, но вполне бюргерский танец, каких в нашей застойной среде было много. Шуман сообщил ему поэтичность (на то он и Шуман!). Этот вальс располагает к мягкой, я сказал бы, безопасной мечтательности. Под звуки такого вальса совершаются обручения, девушки, опустив глаза, выслушивают признания поклонников.
И вдруг, как буря, как метеор, врывается в толпу танцующих бунтарь Паганини и начинает играть свое, заглушая все звуки «Карнавала». Он врезывается в самую середину вальса и как бы разрывает его надвое. Он играет все громче и резче, вот-вот порвутся струны. Словно колокол, гудят басы. И весь бюргерский мирок, воплощенный в недавнем вальсе, отступает, а беззаботные пары бледнеют, как призраки.
Один лишь Паганини властвует здесь, он один — реальность, остальные маски — только виденья. Но проходит миг, и дивный скрипач исчезает, чары рассеиваются. И вот уже как ни в чем не бывало продолжается благополучный вальс. Танцоры оправились от испуга. Они реальны, они живы, а Паганини и весь ураган, поднятый им, может быть, это был только обман зрения? Еще минута — и девушка простодушно ответит на признание, прерванное вторжением скрипача.
Но посещение Паганини не прошло бесследно. Потому что до конца все растет и растет сила «Карнавала» и его боевой дух. Вальс уже кончился, его сменили другие сцены, и вот мы подошли к последней — к трехдольному маршу, который я назвал бы «Шествием молодости».
И здесь с удивительным остроумием Шуман расправился со своими противниками. Ему досаждали поборники старины, не той благородной старины, которая воплотилась в Бахе и Генделе, а другой, косной. Ведь и у Баха были гонители, и их потомки не перевелись и доныне. Вот им-то Шуман и дал бой!
Перед началом последней сцены он внезапно прервал игру и спросил, помню ли я песенку о «гроссфатерах».
Еще бы. Я помнил ее с детства. Она начиналась словами: «Как бабушка замуж за дедушку шла…»
Эту тяжеловесную, но добродушную песенку мы слышим и в «Бабочках».
— Но там «прадеды», если помнишь, безобидны, — сказал Шуман, — сидят вдоль стен и никого не трогают. Угощают друг друга табаком, затем встают и медленно, чинно танцуют. Потом снова садятся, и больше их не слышно.
Да, я помнил. Но не то было в «Карнавале». Я не успевал следить за изменениями знакомого мотива. Безобидный вначале, он становился чуть ли не угрожающим. Как будто «гроссфатеры», весь вечер сидевшие спокойно и важно, вдруг поднялись с мест. Но не для чинного менуэта, а для того чтобы прервать марш, которым начинается последняя сцена «Карнавала». И мотиву «гроссфатеров» на первых порах удалось утвердиться и даже заглушить мелодию боевого марша.
— Борьба поколений? — спросил я Шумана.
— Нет, — сказал он, — борьба идей.
Я ожидал, что он усмирит бунт громкой фанфарой[31], что он раздавит его тяжелыми аккордами, заставит свой марш звучать еще победнее, усилит, так сказать, свое войско. Но я еще не знал, как велика его изобретательность Он победил противников иным, более изощренным, более верным и более музыкальным способом — колдовским превращением мотива. Головокружительный вальс увлекает «гроссфатеров» за собой, их напев в высоком регистре значительно «молодеет», теряет всю важность и напыщенность. Он взлетает еще выше, кружится все быстрее и легче, как рой листьев на ветру, и наконец исчезнет с последним звуком «Карнавала».