10

10

Прощай, зеленый ты мой городок.

(Песня Шуберта)

… Земную жизнь пройдя до половины…

(Данте. «Божественная комедия»)

Однажды в имении гостеприимной Жорж Санд, где собирались ее друзья, я разговорился с художником Делакруа. Я сыграл ему пьесы, где, по моему мнению, встречались гармонические сочетания, близкие к колориту его картин. Внезапные переходы можно сделать незаметными и в живописи и в музыке. Одна такая неожиданная модуляция[114] через аккорд, в равной степени принадлежащий двум разным тональностям [115], понравилась Делакруа, и он обещал показать мне свою картину, где есть сходный переход из одной краски в другую.

— Мне непонятно, — сказал он, когда я встал из-за рояля, — как вы можете предпочитать концерты творчеству. Не говоря уже о том, что век артиста ограничивается одним-двумя поколениями, а век творца долог…

— Я сочиняю с давних пор, — перебил я его. — Или вы тоже считаете меня исполнителем, и не больше?

— Я знаю, что вы исполнитель особого рода, — сказал Делакруа, — исполнитель-творец. И я очень ценю ваши произведения. Но, мне кажется, вы могли бы писать еще больше. Просветительство — хорошая вещь. Но тот, кто сам изобретает идеи, в ком заложен дух творчества… Впрочем, простите меня, я не имел права вмешиваться, это с моей стороны бестактно.

Я успокоил его, сказав, что подобные мысли приходили в голову мне самому и что я в последнее время начал немного уставать от своих гастролей.

Хозяйка пригласила нас кататься на лодках. Гости отправились к реке. Мы с Делакруа шли сзади.

— Помните ли вы одно удивительное место у Данте? — спросил он вдруг. — Самое начало? «Земную жизнь пройдя до половины…» Оно не выходит у меня из головы.

— Какой же это возраст? — спросил я.

— По мнению Данте, тридцать пять лет. В этот период, если выразиться аллегорически, день равен ночи.

Я молчал. Потом воскликнул:

— Как это, в сущности, несправедливо! Две половины, из которых первая — лучшая.

— Не знаю, — ответил Делакруа. — Конечно, юность — это великое благо. Но вполне ли вы довольны вашей юностью?

— Она не была легкой, но, в общем, я доволен.

— А вот про себя я не могу этого сказать. Но от нас зависит, чтобы и вторая половина жизни была хороша. Ума все-таки прибавилось!

Была душная летняя ночь. В комнатке, отведенной мне, я не мог уснуть. «Когда день равен ночи»… Мне как раз исполнилось тридцать пять лет. Я находился в том возрасте, когда Данте начал свою «Божественную комедию».

«В самом деле, — думал я, — как велик был день в юности. Он все длился и длился, конца ему не было. Не хотелось идти спать, а глаза слипались. И ночь пролетала мгновенно.

А теперь наступило время равноденствия..»

Вряд ли я мог остановиться именно на этой мысли. Я был еще достаточно молод, чтобы не жалеть об уходящем времени. Но под впечатлением разговора с художником я сказал себе: он прав! Пора начать новую жизнь. Чтобы не исчезнуть вместе с этими преходящими концертами, краткими восторгами, изменчивой, мимолетной славой. Пора остановить коня… Не бойся, друг, я не совсем оставлю тебя. Мы еще не раз покажем, на что мы способны. Но бешеный бег, непрестанный, нарастающий, словно кто-то пришпорил нас, пора прекратить.

И тогда в тишине, не отвлекаемый быстрой скачкой, освободив для себя время, я смогу наконец высказать свои заветные мысли. А сколько их! Они теснятся и ждут завершения уже много лет. Всякий раз появляются новые, а я отгоняю их и думаю: «После. Еще успею». Нет, не успею. Не успею, даже если остановлюсь. Но хотя бы половина, хотя бы треть этих замыслов должна завершиться.

Каждый делает, что может. Но знаем ли мы пределы наших сил? Я склонен думать, что мы всегда делаем меньше, чем можем.

Итак, я остановлю коня.

Когда это произойдет? И как? Где я дам свой последний концерт? В Румынии, куда я как раз собирался, или на юге России, где я еще не бывал?

Это произошло в маленьком русском городе Елисаветграде[116]. Я уже встретил Каролину — не ту, которую любил в юности, а свою теперешнюю верную подругу. Я познакомился с ней в Киеве. Она была замужем. И мы надеялись, что удастся выпросить развод у царя, у того самого русского царя! Не знаю, на чем была основана эта надежда.

Я дал свой последний концерт в маленьком городе на Украине. Это был красивый городок, весь в зелени. Мои выступления должны были состояться в летнем театре — помещении, скорее похожем на сарай, чем на театр, но, как ни странно, с хорошей акустикой. По случаю смотра царских войск театр был отремонтирован и разукрашен. Рояль оказался хорошим. Во всяком случае, настройщик был здесь же, под рукой.

Двадцатого сентября сорок седьмого года, в день последнего концерта, я с утра гулял в окрестностях, любуясь белыми избами (которые здесь назывались «мазанки») и босоногими ребятишками, удивленно глазеющими на чужестранца. Вспоминал себя в Доборьянах и детей в Италии. Везде они одинаковы: прелестны, непосредственны, чисты. Что же происходит с ними потом? Куда девается радость жизни?

Но я не стал задаваться этими думами. Мальчики держали в руках подсолнухи. Я попросил угостить меня. И они застенчиво, но охотно протянули мне свои огромные цветки и показали, как извлекать оттуда плоские черные семечки. Я быстро наловчился — семечки оказались вкусными.

Я не испытывал грусти при мысли, что буду выступать в последний раз. Ну, разумеется, не в последний, но гастролера, странствующего пианиста больше не будет. Стану играть для собственного удовольствия, когда захочу. А вы, города Европы, не ждите больше листовских турне.

Вечером я играл в переполненном зале, играл много и охотно — ведь это было в последний раз! Мне было странно сознавать, что никто этого не подозревает. Да, это странно: знать то, чего другие еще не знают о тебе.

Мне кажется, в том концерте я играл по-особенному. Я не был виноват в том, что тайно покидаю эстраду, мне хотелось избежать вопросов, увещаний, чествований и так далее. Но, пока я играл, слово «прощание» не выходило у меня из головы. Оно словно доносилось откуда-то, и я сознавал, что ухожу, уношусь течением, хотя и сам решил это; я понимал, что никогда уже не будет прежней жизни, а будет совсем новая. Кто знает какая?

Так и должно быть: мы должны меняться, расти, уходить все дальше, все вперед, как шубертовский молодой мельник, создатель песен. Но «день равен ночи» — половина жизни уже прожита.

Ну так что же, может быть, эта вторая половина будет еще плодотворнее, радостнее, чем первая? Да, так и будет, я уверен в этом. Я чувствую в себе столько сил — и именно поэтому начинаю новый день, поворачиваю жизнь по-новому. Надо глядеть вперед. Но не мешает и оглянуться..

Я играл «Отъезд» Шуберта. Я нарочно выбрал его. И от этих прощальных мыслей все уходящее казалось мне прекрасным. Я прощался не только с людьми, сидевшими в зале, но и со своим прошлым, прощался, полный благодарности ко всему, что было, и даже к тому, что заставляло меня страдать.

Я был счастлив в тот прощальный вечер. Казалось, никогда мои пальцы не повиновались мне так легко, никогда звук не был таким полным и мягким, никогда «адажио»[117] не было таким певучим, а «престо»[118] таким стремительным. «Прощай, зеленый ты мой городок! — пел я мысленно. — Прощай. Торопится конь мой, не хочет стоять…» Я повторил эту песню, я сам не хотел расстаться с ней.

Прощай, зеленый ты мой городок!

Меня долго не отпускали. И уже в заключение я сыграл другую транскрипцию шубертовской песни «Доброй ночи». В зале было очень тихо. Когда я встал, то увидал платки у глаз.

— Вы сегодня превзошли себя! — сказал мне поэт Фет, один из гусаров лейб-гвардейского полка. — Я слыхал вас за границей. Но ничего подобного не было. Это прощание?

Я вздрогнул, но дальнейший разговор успокоил меня. Фет сказал, что забыл содержание последней песни.

Я подтвердил, что это прощание юноши с его возлюбленной.

Пробираясь к своему экипажу, я видел разгоряченные лица и руки, которые протягивали мне цветы.

— Браво! — кричали в толпе. — Приезжайте к нам снова!..

— Когда приедете? — раздался тоненький голосок.

«Никогда!» — хотелось мне ответить. И тут у меня сжалось сердце.

Я откинулся на своем сиденье. Экипаж тронулся, и мы понеслись вперед…

Стоп! В какой это я стране? В каком городе? В Веймаре, в Веймаре, дружище! Как, уже в Веймаре? Стало быть, тридцать шесть лет жизни уже отскакал. Позади Доборьяны, Вена, Париж, вся Европа. Прошло детство, юность, прошла молодость. Прошла первая половина жизни. Ну что ж, встретим достойно вторую половину.

Жизнь человека я сравнил бы с романом или, еще вернее, с пьесой, в которой при единой теме нет связного сюжета, потому что мы не один раз начинаем жизнь сначала. Каждый кусок, каждое действие этой пьесы имеет свой законченный сюжет. Но он исчерпан, начинается новый.

Теперь, оглядываясь назад, я сказал бы, что в моей жизни, как в классической трагедии (пусть никого не смущает это слово — ведь бывают трагедии, полные оптимизма), всего пять действий. В первом — детство и робкое приобщение к искусству. Во втором — юность. Его содержание: горестное и радостное познание жизни. Третье, самое длинное, — годы странствований. Четвертое — зрелость и творческая жизнь в Веймаре. Свое пятое действие я назвал бы так: «Беспокойная и счастливая старость». Его я доигрываю теперь.

Шестого действия нет ни в одной пьесе — это я знаю. Продолжительность последнего действия ставится в вину автору лишь тогда, когда оно скучно и не наполнено содержанием. Но самое название моего пятого действия говорит о другом. Я, по крайней мере, не плачу, не жалуюсь, не отдыхаю, и жизнь мне не в тягость.

Итак, остановимся на четвертом действии.