ЧУДОВИЩНОЕ ОБВИНЕНИЕ

ЧУДОВИЩНОЕ ОБВИНЕНИЕ

С того злополучного вечера, когда Митя, боясь, что его вышлют, принес мне доверенность на свою зарплату, и я узнала, что его отец — священник, а потом — что и сам он иногда тайком поет в церковном хоре, я поздравляла его и со старым Новым годом. Так было и на этот раз. Нарочно поставила его в расписание репетиций первым, чтобы пришел, пока еще никого нет. Но мое веселое поздравление его почему-то удивило. Спросил, читала ли я сегодня газету. Нет, еще не успела. А что? Он достал из портфеля "Советскую Литву". — Извини, что это я тебе принес такую весть. Я не понимала, за что он извиняется. Скользнула взглядом по дате — 13 января 1953 года, и… остолбенела. "АРЕСТ ГРУППЫ ВРАЧЕЙ-ВРЕДИТЕЛЕЙ". Слова эти не исчезали. А оттого, что я на них смотрела напряженно, буквы начали двоиться. И вдруг я вспомнила рассказ Киры Александровны… Но почему об этом сообщают в газете? Ведь арестовывают тайком, ночью. Даже когда целыми эшелонами отправляли в Сибирь, знать об этом не полагалось. А тут сами объявили. "АРЕСТ ГРУППЫ ВРАЧЕЙ-ВРЕДИТЕЛЕЙ". Митя не уходил. Видно, ждал, чтобы я при нем прочла и остальное. Я оторвалась от заголовка. "Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза". В глаза бросались крупно выделенные фамилии. ВОВСИ. ВИНОГРАДОВ. КОГАН. Еще один КОГАН, наверно, брат. ЕГОРОВ. ФЕЛЬДМАН. ЭТИНГЕР. ГРИНШТЕЙН. МАЙОРОВ. Почти все — евреи. Значит, опять… "Документальными данными, исследованиями медицинских экспертов и признаниями арестованных…" Я обомлела: признаниями?! Перечитала."…и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье". Глаза пробегали по строчкам: "…злоупотребляя доверием больных, преднамеренно злодейски подрывали здоровье последних…", "…ставили им неправильные диагнозы…", "…неправильным лечением губили их. Преступники признались…" Опять — "признались". Не могли они признаться! И губить никого не могли! Они же врачи! Но надо было читать дальше: "…признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А.А.Жданова… назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А.А.Жданова…"."…Преступники также сократили жизнь товарища А.С. Щербакова…"."…Старались подорвать здоровье советских руководящих военных кадров… Маршала Василевского, маршала Говорова, маршала Конева, генерала армии Штеменко, адмирала Левченко и других, однако арест расстроил их злодейские планы… Установлено, что все эти врачи-убийцы состояли в наемных агентах у иностранной разведки". Больше читать не могла. Только глянула на последнюю строчку. "Следствие будет закончено в ближайшее время". Митя вышел. А мне надо было допечатать программу концерта. Пальцы печатали, а в голове отдавало "врачи-убийцы", "вредительское лечение"… Днем позвонила Кира Александровна и попросила, чтобы я после работы сходила в поликлинику за рецептами для Гануси. Говорила она спокойно. Значит, газету еще не видела. Едва дождавшись пяти часов — очень трудно было весь день делать вид, что он обычный, что ничего не случилось — я пошла в поликлинику. Удивилась, что в коридоре толпится как никогда много народа. Даже не понять было, кому в какой кабинет. Наконец я разобралась и пристроилась за женщиной со спящим на ее плече мальчиком. Она его гладила, но он все равно вздрагивал, — видно, и во сне болело перевязанное ушко. Мать устало вздохнула: — Могли бы для собрания найти другое время. — Значит, не могли! — сердито пробасил мужчина за моей спиной — Собрание очень важное. Думаете, те врачи действовали в одиночку? Ничего подобного! Наверно, и сюда затесались такие же фельдманы. Надо как можно скорей, пока и тут не натворили бед, их выявить и вывести на чистую воду. У меня остановилось сердце. А он еще больше распалялся. — Я всегда говорил, что им нельзя верить, что все ни — враги народа. Еще хорошо, что их, наконец, разоблачили, а то посягнули бы и на здоровье товарища Сталина. Да, жаль, что Гитлер не всех… Я выбежала из очереди. Заторопилась к лестнице. Кажется, кто-то ему сказал: "Зачем вы обидели человека?" Но я бежала вниз. — Что-то случилось с вашей сестренкой? Я не сразу узнала нашего врача. Она поднималась мне навстречу. — Нет, ничего… — Только голос дрожал. — Я — за рецептами… Но приду в другой раз… завтра… у вас же собрание. Докторша мрачно бросила, что оно кончилось, и почему-то взяла меня за запястье. Стала считать пульс. Велела тут посидеть. Рецепты мне принесут. Я сидела. Но дрожь унять не могла. "Жаль, что Гитлер не всех…", "Жаль, что Гитлер не всех…" Я боялась, что этот человек сейчас спустится, было не по себе, что мимо меня проходят, что меня видят… "Жаль, что Гитлер не всех…" Тот, охвативший в поликлинике, испуг больше не возвращался. Теперь было другое. Я по утрам со страхом раскрывала газету, — боялась увидеть очередную статью, или гневную резолюцию собрания коллектива трудящихся, или негодующее письмо в редакцию, в которых виднейших медиков страны называли убийцами в белых халатах, шпионами, вредителями, продажными тварями, прятавшими под белоснежными халатами нож и яд, искусно замаскированной шайкой, лакеями империалистической разведки. И во всех этих писаниях требуют их строжайше наказать. Зато воздается хвала Лидии Тимашук, истинно советской женщине, вступившей с ними в единоборство, истинной патриотке своей родины, героине, спасшей русскую медицину от засилья евреев и так далее. За помощь в разоблачении этих "врачей-убийц" она награждена орденом Ленина. А еще почти каждый день кто-нибудь рассказывал, что из такой-то больницы или поликлиники уволили еще одного врача-еврея. Или что больной, придя в поликлинику, отказался брать номерок к врачу-еврею и требовал направить его к другому врачу. Или что в аптеке, увидев за прилавком провизора, как немцы бы сказали "неарийской" внешности, человек ушел, при этом, громогласно объявив, по какой именно причине он предпочитает пойти в другую аптеку. Иные, сдавая рецепт, предупреждали, чтобы лекарство ни в коем случае не готовил кто-нибудь из "этих", или даже требовали, чтобы им показали, кто лично будет его готовить. И лишь об одном случае, как о чуде, мы рассказывали друг другу, что один литовец, ложась в больницу на операцию, попросил, чтобы его оперировал именно такой-то хирург. И назвал хирурга-еврея. Про себя я этого человека назвала вторым Йонайтисом. Но, к сожалению, больше о подобном чуде не было слышно. Рассказывали об обратном. Только об обратном… А заниматься, читать, конспектировать все равно надо было… Иногда я со своими учебниками оставалась после работы в Филармонии, — дома, в моей комнате было очень холодно. Сидеть за столом приходилось, напялив на себя обе кофты, пальто, платок, варежки. Но и укутавшись, все равно замерзала и могла только читать. А для письменных работ оставалась вечером в филармонии. Иногда, устав заниматься, спускалась в зал послушать второе отделение концерта. В тот вечер концерт был неинтересный. (Между прочим, уровень таких концертов можно было определить уже по первым словам ведущего. Чем напыщеннее и с большим апломбом он возвещал, что участники концерта нам привезли столичный, московский, горячий, братский и так далее привет, тем меньше за этой высокопарной столичностью было искусства.) А поскольку я это приветствие случайно услышала днем, когда он "пробовал" со сцены свой голос, то в зал идти не было никакого желания, и я спустилась к Риде. Она, как директор зала, должна была находиться на работе до конца концерта. У Риды сидел администратор этой эстрадной группы, и я, войдя, почувствовала, что прервала какой-то их, видно, секретный разговор — телефон был накрыт ее меховой шапкой. Я хотела сразу, под предлогом того, что зашла только попрощаться, выйти, но Рида меня задержала. — Еще успеешь в свой ледник. Я села. По тому, что они продолжали курить молча, я окончательно поняла, что все же помешала и попыталась подняться. — Сиди, — почти приказала Рида и повернулась к нему. — При ней можешь говорить все. — А что говорить? Это ж все слухи. — Но уж больно похожие на правду. — Рида помолчала. — Видишь ли, Машута… Невеселые творятся у нас дела. Очень невеселые. Суд над врачами, наверно, начнется в самое ближайшее время. Суд?! Значит, их, этих старых профессоров, будут судить! Я так испугалась, что не сразу поняла, что Рида уже говорит о другом. Что этим дело, скорей всего, не кончится. Что могут сослать не то в Сибирь, не то на Дальний Восток вообще всех евреев. Там уже строят бараки. А министерству путей сообщений дано секретное указание готовить эшелоны. По правде говоря, она про эшелоны и раньше слышала, но не хотела меня пугать. Я, кажется, попрощалась спокойно. И у себя, наверху, аккуратно собрала все книги, тетради, блокноты. Заперла в стол обе — литовскую и русскую — машинки. Их полагалось после работы сдавать в отдел кадров, но все уже привыкли, что я держу их у себя, знали, что ничего неположенного не печатаю. Да и образцы шрифтов зарегистрированы. Домой я шла пешком. Чтобы пока еще идти одной, — там, в Сибири, наверно, опять надо будет брести в колонне. И снова будут бараки, нары… А как же папа и Кира Александровна? Если его повезут из Клайпеды, а ее с больной Ганусей отсюда, они могут оказаться в разных местах… Может, все-таки не всех вывезут? Может, хоть Мира останется? Ведь ее муж, Владас — литовец. У Риды — наоборот. Она русская, а муж еврей. И хоть дочка записана на ее фамилию, отчество все равно "Исааковна". Меня опять увезут отсюда. Уже приготовлены эшелоны. И, наверно, тоже, как тогда, когда немцы гнали в гетто, разрешат взять с собою лишь столько, сколько смогу сама унести. А в чем понесу? У меня же ничего, кроме того холщового солдатского портфельчика, с которым вернулась из лагеря, нет. Я пошла быстрее. Надо подготовиться. Дома я достала из шкафа наволочку. Когда пришли немцы, мама в самые первые дни каждому соорудила по рюкзаку. Из наволочек. Себе — большой, из папиной подушки, нам с Мирой — из наших, а детям — из маленьких, диванных подушечек. Вместо лямок пришила полотенца. Я тоже взяла два полотенца. Там их отпорю, будет чем вытираться. То ли от того, что в комнате было холодно, и мерзли руки, то ли от волнения, рюкзак получился какой-то перекошенный. Все равно я уложила в него почти все свое имущество: две простыни, вторую наволочку, еще одно полотенце. Между простынями засунула свои тетради с давними записями и самодельный конверт, в котором держала немецкие "аусвайзы", желтые звезды и жестяной нашейный номерок. Белье и чулки положила сверху. Вторую юбку и летнее платье надену на себя. Еду — хлеб, макароны и крупы, которые на кухне, повезу в холщовом портфельчике. Уложу все туда в последний момент. Не надо, чтобы соседи видели, что я заранее собираюсь. А обувь уже теперь можно к нему привязать. Одеяло и подушку заверну в покрывало и свяжу. Так что в одной руке будет узел с постелью, а в другой — портфельчик, а на спине — рюкзак. Может, обувь привязать к нему, а к портфельчику пришить мешочек с еще одной буханкой хлеба? Да, хлеба обязательно надо взять побольше, может, две-три буханки, — везти, наверно, будут долго. Уложив рюкзак и привязав к нему туфли, я засунула его в шкаф, и замаскировала постелью. Дверь комнаты без ключа, и когда я на работе, соседка явно заходит полюбопытствовать, что у меня на столе, что на этажерке. Наверно, и шкаф открывает. Пусть там будет все, как обычно, ведь я всегда на день складываю постель в шкаф.