ВИД НА ЖИТЕЛЬСТВО

ВИД НА ЖИТЕЛЬСТВО

Папа тревожился, что истекает срок действия удостоверения, которое мне выдали в фильтрационном пункте. Я должна его предъявить в милиции (я не знала, что это и есть местный орган НКВД), чтобы получить паспорт. Это очень важно, твердил папа. Я поплелась. Милицейский офицер велел заполнить какую-то анкету, принести две фотографии. И только потом дал мне какое-то удостоверение, совсем непохожее на паспорт. Это был просто двойной листок без обложки. На одной половине — фамилия, имя, отчество, год и место рождения, национальность, фотография и подпись, а на второй — штамп о прописке. Папу это почему-то огорчило. А я не волновалась, — только в гетто было страшно, когда истекал срок действия очередного "шайна", то есть удостоверения, потому что новое всякий раз получали уже не все. А этот милицейский офицер, наоборот, сам велел мне непременно явиться через три месяца: значит, выдаст другое. Но папа все равно отправился выяснять, почему мне не дали настоящего паспорта. Вернулся он расстроенный. Мне показалось, что он не совсем поверил, будто паспорта не выдали из-за того, что у меня нет свидетельства о рождении. Он в тот же вечер написал в Клайпеду, где я родилась, чтобы выслали дубликат. А поскольку город при освобождении сильно пострадал, и здание архива могло не уцелеть, он одновременно отправил письмо в Плунге, в школу, где, быть может, сохранилась копия. Мне эти старания казались лишними. Я по-прежнему переживала только из-за того, что доставляю ему много хлопот, и что по моей, "иждивенческой" карточке хлеба и всего остального дают меньше, чем по "рабочей" или "служащей". Я хотела скорей поправиться, пойти работать, самой зарабатывать, получать такую же, как у папы и Киры Александровны карточку и не стесняться, что они меня кормят. Но вскоре папино беспокойство перестало казаться таким уж напрасным. Наоборот, после рассказа Люты и Рохочки — в Штуттгофе мы лежали на соседних нарах — я его стала понимать… Встретились мы случайно, на улице. Очень обрадовались друг дружке, — после лагеря не виделись. Я спросила, кто еще из наших в городе, с кем вместе они возвращались. В городе они встретили только Лелю. А возвращались одни. Из деревни уехали уже на следующий после освобождения день, на грузовике с ранеными. А когда этих раненных переносили в санитарный поезд, тоже забрались туда. Вначале никто на них не обращал внимания, а потом — поезд уже давно шел — их обнаружил какой-то сердитый офицер. Стал допытываться, кто они, каким образом оказались тут. Заявил, что посторонним находиться в этом поезде нельзя, и на ближайшей остановке они должны будут его покинуть. Но мимо проходил пожилой военный врач. Услышав, что они из лагеря, заступился, и их оставили. Даже отгородили простыней маленький закуток. Этот врач потом почти каждый вечер заходил к ним. Приносил белый хлеб, сахар. Люта ему напоминала младшую дочь, которую немцы расстреляли вместе с женой, старшей дочерью и родителями. Рассказывал о них. Иногда просто сидел и молчал. И каждый раз, уходя, повторял: — Главное, девочки, что вы живы… Однажды он пришел раньше обычного и очень мрачный. Принес не только хлеб с сахаром, но и какие-то баночки мясных консервов. Это на дорогу: к сожалению, остаток пути им придется проделать самостоятельно. Но теперь до дома уже недалеко, он им желает благополучно добраться, найти своих родных, и вернуться к нормальной жизни. Они были так расстроены, что только вполуха слушали его. Он говорил что-то о том, что в любой несправедливости нужно увидеть первопричину, тогда легче ее перенести…. Плохо только, когда из-за виноватых страдают безвинные… Они, наверно, слышали — некоторые наши военные, попав в плен, к великому стыду, переходили на службу к немцам. Таких было мало, но, увы, они были… Поэтому… — он еще больше помрачнел — поэтому к тем, кто возвращается из Германии несколько настороженное отношение. И хотя их обеих это не должно коснуться, все же некоторая предусмотрительность не помешает. То, что он сейчас скажет, им, наверно, покажется странным, однако может быть, стоит факт пребывания в лагере обойти молчанием?.. Им это показалось странным. Оторопело слушали, что пребывание в гетто, возможно, будет считаться только проживанием на временно оккупированной территории, а заточение в лагерь — это уже плен. — Так что… — Он снял очки, долго их протирал. — Так что могли же вы после гетто скрываться в самой Литве — в лесу, в глухих деревнях. Говорят, местное население иногда помогало беглецам. Тем более, что обе вы не очень похожи на евреек… Поэтому стоит подумать… Правда, границу в таком случае придется перейти как-нибудь так… Что значит как-нибудь так они не поняли. И где, в каком именно месте они ее уже перешли, понятия не имеют. Я удивилась: и в фильтрационном пункте не были? Оказывается, они даже не знают, что это такое. И стали просить, чтобы я никому не проговорилась, что в Штрасденгофе и Штуттгофе мы были вместе. Только в гетто. И тут у меня мелькнула догадка. Я их спросила, получили ли они паспорта? Получили. Правда, кто-то уверял, что то ли в серии, то ли в номере есть некий тайный знак, что владелец этого паспорта был в оккупации. Но внешне их паспорта ничем не отличаются от остальных. Нет, метрик у них не было… Что у меня нет настоящего паспорта, я все равно не переживала. Было очень больно от другого: от обвинения, что мы шли, как скот на бойню. Это сказал Мирин знакомый офицер. Он пришел, когда ее не было дома, я предложила ему подождать, и, не зная о чем говорить, сказала, что сегодня ровно месяц, как я вернулась в Вильнюс. А позавчера исполнилось три со дня освобождения из лагеря. Он молчал. А гостя ведь надо занимать. И я сказала — как хорошо, что он не был ни в гетто, ни в лагере. Тогда он выпалил: — По крайней мере я бы не дал себя вести, как скот на бойню! Я обомлела. А его словно прорвало: как же иначе назвать такую покорность? Не он один, все так считают! Нельзя было позволить гнать себя — и он опять повторил это безжалостное "как скот на бойню". Опозорили свой народ! — Неправда это! Неправда! Было сопротивление. Но он слушать не хотел. Встал, раздраженно бросил, что зайдет в другой раз, и вышел. А я продолжала ему доказывать… Немцев все боялись, они захватили столько стран. Ведь Красная армия тоже отступала. Что же могли мы? Да и не знали, в начале никто не знал, куда евреев ведут. Верили, что в какой-то лагерь на работу. Потому и скарб с собой тащили. Но и потом, когда уже знали, каждый раз надеялись, что, может быть, именно их на самом деле переводят в лагерь. Потому что очень трудно поверить в свою уже совсем скорую смерть. Да и как бежать, или голыми руками бросаться на конвоира? Он же сразу откроет огонь, а рядом бредет жена с ребенком, плетется старая мать… Да и куда бежать? Кто примет?.. И ведь, несмотря ни на что, пытались бежать, особенно молодые мужчины. И на конвоиров бросались. После каждой акции вдоль дороги на Панеряй оставались лежать непокорные. Наверно, поэтому позже перестали гнать пешком, везли на машинах. А во время "Каунасской акции", когда людям объявили, что их переводят в Каунасское гетто, и даже везли поездом, несчастные, увидев лес и поняв куда их привезли, прыгали из теплушек и убегали. Охранники и подоспевший им на подмогу отряд, который ждал у ям, стреляли по бегущим, приканчивали штыками. Все рельсы и поле за ними были усеяны трупами. Из-за этого даже было приостановлено движение поездов… А из Штуттгофа нельзя было убежать. Хотя там мы знали, зачем проводят селекции, видели, куда уводят… Но за попытку ослушаться охранники страшно избивали, и все равно заталкивали в газовую камеру. А сколько тысяч военнопленных убили. И главное — неправда это, что никто не сопротивлялся. В нашем гетто уже накануне 42-го года появились первые листовки, призывавшие к сопротивлению. И была Ф.П.О. — Объединенная партизанская организация. И в Каунасском гетто была партизанская организация. А восстание в Варшавском гетто немцы смогли подавить только танками и огнеметами. Я и ночью, в темноте все еще продолжала ему доказывать, что он не прав. Даже мелькнула грешная мысль: хорошо, что они, мертвые, не слышат, в чем их обвиняют… А как мы тогда хотели, чтобы мир по ту сторону оград узнал, что с нами творят, чтобы и потом люди, которые будут жить после войны, знали всю правду. Потому я все и записывала. Учила наизусть. Помню. Теперь я заново все перепишу… А говорить о гетто и лагерях я больше ни с кем не буду…