Глава 2. Размышления по поводу помет Сталина на страницах романа Л.Н. Толстого
Глава 2. Размышления по поводу помет Сталина на страницах романа Л.Н. Толстого
«Ха-ха» графу Толстому от товарища Сталина
Книга Л.Н. Толстого «Воскресение», находящаяся ныне в архиве Сталина, вышла в издательстве «ACADEMIA» с рисунками Л.О. Пастернака в 1935 году. В верхнем правом углу титульного листа сталинского экземпляра красным карандашом нарисована рамка, а в ней надпись почерком, похожим на руку вождя: «Св. Ст.» (Светлана Сталина). Возможно, он обращал внимание дочери на эту книгу или предполагал ее подарить. В 35-м году дочери было около 10 лет, слишком юный возраст для восприятия философского романа. Скорее всего, эта надпись, как и другие пометы, красным карандашом была сделана значительно позже 1935 года. Мне сначала показалось, что эти пометы принадлежат повзрослевшей Светлане Аллилуевой. Но другие пометы и надписи простым карандашом, без сомнения, сделаны рукой Сталина. В книге много бумажных закладок, но кто их туда положил — Сталин или архивисты и исследователи, сказать теперь трудно. Если большинство книг, о которых я уже упоминал, он впервые прочитал после революции, то с романами Толстого вполне мог познакомиться и раньше. Многие мемуаристы упоминают произведения Толстого, якобы входившие в круг чтения будущего вождя. В дореволюционном публицистическом наследии Кобы я не обнаружил следов его серьезного знакомства с классиками русской художественной литературы. Гоголь и Чехов — вот, пожалуй, и все. Зато после революции, и особенно в период между серединой 20-х и концом 30-х годов Сталин читал и перечитывал по нескольку раз многие выдающиеся художественные произведения эпохи. О том, как плохо дети знают внутреннюю и интеллектуальную жизнь своих родителей, лишний раз говорит такой факт — спустя много лет после смерти отца Светлана Аллилуева заявила, что «в искусстве, кроме чистой пропаганды, отца больше всего привлекали, как жанр, сатира, юмор… Отец не любил поэтического и глубоко-психологического искусства. Я никогда не видела, чтобы он читал стихи… Не видела на его столе Толстого или Тургенева» [509]. Заявление о Толстом тем более кажется странным, если учесть сталинскую надпись на книге: «Св. Ст.». Следовательно, и пометы красным карандашом принадлежат не ей, а отцу. Эту книгу дочь никогда не видела. Наибольшее количество русской и зарубежной классики Сталин прочитал перед Второй мировой войной, когда дочь была еще очень юной и поэтому не способна была оценить интеллектуальный уровень жизни отца. В то же время, как это часто происходит во многих семьях, взрослея, дочь все более отчуждалась от родителя и все меньше имела желания и возможности заинтересованно наблюдать и вникать в его внутреннюю жизнь. Отсюда следует, что он с 1935 года этот роман внимательно прочитал дважды и с карандашом в руке.
Фигура Толстого издавна интересовала видных большевиков. Дело не только в том, что он был крупнейшим писателем и мыслителем эпохи, но и в том, что в отличие, предположим, от Ф. Достоевского, Толстой терпимее относился к социалистическим идеям в целом и до 1905 года с осторожным пониманием приглядывался к революционному движению. Толстой подметил истоки социалистических идей в евангельском христианстве и приложил свою руку художника к написанию портретов добросовестно заблуждающихся, с его точки зрения, революционеров-страстотерпцев. Антигосударственная, антицаристская, антиклерикальная направленность проповеди Толстого была близка большинству революционеров. Ленин, как известно, сочувственно отозвался на смерть писателя в 1910 году. Сталин не мог не читать хотя бы отдельные публицистические произведения Толстого, широко печатавшиеся до революции в газетах. Наверняка он читал и какие-то художественные произведения, о чем свидетельствуют однокашники Кобы по семинарии. То же «Воскресение» сначала публиковалось частями в популярном журнале «Нива» и в различных газетах. До революции вышло около сорока изданий этого романа, впрочем, сильно исковерканных цензурой. Но Сталин, скорее всего, прочитал роман только в середине 30-х годов в этом самом академическом издании, которое и сейчас находится в его архиве.
Очевидно, роман получил сильный отзвук в душе Сталина, вызвал серьезные раздумья и воскресил воспоминания о годах ссылок, тюрем, этапов. Воспоминаниям о пройденных этапах и тюрьмах он любил предаваться еще до революции. И после революции он иногда уносился мыслями в смрадную атмосферу тюремных камер, вспоминал совместные попойки с «благородными» уголовниками, коллег-революционеров разных партий и различных калибров. Но некоторые строчки романа не только высвечивали картины прошлого, а делали как бы прозрачными, просветляли его собственные смутные мысли по важнейшим жизненным, политическим и философским вопросам. Не все, конечно, Сталин воспринимал в романе всерьез, что-то вызывало взрывы издевательского хохота. Что ж, ведь и Ленин, говоря с уважением о Толстом «как зеркале русской революции», насмешничал над его любовью к «рисовым котлеткам», над его «революционной мягкотелостью» и дряблым «непротивлением злу насилием». Тогда Ленин писал: «Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества…» [510]
Сталин, читая роман, расхохотался трижды — и каждый раз по самым существенным пунктам толстовской этики.
Первый раз — пробегая глазами знаменитое начало романа, в котором описывается весна в городе, а по существу противопоставляется животворящая естественная природа каменному индустриальному противоестеству городской цивилизации и ее бюрократии. Именно в этом месте, жирно отмеченном на полях сталинским карандашом и раскатисто крупными буквами: «ХА-ХА-ХА », находится ключевая для философии Толстого фраза:
…
«Но люди — большие, взрослые люди — не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно в это весеннее утро, не эта красота мира божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом» [511].
Может быть, Ленин или другие высоколобые большевики в свое время настроили Кобу на столь веселый лад по отношению к толстовской этике, или Сталину самому почудились знакомые по семинарии ханжески нравоучительные поповские нотки, — не знаю. Второй взрыв смеха вызвал пассаж Толстого в конце заключительной части романа. Толстой описывает, как князя Нехлюдова (главного героя романа, прошедшего, рядом с Катюшей Масловой, как по крестному пути в Иерусалиме, по царским тюрьмам России) вдруг озаряет понимание способа спасения от огосударствленного зла. Остро заточенным простым карандашом Сталин подчеркнул текст, а сбоку на полях приписал «ХА-ХА» по такому поводу: «И с Нехлюдовым случилось то, что часто случается с людьми, живущими духовной жизнью. Случилось то, что мысль, представлявшаяся ему сначала как странность, как парадокс, даже как шутка, все чаще и чаще находя себе подтверждение в жизни, вдруг предстала ему как самая простая, несомненная истина. Так выяснилась ему теперь мысль о том, что единственное и несомненное средство спасения от того ужасного зла, от которого страдают люди, состояло только в том, чтобы люди признавали себя всегда виноватыми перед богом и потому неспособными ни наказывать, ни исправлять других людей. Ему ясно стало теперь, что все то страшное зло, которого он был свидетелем в тюрьмах и острогах, и спокойная самоуверенность тех, которые производили это зло, произошло только оттого, что люди хотели делать невозможное дело: будучи злы, исправлять зло. Порочные люди хотели исправлять порочных людей…» [512]
Странно было бы, если бы эта толстовская мысль не вызвала у Сталина, прошедшего через те же царские тюрьмы, взрыв саркастической реакции. Вся его жизнь, как и жизнь большинства революционеров, тем более большевиков, была положена на алтарь борьбы с насилием средствами насилия же. Но не российские революционеры и тем более не Сталин первыми открыли этот способ преобразования мира. И хотя Маркс после вереницы всемирно-исторических революций прямо заявил, что насилие есть повивальная бабка истории, он тоже не первооткрыватель. Человечество коллективно вносит в мировое историческое пространство все более весомую меру насилия простым фактом своего существования. Просто жить — это значит ежеминутно, ежечасно совершать насилия над собой, над окружающими, над природой. И чаще такого рода насилие есть всего лишь способ отстаивания своего права на жизнь. Все дело в мере, и все живое, кроме человека, знает эту меру. Мера насилия, способствующая всеобщей жизни и коллективной организации, не должна превышать меру, сверх которой начинается угнетение, рабство, умерщвление. Всю свою историю человечество мечется в поисках этой меры, раз за разом все более загребая в сторону безмерного насилия.
Я не думаю, что похожие мысли сопровождали сталинский смех. Может быть, он рассмеялся потому, что отлично помнил, как порочные люди пытались вытравить из него «зло» в семинарии? Еще более порочные люди «исправляли» его в тюремных камерах, и это он помнил. То же самое было во время революции и после нее — красные пытались исправить белых, а те — красных… Но в то же время, если кто-то не будет постоянно пытаться исправлять зло насилием и наказывать, люди, как голодные крысы, сожрут друг друга заживо.
Скорее же всего, ход его мысли был такой: все это «пустяки» (любимое словечко), прекраснодушная болтовня. Надо быть «практиком» на своей земле, дело надо делать — «лес рубят, щепки летят», новое всегда строят с помощью топора, даже «царство божие на земле», и т. д.
В третий раз он рассмеялся, когда Толстой процитировал мысли Нехлюдова, раз за разом перечитывавшего Нагорную проповедь Христа, которая устанавливала, как считал Толстой, «…совершенно новое устройство человеческого общества, при котором не только само собой уничтожилось все то насилие, которое так возмущало Нехлюдова, но достигалось высшее доступное человечеству благо — царство божие на земле» [513]. Двоекратное «ха-ха » вам на это, Лев Николаевич, от товарища Сталина!
В остальном Сталин серьезно отнесся к роману. Характер помет позволяет выявить те проблемы, которые больше всего волновали вождя, и вопросы, на которые он в эти задымившиеся по его инициативе большой кровью годы искал в «Воскресении» ответы.
«Народ» Льва Толстого
Сталин не мог пройти мимо толстовского образа-видения, врезающегося в память навечно:
…
«Из всего того, что видел нынче Нехлюдов (в тюрьме. — Б.И. ), самым ужасным ему показался мальчик, спавший на жиже, вытекавшей из парахи, положив голову на ногу арестанта» [514].
Так, не увлажняя ханжески глаз, Толстой-Нехлюдов увидел разом и настоящее, и будущее состояние своего народа. Но главным, что отслеживал Сталин в этой теме, был мотив вины и покаяния перед обиженным народом. В разгар дискуссии политзаключенных о том, можно ли силой навязывать людям пути их освобождения из рабства, Нехлюдов задает вопрос молчавшей Катюше Масловой о том, что она (бывшая проститутка) думает о народе.
…
«— Я думаю, обижен простой народ, — сказала она, вся вспыхнув, — очень уж обижен простой народ» [515].
Обижен же простой народ тем, что живет в тяжелейших, почти скотских условиях, лишенный средств пропитания, то есть земли и самого необходимого. Нехлюдов-Толстой с нарастающим удивлением как бы заново разглядывает крестьянский быт, хотя сам был потомственным помещиком и крепостником:
«— А что вы обедать будете?
— Что обедать? Пищея наша хорошая. Первая перемена хлеб с квасом, а другая — квас с хлебом, — сказала старуха, оскаливая свои съеденные до половины зубы.
— Нет, без шуток, покажите мне, что вы будете кушать нынче.
— Кушать? — смеясь, сказал старик… — Покажи ему, старуха».
…
Барин поспешил уйти: «— Ну, прощайте, — сказал Нехлюдов, чувствуя неловкость и стыд, в причине которых он не давал себе отчета» [516].
Фразу о чувстве стыда Сталин также отметил на полях простым карандашом. И другую, близкую по смыслу мысль, Сталин таким же способом выделил. Из моральных соображений Нехлюдов продал свою землю крестьянам по дешевке, но не испытал удовлетворения от содеянного:
…
«Чем он был недоволен, он не знал, но ему все время чего-то было грустно и чего-то стыдно» [517].
Стыд не оставил Нехлюдова даже тогда, когда он решил отдать оставшуюся землю крестьянам бесплатно, но:
…
«Мужики молчали, и в выражении их лиц не произошло никакого изменения», — подмечает Сталин вслед за Нехлюдовым [518].
Роман «Воскресение» — это по-толстовски воображенное покаяние. И первым, перед кем кается Толстой-Нехлюдов, стал «народ», представший пред ним в облике крестьянства.
Именно в те годы, когда Сталин с простым карандашом в руке штудировал «Воскресение», СССР трясло от недавних последствий коллективизации и индустриализации, вообще лишивших крестьян собственной земли и выкинувших значительную их часть в города, в жерло советской технической модернизации. Другая их часть гибла в сибирских лагерях или умирала голодной смертью в колхозах. Испытывал ли Сталин чувство вины, пусть втайне, пусть наедине с самим собой? Может быть, он, как и Нехлюдов, испытывал стыд перед крестьянами и поэтому с таким вниманием фиксировал все симптомы его моральных недомоганий? Думаю, все наоборот. Ему было важно то, что чувство стыда испытывал помещик, «частник», собственник земли. Значит, и крестьянин как «собственник» так же не имеет морального права на землю, но, в отличие от моралиста и интеллигента Нехлюдова, никакого чувства стыда не испытывает. Сталин неплохо понимал крестьянскую психологию и поэтому не проявлял по отношению к нему, крестьянину, никакого пиетета, хотя пропаганда твердила обратное. Ни в юности, ни позже Сталин не имел прямого отношения к земледельческому труду (как и к любому другому), но он сам был потомком крестьян, много жил среди них в ссылках, до революции постоянно встречался с выходцами из деревни в индустриальных городах Закавказья. Он любил, когда со стороны в нем подмечали черты крестьянской хитрованности. Думаю, не без подсказки «крестьянскую» основательность подметили в нем и А. Барбюс, и Л. Фейхтвангер, и другие «иконописцы» прижизненного сталинского образа. В художественных фильмах он часто изображался с лопатой в руке, возделывающим свой сад-огород, обрабатывающим розы и плодовые деревья. И в жизни он иногда любил демонстрировать гостям свою любовь к сельхозработам в оранжерее и на участке. Но крестьян-народ он содержал в своем государстве как новый «всесоюзный барин»: государственная барщина, государственный оброк, солдатчина, беспаспортное крепостное состояние.
Самодовольство аристократии
Как известно, Нехлюдов в романе Толстого медленно и с трудом освобождается от моральной нечистоты своего класса. Долгий путь к «воскресению» сопровождается рецидивами, возвращениями в привычный мир довольства, уюта, культуры. Именно на описаниях барственных рецидивов задержалось внимание Сталина. Нехлюдов после мытарств с этапниками, по тюрьмам и дорогам Сибири, и «долгого лишения не только роскоши, но и самых первобытных удобств», приходит на прием в сановный дом:
…
«Эта тонкая лесть (хозяйки. — Б.И. ) и вся изящно-роскошная обстановка жизни в доме генерала сделали то, что Нехлюдов весь отдался удовольствию красивой обстановки, вкусной пищи и легкости и понятности отношений с благовоспитанными людьми своего привычного круга, как будто все то, среди чего он жил в последнее время, был сон, от которого он проснулся к настоящей действительности» [519].
…
«И Нехлюдову, после хорошего обеда, вина, за кофием, на мягком кресле, среди ласковых и благовоспитанных людей, становилось все более и более приятно. Когда же хозяйка, по просьбе англичанина, вместе с бывшим директором департамента сели за фортепиано и заиграли хорошо разученную ими 5-ю симфонию Бетховена, Нехлюдов почувствовал давно не испытанное им душевное состояние полного довольства собой, точно как будто он теперь только узнал, какой он был хороший человек» [520].
Напомню, что Сталину второй половины тридцатых годов тоже были знакомы подобные чувства «довольства собой» и открытия самого себя в обстановке пиров и застолий как «хорошего человека». С годами его все больше тянуло к суррогатам великосветских раутов и «интеллигентских» вечеров с пианино, на котором играл Жданов, с певцами и артистами и т. п. аксессуарами. Но, в отличие от Нехлюдова, он этим не возвращался в привычную среду веками обустроенной жизни. В действительности все было наоборот — он был вырван силою обстоятельств из нищеты, ссылок и опасностей и вознесен на вершину людской пирамиды так, как ни графу Толстому, ни князю Нехлюдову не снилось. Не отставали от него и другие крупные советские сановники. Впрочем, опасностей там, наверху, было много больше.
Внимание Сталина задержалось еще на одном из образов благополучного класса людей. Это был Сковородников, один из тех чиновников, кто принял решение оставить без изменения, «из нравственных» соображений, несправедливый приговор Катерине Масловой:
…
«Сковородников был материалист, дарвинист, и считал всякие проявления отвлеченной нравственности или, еще хуже, религиозности не только презренным безумием, но и личным себе оскорблением» [521].
Сковородникову была противна не столько сама женщина, сколько ситуация — «возня с этой проституткой», ее присутствие в Сенате, желание Нехлюдова жениться на ней. Судя по этому тексту Толстого, быть материалистом и дарвинистом, испытывать неприязнь к «отвлеченной нравственности» могли не только революционеры и большевики, но и представители «эксплуататорских классов». Сталин взял себе эту мысль на заметку, но обратил ли он внимание на то, что человек, придерживающийся таких «прогрессивных» взглядов, без всякого зазрения совести походя совершает подлость?
Карандаш Сталина отметил и художественную характеристику нового класса людей, который был представлен молодым купцом-золото-промышленником, являвшим собой «совершенно новый и хороший тип образованного — прививка европейской культурности на здоровом мужицком дичке» [522].
Формула исчисления нравственности революционера
Продолжая традиции классического европейского романа XIX века, Толстой каждой фигуре придавал не только живой человеческий облик, но еще и нагружал ее (иногда сверх меры) признаками типического. Так, Нехлюдов символизировал мечущуюся, умную душу человека, стремящуюся к воскресению. Катюша Маслова — наивная, поруганная любящая душа, выбирающаяся из гнилого болота на твердую почву нравственного существования. Дети, рожденные распутной матерью Катерины, формальным образом крещеные и тут же сознательно брошенные ею на голодную смерть, — символы родины и ее народа. Образы революционеров в «Воскресении» вместе и в отдельности символизируют некие фундаментальные, как представляется Толстому, черточки типичных революционеров. При тяге Сталина к каноническим формам умозаключений он не мог пройти мимо обобщающих наблюдений Толстого, характеризующих духовный мир революционеров. Но обратим внимание на то, как Сталин трансформирует размышления писателя.
По наблюдению Толстого-Нехлюдова, среди революционеров, как и среди обыкновенных людей, было три рода: искренне боровшиеся с существующим злом, эгоистичные и тщеславные люди и большинство — любители риска, авантюрной игры своей судьбой и жизнью. Но вместе они отличались тем, «что требования нравственности среди них были выше тех, которые были приняты в кругу обыкновенных людей. Среди них считалось обязательными не только воздержание, суровость жизни, правдивость, бескорыстие, но и готовность жертвовать всем, даже своею жизнью, для общего дела». Не будем излишне придираться к непоследовательности Толстого, зачислившего в круг высоконравственных людей и тех, кто пошел в революцию из эгоизма и тщеславия. Любое сложное явление не может быть рассмотрено формально, непротиворечиво. Именно клубки противоречий являются сутью очень сложных явлений. И в этой книге о Сталине я не способен избежать вопиющих противоречий, особенно в оценках. Очень надеюсь, что именно они откроют нечто большее в характере вождя и в сущности сталинизма.
В типографии книга Толстого была набрана мелким, убористым шрифтом, плотно расположенным на странице. Поэтому Сталин, вопреки обыкновению, после первой страницы романа вынужден был отбросить карандаш с любимым толстым грифелем и использовать карандаш тонко заточенный, оставляющий заметные, но слабые отметины. Вслед за только что процитированным текстом Сталин подчеркнул: «И поэтому те из этих людей, которые были выше среднего уровня, были гораздо выше его, представляли из себя образец редкой нравственной высоты; те же, которые были ниже среднего уровня, были гораздо ниже его, представляли из себя часто людей среднего уровня, притворяющихся и вместе с тем самоуверенных и гордых» [523].
Внимание Сталина сфокусировано на первой части фразы, на том, как Толстой характеризует разряд революционеров высокой нравственности, и отключается там, где речь идет о противоположном полюсе. Пока Толстой предложил всего лишь общую теорию вычисления уровня нравственности. Но вот он понуждает своего героя применить ее на практике. И Нехлюдов занялся исчисленьями уровня духовного потенциала одного из революционеров:
…
«Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы».
И здесь же Сталин на полях слева тоненько приписал собственноручно выведенную формулу:
«Ум
—
Самомнение»
[524]
.
Толстой так увлек Сталина своими нравственными исчисленьями революционного сознания, что недавний революционер и нынешний вождь проследил эту линию романа до самого конца.
Один из героев романа — революционер, подвергшийся строгому нравственному анализу «по Толстому», встал на путь борьбы из тщеславия, из желания первенствовать. «Сначала, — пишет Толстой, а Сталин подчеркивает, — благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся… имел первенство, и он был удовлетворен». Затем, когда он перестал учиться и усваивать чужие мысли, то потерял первенство. Чтобы его вернуть, он переменил взгляды, стал красным и занял положение руководителя партии. «Раз выбрав направление, — читает Сталин далее с карандашом в руке, — он уже никогда не сомневался и не колебался и потому был уверен, что никогда не ошибался. Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно… Самоуверенность его была так велика, что она могла только отталкивать от себя людей или подчинять себе. А так как деятельность его происходила среди очень молодых людей, принимавших его безграничную самоуверенность за глубокомыслие и мудрость, то большинство подчинялось ему, и он имел большой успех в революционных кругах. Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор… Товарищи уважали его за его смелость и решительность, но не любили. Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми, если бы мог. Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним» [525].
Я теряюсь, я не знаю, как все это непротиворечиво объяснить. На кого или на какие представления проецировал Сталин характеристики Толстого? На кого-то из своих врагов? Но какой смысл искать у писателя то, о чем он и сам постоянно твердил со всех партийных трибун? Но еще в большей степени я не могу поверить в то, что он вдруг увидел собственное отражение в толстовском зеркале. Признаться, пусть и наедине с собой, что ты начетчик, перепевающий чужие мысли, способный только на то, чтобы морочить голову незрелым юнцам, что ты самоуверен и с легкостью кардинально меняешь политическую окраску, и что безобразно падок на лесть и поэтому хорошо относишься только к тем, кто преклоняется пред тобой, признаться во всем этом немыслимо, невозможно. Невозможно не только Сталину с его гипертрофированным комплексом нарциссизма, немыслимо признаться вообще любому человеку. Еще Достоевский в «Идиоте» устами одного из героев (Ганечка) заявил, что лучше человека обвинить в каких угодно смертных грехах и преступлениях, считать его отпетым негодяем, чем заподозрить в нем отсутствие хоть каких-то талантов и способностей. Признать это — все равно что добровольно самоуничтожиться. Чувство самосохранения распространяется не только на нежную человеческую плоть, как бы она ни была безобразна, но и на душу и на интеллект, как бы они ни были ущербны. Даже если человек знает, что он не умен, уродлив и нечестен, он будет убеждать других и еще больше себя в обратном. Но так же как тело иногда невозможно сохранить без серьезного хирургического вмешательства, так и душа требует, чтобы и ее хоть иногда очищали от скверны. Неужели здесь Сталин наедине с самим собой позволил себе самокритично посмотреть на свое отражение в зеркале, подставленном семидесятилетним Толстым? В конце книги, где автором была проставлена дата ее завершения: «16 декабря 1899 года», Сталин дописал: «70-ти лет ».
Обратим внимание на ту часть процитированного текста Толстого, в котором он сравнивает своего революционного вождя со старым самцом-обезьяной, вырывающим «все способности» у молодых особей, только бы они не мешали проявлению его способностей. В своей текущей кадровой политике Сталин точно придерживался рецепта старого самца-обезьяны. Так Лев Николаевич Толстой объяснил стареющему вождю смысл психоаналитической теории Зигмунда Фрейда и метод борьбы за либидо в обезьяно-человеческом стаде.
И снова женщина
Все романы Толстого населены большим числом женщин; иногда они играют равные с мужскими образами роли. В двух романах — в «Анне Карениной» и в «Воскресении» — женщины главные героини. В первом случае — аристократка, бегущая от серых буден и возмечтавшая о свободной любви, во втором — проститутка, стремящаяся к обыденному счастью. В русской классической традиции романа, которой следовали и Толстой, и Достоевский, и большинство известных отечественных писателей XIX — ХХ веков, проститутка, или «падшая женщина», женщина «легкого поведения», «содержанка», «соблазненная и покинутая» и т. д. — существо страдательное, жертва злой воли, житейских или социальных обстоятельств. Культивирование страдальческого образа проститутки в российском общественном сознании было связано, с одной стороны, с христианской традицией, с образом Марии Магдалины — одной из первых поверившей в божественность Христа, раскаявшейся и потому причисленной к сонму святых дев. С другой же стороны, оно связано с реалиями крепостной и особенно посткрепостной России, когда женщины низших сословий становились в барских усадьбах и городских особняках жертвами сексуального насилия и соблазна, а главное — жертвами обнищания городского и сельского населения. Судя по распространенности сюжета, история соблазненной барином воспитанницы, гувернантки или молодой горничной была довольно типична, и так же типично было декларируемое сочувствие. Но, пожалуй, только Толстой спроектировал городской проститутке не крестный путь по мукам, на манер Достоевского, с параллельным духовным возрождением через сострадание к ближнему, а — каторжный этап рядом с близким человеком, дорогу в революцию. Не знаю, стала ли хоть одна представительница древнейшей профессии профессиональной революционеркой (история на этот счет отмалчивается), не знаю и того, встречал ли их Коба на своем революционном пути? Но Катерина Маслова, на мой взгляд, довольно блекло описанная 70-летним графом, почти не привлекла к себе внимание Сталина. Только на одной странице романа дважды зацепился его карандаш за текст. Ближе к концу этапа, когда все отчетливее проявляются признаки морального выздоровления и Нехлюдова и его жертвы — Масловой, для нее открывается перспектива новой духовной жизни, а сама она начинает высоко оцениваться праведными женами-революционерками. Сталин небрежной кривой чертой отметил на полях диалог Нехлюдова и одного из революционеров:
«— Что же я могу сказать? — сказал Нехлюдов. — Я рад, что она нашла такого покровителя, как вы…
…
— Вот это-то мне и нужно было знать, — продолжал Симонсон. — Я желал знать, любя ее, желая ей блага, нашли ли бы вы благом ее брак со мной?
— О да, — решительно сказал Нехлюдов.
— Все дело в ней, мне ведь нужно только, чтобы эта пострадавшая душа отдохнула, — сказал Симонсон…» [526]
Диагноз духовного и нравственного воскресения Масловой, поставленный влюбленным мужчиной Симонсоном, вызывает интуитивное недоверие, что почувствовали, видимо, не только Нехлюдов, но и писатель и вождь. Поэтому Толстой заставляет Марию Павловну, как идеал девственной женской нравственности в романе, подтвердить диагноз:
«— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно, желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? — Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует…» [527]
Перед нами сугубо мужское умозаключение, вложенное Толстым в уста женщины. Вряд ли хоть одна «добропорядочная» женщина позволит себе простить другой женщине полноту испытанной ею сексуальной свободы, а затем признать ее нравственной, то есть равной себе. Другое дело мужчина, — когда он видит заинтересовавшую его женщину, он мыслит ее доступной для себя, то есть свободной, даже если ему известно, что это не так. Здесь лежат истоки мужской «теории» расщепления женской сущности: при невозможности навечно закрепления за собой желанного женского тела, хотя бы претендовать на «вечную» верность менее осязаемой женской души. Тело может передаваться многим, душа же — сама по себе. При любых обстоятельствах она может оставаться высоконравственной. Толстой здесь лишь художественно выразил то, о чем начинает додумываться любой подросток с момента полового созревания. Полюбивший Маслову Симонсон поступил именно так, как поступает большинство мужчин, предполагающих, что именно они силой своей любви смогут удержать при себе и тело, и душу женщины. Более рассудочным Нехлюдовым двигало великодушие, которое вечно ожидает ответной благодарности. Читая роман во второй раз уже с красным карандашом в руке, Сталин вновь задержался на взаимоотношениях любовного «треугольника»:
«Нехлюдов предлагал ей брак по великодушию и потому, что было прежде; но Симонсон любил ее такою, каковой она была теперь, и любил просто за то, что любил» [528]. Вспомним, что Сталин в свое время не пошел на «брак по великодушию» с Лидией Перепрыгиной.
Недаром авторами всех господствующих социальных теорий выступают мужчины. Не случайно и то, что все прогрессистские социальные теории исходят из того же мужского оптимизма — прошлое человека и человечества, как бы оно ни было греховно и безнравственно, преодолимо и возрождение всегда возможно. Для бывшего профессионального христианина, практика-большевика и бабника Сталина толстовская мысль была близка и понятна.
* * *
В соответствии с той же «мужской» философией, когда свобода женщины рассматривается как ее сексуальная свобода для тебя, а ее нравственность как проявление любви и верности тебе, выстраивается и другой, казалось бы, противоречащий первому тезис. Мы помним, как еще Светлана Аллилуева отмечала, что Сталин публично выступал за равноправие женщин, но на самом деле не любил женщин самостоятельных, считал их по большей части существами недалекими, а в семье был сторонником патриархальных отношений между супругами. Поэтому не удивляет то, что Сталин отметил в романе и такой пассаж:
…
«Хотя он принципиально и был за женский вопрос, но в глубине души считал всех женщин глупыми и ничтожными, за исключением тех, в которых часто бывал сентиментально влюблен так, как теперь был влюблен в Грабец, и тогда считал их необычайными женщинами, достоинства которых умел заметить только он» [529].
Несмотря на то что Толстой вещает здесь от имени души мало любимого им персонажа, каждый, как и Сталин, может найти знакомые мысли и ощущения. Для любовного чувства нужно, чтобы объект любви выделялся на общем фоне. А при отсутствии яркого накала у любовного объекта психологически гасится окружающий «фон». И тогда действительно все остальные женщины на время влюбленности кажутся глупыми и неинтересными.
Что бы ни твердили сторонники равноправия полов, в человеческом обществе господствуют вечные мужские идеалы женщин. И дело здесь не в мужском шовинизме, а тысячелетиями выработанных представлениях о человеческом счастье, которое достигается в момент наиболее полного слияния «Его» и «Ее». Этот момент, это почти полное единство двоих способна выстроить именно женщина, а не мужчина. Поиски такого единства гонят наиболее активных мужчин от одной женщины к другой. Мужская мечта абсолютной совместности изложена Толстым через такой женский образ:
…
«Но, раз полюбив и выйдя замуж за самого, по ее убеждениям, хорошего и умного человека на свете, она, естественно, понимала жизнь и цель ее точно так же, как понимал ее самый лучший и умный человек на свете…
И ей казалось, что она действительно так думает и чувствует, но, в сущности, она думала только то, что все то, что думает муж, то истинная правда, и искала только одного — полного согласия, слияния с душой мужа, что одно давало ей нравственное удовлетворение» [530].
Даже Толстой не смог предусмотреть того, что через десять лет после опубликования этих строчек он во имя высших нравственных соображений бросит постаревшую жену, с которой ему за многие десятилетия совместной жизни так и не удалось достичь полного душевного слияния. Утопия может быть не только инженерной или социальной, но и нравственной. Мужская нравственная утопия тем и хороша, что она универсальна. Как и подавляющему большинству мужчин, она была близка и Сталину, который, конечно же, изменял жене и при ее жизни и после смерти, но в мечтах не прочь был иметь при себе верную женину душу. Она же выстрелом в висок убила ее или… отпустила на волю.
Тюрьма как зеркало Российского государства
Не может быть никаких сомнений, что, отправляя на каторгу и на расстрел миллионы людей, Сталин делал это в здравом уме, расчетливо, холодно и заранее взвешивая все последствия. Ужесточая из года в год советский тюремный и лагерный режимы, он, конечно, помнил начальную, так сказать, точку — уровень жестокости царской тюрьмы и каторги. Советские тюрьмы по этому показателю на порядок превосходили царские. Это, по крайней мере, доказывает, что он не испытывал ни малейшего сочувствия к тем новым страдальцам, которых часто знал лично. Считается, что закоренелый убийца и садист — это человек, лишенный воображения, потому и сострадания, не способный представить себя в роли жертвы и перенести на себя чужие боли и страхи. Сталин же сам побывал в роли жертвы репрессивной государственной машины. Правда, жертвы, заслуженно, с точки зрения того, дореволюционного государства, понесшей наказание. Ведь он с товарищами делал все, что было им по силам, чтобы его разрушить.
Проведя в тюрьмах и ссылках в общей сложности около восьми лет, он наверняка встречал невинно осужденных людей, их на российской каторге всегда было с избытком. В России во все времена это были жертвы судебных ошибок, злой воли какого-нибудь негодяя или рокового стечения обстоятельств. Неизвестно, сочувствовал ли он этим людям там, в Сибири, или когда встречался с ними в камерах царских тюрем. Но то, что он особенно злобно ненавидел невинно осужденных его судьями, общеизвестно. Как утверждает дочь, ненавидя, он просто вычеркивал людей из своего сознания. Я не думаю, что Сталин был способен волевым усилием действительно забывать имена или лица убиенных и замученных по его вине. Похоже, что на это вообще никто не способен. Толстой в дневнике за 1905 год записал: «Я получил радость или оскорбление. В настоящем нет ни радости, ни оскорбления, оно начинает действовать только в воспоминании. Из бесчисленного количества впечатлений, которые я получал, я очень многие забыл, но они оставили следы в моем духовном существе. Мое духовное существо образовано из них…» [531] Душа-индивидуальность соткана из огромного количества впечатлений, над которыми мы не властны, пока их оценивает совесть, участвующая в каждом нашем поступке. Но по мере огрубения, а затем омертвления души совесть подменяется рацио, то есть расчетом. Именно это происходило с душою Сталина. Он был расчетлив и поэтому был способен переводить того или иного человека из той части своего сознания, где располагались эмоции со знаком «плюс» и люди, к которым он испытывал временное расположение и доверие, в ту часть, где сосредоточились эмоции со знаком «минус» и люди, к которым он испытывал неприязнь и которых страшился. Поскольку этот процесс не был спонтанен, то есть душевен, как у большинства людей, а рационально регулировался рассудком, то при необходимости он легко переводил и мертвых и живых людей из одной символической «камеры» своего сознания в другую. Вспомним хотя бы историю с К.К. Рокоссовским и другими командирами Красной армии, которых он накануне войны после пыток вернул из ГУЛАГа [532]. Подлые законы, незаконные постановления и инструкции, расстрельные списки, подписанные им и соратниками, опубликованная статистика жертв Лубянки, воспоминания и другие документы — все это свидетельствует: звание генералиссимуса ему в первую очередь следовало бы присудить за беспрецедентное в истории истребление невинных людей, а затем уж за победу над Германией. Но есть ли доказательства, что все свои злодейства он совершал, находясь в здравом уме? Они есть, и они бесспорны.
Древнейшая историческая традиция пытается объяснять жестокости, творимые тиранами, психическими отклонениями, спровоцированными внезапным овладением безмерной властью. В этом наблюдении есть очень много правды. И действительно, даже в демократических системах новый государственный лидер проходит определенную адаптацию к власти через ряд промежуточных ступеней. Когда этого по каким-либо причинам не происходит, может начаться процесс формирования авторитарной личности, даже в рамках демократии. В системах же изначально авторитарных (в том числе и монархических) времени на адаптацию к власти нового правителя может практически не быть. И тогда велика вероятность рождения кровожадного монстра из человека, который до власти не казался общественно опасным и вел себя как обычный представитель своего круга. Несмотря на то что вхождение Сталина, как и всех большевистских лидеров, во власть было с психологической точки зрения стремительным и, по существу, явилось как бы одномоментным переходом из глубин стесненного подполья в разряженную атмосферу властной верховной свободы, Сталин был в какой-то степени адаптирован к ней. В период Гражданской войны он, недавний сиделец станка Курейка, занимал крупные партийные и государственные должности, распоряжался судьбами и жизнями тысяч людей. В эти и последующие несколько лет он по уровню жестокости мало чем отличался от других лидеров советского государства. Но, когда Коба пришел к единоличной власти, все стало решительно меняться.
Загадку рождения жестокого диктатора из обычного человека решают двумя способами. О первом я уже говорил — объявляют, что данный субъект изначально был неадекватен, и поэтому в благоприятной среде до предела развиваются его садистические наклонности. Во втором случае обвиняют окружение: трусливое, подхалимажное и продажное, которое, потакая человеческим слабостям, формирует из незаурядной личности человека-волка. К случаю со Сталиным применялись оба объяснения (Л. Троцкого, Н. Бухарина, Н. Хрущева), но мне кажется, они к нему совершенно не подходят. Я думаю, они не подходят и для объяснения большинства других случаев феномена единоличной диктатуры.
Внутренняя жизнь человека устроена таким образом, что она может расщепляться на отдельные параллельно сосуществующие отсеки. В одном из «отсеков» живет и развивается интеллектуал и беспринципный политикан, в другом — скромный семьянин, а представится случай — развратник, в третьем — вдумчивый, великодушный человек, способный многое понять и простить, но принципиально не подающий милостыни нищему, и т. д. И совсем не обязательно, что кто-то из них раз и навсегда возьмет верх над всеми остальными. Они легко могут ужиться и, как правило, мирно сосуществуют друг с другом. Все люди это хорошо знают и спонтанно отрабатывают сдвоенные или строенные качества души и все их оттенки дома, на работе, в компании, в метро или на дороге в автомобиле… Так устроен любой человек, будь он правитель или бродяга.
Сталин, читающий роман Толстого в конце страшных 30-х годов, наедине с книгой и ее персонажами был не чужд сопереживания и сострадания. Но оно, это сострадание, относилось не к людям из крови и плоти, а к литературным героям. В этот момент в нем оживали воспоминания, а с ними — его подлинная душа — все тот же недавний семинарист, а теперь революционер Коба, правда, уже постаревший и умудренный житейским опытом, но не утративший отзывчивости и даже сентиментальности. Сцены тюремной жизни и всей обстановки, мастерски описанные Толстым, были узнаваемы и вызывали живейший отклик. Сталин наверняка всю жизнь помнил, как испугался тюрьмы, когда был арестован в первый раз, и о том, как впоследствии пообвыкнув, тюрьму и этап воспринимал уже как обыденность. Для Катерины Масловой переход от распутной и, как говорит Толстой, «развратной, роскошной и изнеженной» жизни на воле к жизни в остроге сначала с уголовниками, а затем с политическими, несмотря на тяжесть условий, не казался очень ужасным. Скорее даже, эта новая жизнь была хорошей, так как приносила моральное удовлетворение. Сталин отчеркнул красным карандашом:
…
«— Вот плакала, что меня присудили, — говорила она. — Да я век должна бога благодарить. То узнала, чего во всю жизнь не узнала бы» [533].
Каким-то странным образом тюрьма, описываемая Толстым, превращается не просто в место мучительства и страдания виновных и невинных, а чуть ли не в место особой святости, то место, где бытовые грешники, встречаясь с идейными праведниками, приобщаются к ним. Известно, что в царских тюрьмах такое иногда происходило. В те времена уголовный мир испытывал некоторое уважение к миру политзаключенных, так как и власти, и тюремщики содержали последних в чуть более благоприятных бытовых и моральных условиях. Поэтому Сталин со знанием дела лишал советские тюрьмы малейшего ореола святости, административно возвышая в лагерной иерархии уголовников («социально близкий элемент») над политическими. «Политические» зэки сталинского времени из полусвятых страдальцев за народ периода царизма превращались официальной пропагандой и условиями заключения в самых «опущенных» и затравленных «врагов народа».
Толстой рассказывает — Катюша видела, что люди, окружающие теперь ее, были много лучше и чище людей, которых она встречала на воле. Упоминавшаяся уже Марья Павловна, как и сама Маслова, страдала невинно, взяв чужую вину на себя, и теперь «была озабочена только тем, как бы помочь кому-нибудь в большом и малом. Один из теперешних товарищей ее… шутя, говорил про нее, что она предается спорту благотворения» [534]. Красный карандаш Сталина по привычке зацепился за необычное выражение: «спорт благотворения».
Очищающее воздействие тюремной атмосферы, людей ее населяющих испытывает по воле Толстого не только Катерина Маслова, но и Нехлюдов. Еще при первом чтении Сталин простым карандашом отметил:
…
«О чем бы он ни думал теперь, что бы ни делал, общее настроение его было это чувство жалости и умиления не только к ней, но и ко всем людям.
Это чувство как будто раскрыло в душе Нехлюдова поток любви, не находивший прежде исхода, а теперь направлявшийся на всех людей, с которыми он встречался» [535].
Мое воображение отказывается представить — Сталин мог в эти годы, нет, не чувствовать, а хотя бы размышлять вслед за Толстым о любви, жалости, а главное — об умилении. Но если это не так — чего ради он фиксирует свою руку, внимание, эмоциональный центр на этой части текста? Может быть, и он через жалость и сопереживание близкой женщине когда-то испытал описываемую Толстым вселенскую любовь к людям? Толстой утверждает, что на такую любовь к людям способен не каждый. Осмелюсь высказать сомнение — мне кажется, что гениальное воображение художника в очередной раз завело Толстого в манящую перспективу нравственной утопии. Христианская тема любви к людям в догматической и абстрактной форме была знакома Иосифу по лекциям и проповедям семинарских учителей. Но тогда тема любви «к человецам» звучала как прелюдия проповеди любви и служения государству и его символам, включая царя, начальство и тюрьму. Думаю, и здесь, в романе, он отмечает знакомые мотивы, но звучащие теперь на прямо противоположном фоне морального оправдания революционного движения и гневного осуждения государственной машины, власти и церкви.
Как и большинство нравоучений, толстовская проповедь сильна именно критикой, отрицанием и осуждением. Его критика государственной власти, которая, как оборотень, под предлогом борьбы с людскими пороками тысячекратно умножает их, производит неизгладимое впечатление на любого читателя. По Толстому, тюрьма, как государственный институт наказания за преступления, на самом деле выполняет прямо противоположную роль:
…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.