ОКТЯБРЬ 1827 — ИЮНЬ 1829

ОКТЯБРЬ 1827 — ИЮНЬ 1829

Странная Русь: высшими плодами являются люди, опередившие свое время до того, что, задавленные существующим, они бесплодно умирают по ссылкам.

Герцен.

Фельдъегерь вез Бестужева и Муравьева-Апостола через Ярославль, Вятку, Пермь и Екатеринбург. В этом последнем городе путешественники остановились у местного почтмейстера. Хозяин занимал их сперва любезным разговором в гостиной, а потом вдруг распахнулись двери в столовую, и празднично убранный обеденный стол предстал глазам людей, видавших раньше и не такие столы, но за два года жизни в казематах забывших, что подобные вещи существуют на свете. Семейство почтмейстера принимало государственных преступников, как самых дорогих гостей: пробки взлетали в воздух, пенилось шампанское, и бокалы один за другим осушались за здоровье «несчастненьких».

Через двадцать два дня пути странники прибыли в Тобольск. Губернатором здесь был Д. Н. Бантыш-Каменский, небезызвестный писатель и историк, человек любезный, хорошо знавший Муравьева-Апостола по совместной службе при князе Репнине, малороссийском генерал-губернаторе. Губернатор поместил проезжих у местного полицмейстера. В Тобольске они прожили около трех недель, окруженные вниманием и сочувствием. Дело дошло до того, что какой-то тобольский живописец написал даже портрет Муравьева, с тем чтобы доставить его сестре Матвея Ивановича Бибиковой в Петербург.

Наконец повозка снова запрыгала по мерзлым колеям, фельдъегерь и квартальный из тобольской полиции скакали впереди. Ехали через Тару и потом Барабинской степью, где приходилось оттаивать снег, чтобы получить годную для питья воду.

В Красноярске губернаторствовал Д. Н. Бегичев, автор известного тогда романа «Семейство Холмских» и брат ближайшего друга Грибоедова — Степана Никитича [59]. Бегичев принял путешественников самым любезным образом. Все эти встречи и любезности были очень приятны, но остановки в губернских городах страшно мучили Бестужева. Он прослышал о том, что братья Николай и Мишель едут впереди, и желание догнать их сделалось его болезнью. Он нетерпеливо просил провожатых ехать скорей, умолял Матвея Ивановича, с которым они, по знакомству его с тобольским губернатором, обращались особо почтительно, помочь делу. Но квартальный на ушко сообщил Муравьеву, что ему строжайше запрещено съезжаться на станциях с отправленной вперед партией. Делать было нечего. Матвею Ивановичу не хотелось огорчать Бестужева печальной правдой, и он молча выслушивал его горькие упреки.

Через двадцать пять дней после выезда из Тобольска путники поздно вечером прискакали в Иркутск. Город плавал в тумане, которым дышала река Ангара, еще не замерзшая, несмотря на тридцатиградусный мороз. Переправились на пароме и остановились прямо перед подъездом губернаторского дома. У губернатора был бал. Сквозь запушенные снегом окна сияли люстры, мелькали тени вальсирующих пар. На улице было слышно, как гремел оркестр. На крыльцо выскочил вспотевший от танцев чиновник во фраке и закричал:

— В острог их вези!

Ночевали путешественники в остроге. На другой день к ним присоединили Якушкина, Арбузова и Тютчева, которым предстояло скорое отправление в Читу. Встреча произошла вечером в бане, где банщиками, ловкими и услужливыми, были люди в цепях, со страшными клеймами на изуродованных лицах. В клубах пара, под густой мыльной пеной Бестужев распознал Якушкина и тут же крепко обнял его. Но радость, неизмеримо большая, ожидала Бестужева по возвращении из бани: Николая и Мишеля доставили в острог.

Губернатор Цейдлер [60] приехал к Бестужеву и Муравьеву с извинениями: допущена ужасная ошибка, освобожденные от работ должны помещаться на вольных квартирах. Напрасно они просили губернатора оставить их в остроге, не разлучая с близкими людьми, — Цейдлер был неумолим, ссылался на какой-то закон и требовал немедленного переселения. Однако кончил тем, что отвел Бестужева в сторону и сказал шепотом:

— Вашим братьям, которых завтра увезут в Читу, я разрешил провести эту ночь с вами. Понимаете? Я делаю беззаконие, но… Понимаете?

Бестужев понял, и слова благодарности бурным потоком полились с его языка. Ночь в Иркутске на 24 ноября была необыкновенной ночью в жизни братьев Бестужевых. Сколько рассказов, и какие рассказы! Сколько горечи, радости, надежд и отчаяния, смеха и слез! Но печали было больше, и Бестужев поразил своих братьев, не заметивших в нем и следа прежних искрометных «бестужевских блесток», — он был ровен и тих, отдаваясь грустному наслаждению последней встречи. Перед рассветом простились. Мишель подарил Александру свою немецкую библию, а тот ему «Parnasso italiano» [61]. Ангара катила страшную шугу. Николай и Мишель выехали из Иркутска верхом кругоморской дорогой — переправа через Байкал была невозможна, и подоблачный хребет Хамир-Дабаха стоял у них на пути.

7 декабря в мороз, когда на небе дрожали овалы и полосы невиданного светоизвержения, Бестужев и Муравьев-Апостол покинули Иркутск и двинулись на север, сопровождаемые молодым казачьим урядником. Они ныряли между снеговыми холмами, скользили по обветренному насту и, сберегая лица от ледяного дыхания пустыни, закутанные, обвязанные в теплое, как бурятские тайши [62], вечером 31 декабря, под новый год, въехали, наконец, в Якутск.

Две с половиной тысячи жителей, две с половиной сотни бревенчатых необшитых домов, шесть церквей, монастырь, школа, богадельня, пять лавок с двумя купцами и девять кабаков — это Якутск. Улицы прямизной, простором и безлюдностью походили на гигантские пустыри.

В Якутске имел резиденцию начальник области Мягков, давно уже нежившийся на заячьих пуховиках в своей недосягаемой для петербургских щупалец столице. Он принял ссыльных с сочувственным любопытством, но тут же и огорчил их: имелось повеление отправить Муравьева-Апостола дальше, в Вилюйск. Бестужеву надлежало устраиваться на житье в Якутске.

Александр Александрович разместился на наемной квартире в дырявом домике, так странно построенном, что все наружные стены его состояли из окон да дверей, а внутренние — из печей. Холод и жар вели смертельную борьбу в этом скромном обиталище, но оно обладало неоценимым для Бестужева преимуществом — чистотой. Это было необыкновенно для Якутска, где сам начальник области тонул в грязном беспорядке своих брусчатых хором и говорил, оправдываясь:

— Люблю, знаете ли, рококо!

Еще в тюрьме мудрый Сенека научил Бестужева — «при известных обстоятельствах можно удаляться от жизни, но никогда не надо бежать от нее». Бестужев не бежал. От скуки он начал ходить к обедням и всенощным, читать и петь на клиросе. Мягков писал о нем хвалебные донесения, а молодые якутские дамы не могли без сладких замираний в сердце смотреть на высокого, стройного, широкого в плечах поселенца, носившего под дохой французскую венгерку, вывезенную из Петербурга. Бестужев видел в Якутске могилу, ему хотелось лечь в нее принаряженным. Он просил Прасковью Михайловну и сестер в письмах, которые исправно отправлял с каждой почтой, прислать ему однобортный черного цвета сюртучок, материю на жилетку, шейный платок, несколько пар цветных перчаток, пару бритв с прибором и две головные щетки. Итак, необходимость «произведена в добродетель», и участь «терпеливо пережевывается». Письма в Петербург и обратно идут медленно — их читает Третье отделение собственной его величества канцелярии. Еще медленнее идут письма в Читу к братьям Николаю и Мишелю — они путешествуют через Петербург, так как Третье отделение надеется прочитать нечто интересное и в этих замороженных судорожной осторожностью строках. Неизвестно даже, попадают ли они в конце концов к братьям — им воспрещено отвечать.

Зимой здешний день «короче якутского носа». Но уже в апреле ранняя весна пошла прогуливаться по бескрайным просторам городских улиц. Уже утренняя и вечерняя зори начали сходиться, и ночь под угревом вдруг запылавшего солнца без оглядки побежала к северу вместе с тающим снегом и громадами катящихся к морю ленских льдов. Однако природа скудна. Темный тальник одевает далекий яр. Редкие сосны тянут кверху жидкие кроны.

Вскоре по приезде в Якутск необыкновенный поселенец узнал, что сердечные страсти не замерзают нигде. Старая слабость к щегольству вела его от успеха к успеху. Скоро он стал своим человеком в доме управлявшего местным откупом Колосова и писал стихи ко дню именин его супруги. Дом начальника солеваренных заводов Злобина также был всегда открыт для него.

Бестужеву казалось, что лень разрослась в нем, как крапива.

«Меня отбивает от работы недостаток в источниках, ибо здесь решительно нет ни одной классической книги, но, конечно, и лень, вкорененная долгою отвычкою от занятий, прикладывает к тому свой вес. Винюсь и сам себе обещаю исправиться; но занятый свободой дышать чистым воздухом, как обновкой, я больше гуляю, чем читаю, и даю времени направить меня в колею ученья. Между тем часы идут, и незаметные дни уходят невозвратно»[63].

Пришло лето, почти без зелени и без дождей, летняя жара прогревала землю только на аршин. Цветы, посаженные Бестужевым в восьми горшках, почти не поднимались, и грядка с огурцами выглядела могильным холмом. Якутск зашевелился: паузки и барки подплывали к городу с песнями; народ толпился на берегу, встречая и провожая; якуты катали бревна и грузили суда; солнце почти не заходило за Кангальский камень; огромные рыжие комары с яростью грызли все живое, неумолимые, как египетская казнь. В письме сестры Елены Александровны Бестужев прочитал о том, как маменька Прасковья Михайловна плакала при выступлении из Петербурга гвардии в турецкий поход; она жалела, что старшие сыновья ее не разделят славы будущей войны. Это по-спартански. Бестужев понимал ее сожаления. Он завидовал брату Петруше, уже окурившемуся порохом под солдатским ранцем на солнечных равнинах Персии. Ему казалось, что и его «элемент — пороховой дым». Он жадно следил за известиями с театра турецкой войны и, вероятно, с совершенно искренним пафосом писал о победе «русского орла». Тоска по сильным ощущениям снедала его, и Якутск, летом похожий на огромный чувал в великой юрте севера, начинал казаться ему непереносимым несчастьем. Румяный вид и шутливое расположение духа, которые начали было к нему возвращаться, снова его оставили. С горя он сбрил бакенбарды и опустил усы вниз.

Таким увидел его свояк Никиты Муравьева, граф Захар Чернышов, отбывший по декабрьскому делу краткую каторгу в Чите и приехавший 23 июня в Якутск поселенцем на житье. Чернышов был худ и желт; рассказывал страшные вещи о читинской каторге; с удовольствием предавался воспоминаниям о прежней петербургской жизни. Бестужеву не о чем было рассказывать, но сказать хотелось многое. Новые друзья сняли на Никольской улице под. общую квартиру свою целый дом о двух просторных избах, соединенных сенями. В каждой половине — чулан, прихожая, буфет, зала в два окна, спальня в одно окно. Хотели на будущий год пристроить общую комнату для обеда и чая. С Чернышовым из Иркутска приехала целая подвода книг. Александр Александрович усердно читал, и прочитанное поднимало в нем вихрь собственных фантазий, просившихся па бумагу. Иногда ему казалось, что он в состоянии писать прозу и стихи «аршинами». Но он сдерживал себя, боясь раствориться в подражании. Кроме того, даль, время и неуверенность в судьбе написанного резали под корень творческие порывы.

Подошла осень, ясная и теплая, без духоты и комаров. Чахоточный блеск румянил деревья. Ярмарка, на которой Бестужев с Чернышовым закупили годовой запас продовольствия, отшумела в середине августа. Рыба исчезла из лавок. Ягоду съели птицы, птиц — якутский чернобог. Бестужев и Чернышов приготовились ко всем зимним невзгодам, но с октябрьскими тридцатиградусными морозами вселилась в домик на Никольской улице смертельная тоска. Товарищ, книги — прекрасно, но где же жизнь? Мир ограничен собственной головой; существование без цели обесценивается с каждым днем; капли скуки разбивают камень терпения, прежде призрак славы заставлял не бояться смерти, теперь мрачная философия отверженности понуждает желать ее. Вчера утонуло в омуте страстей; завтра лишено надежд; равнодушное сегодня тяготится и грузом прошлого и пустыми перспективами будущего.

Бестужев искал спасения от летаргии, читая Шиллерова «Валленштейна» и ломая голову над гётевским «Фаустом». Он почти не выходил из дому. Чтение становилось его бытом.

Наконец Бестужев не выдержал. Он принялся писать стихотворения к случаям и без случая, закуривая иной раз ими трубку, переводил из Гёте, сочинял к именинам и на смерть своих новых знакомых, разработал в хорошем балладном стиле якутскую легенду о неверной жене под названием «Саатырь». В стройные строфы укладывались пейзажи, полные поэтического настроения:

Вей же песней усыпительной,

Перелетная мятель,

Хлад забвения мирительный,

Сердца тлеющего цель…

Хоть порой улыбка нежная

Озарит мои черты,—

Это радуга надснежная

На могильные цветы.

Он отправил в Петербург два стихотворения — «Финляндия» и «Алине», поручив сестре Лешеньке попытаться пристроить их без подписи в каком-нибудь журнале.

Захар Чернышов был угрюм, как зимний вечер. Его угнетал Якутск: он плакал от холода; томился от необходимости проводить дни, наполненные глотками чая, клубами табачного дыма, вздохами и зевотой; бросил читать и ничего не писал, хотя раньше был большим охотником до словесности; перестал вспоминать о прошлом; порывы и утешительные мечты Бестужева действовали на него раздражающе; его отчаянию было нужно одиночество.

В начале января нового, 1829 года Бестужев расстался с Чернышовым, который перебрался на отдельную квартиру. Рушилось общее хозяйство, почти прекратились встречи. Чернышов заперся в своем домике и с судорожным нетерпением ждал, чем кончатся предпринятые в Петербурге хлопоты о переводе его рядовым на Кавказ. Война с турками кипела в Европе и Азии. До Бестужева доходили слухи о младших братьях — Павле и Петруше. Они служили в армии Паскевича; Петруша отличился при взятии Ахалцыха и был произведен в унтер-офицеры; за Карс его представили к производству в прапорщики. Павлик был уже офицером и после нескольких дел, в которых геройски участвовал, вернулся в Тифлис. Бестужев жадно следил за карьерой братьев и хлопотами чернышовских родственников. О нем никто не хлопотал. Он решился на важный шаг. 10 февраля на имя начальника императорского штаба графа Дибича отправилось ходатайство Бестужева о переводе рядовым на Кавказ для участия в боевых действиях.

Письмо странствовало, автор его терзался ожиданиями. Прошло две недели. 25 февраля явился фельдъегерь, забрал Чернышова и вывез его из Якутска с такой поспешностью, что Бестужеву не удалось даже проститься с ним. Это случилось на самой масленице, когда дровни, покрытые коврами, шныряли по улицам и звон праздничных бубенцов наполнял город. Оставшись один, Бестужев долго не мог собраться с мыслями. Отъезд Чернышова усилил тоску и расшевелил надежды. Кавказ начинал казаться обетованной землей, и от роз Сибири — снежных хлопьев — зажигались горячие мысли о будущем.

Медленно уходила зима. На крышах рдели под солнцем гроздья сосулек. Весна наступала сырыми оттепелями. Тревога природы отзывалась глубокими волнениями в сердце Бестужева. Оживали литературные интересы, зарождались широкие творческие планы. В эти дни нетерпеливых ожиданий Бестужев отыскивал «водораздел между классиками и романтиками» и сочинял трактат о романтизме. Он писал сестре Елене Александровне о новой идее, у него появившейся: можно было бы предложить петербургским книгопродавцам издание альманаха, целиком заполненного новыми оригинальными произведениями якутского заточника — стихами, прозой, критическими статьями, — совершенно похожего разнообразием содержания на мать всех альманахов — «Полярную звезду».

«Я далек от самолюбия, но далек и от унижения, я знаю себе цену в мире русской словесности, хотя цену случайную, происшедшую от совершенного безлюдия в прозаиках, и следовательно, думаю, что сим окажу некоторую услугу языку отечественному» [64].

Подумал он и об издании собрания своих сочинений, конечно, анонимном. Наряду со всем этим, как бы предчувствуя скорую разлуку с севером, Бестужев углубился в изучение наиболее поразительного явления полярной природы — северного сияния. И вот он читает Франклина; согласен с Шубертом: причина сияния в горении азота, воспламеняющегося от падающих звезд. Рассуждает о свете, утверждая его вещественность и радостно следя за поразительными опытами Перкинса. Проблема земного магнетизма его занимает до крайности. Он готов плясать в восторге оттого, что лейденская банка, вольтов столб и компас действуют под влиянием одного закона и одной силы в разных ее видоизменениях. Гумбольдт, открывший видимое влияние северного сияния на магнитную стрелку и заподозривший существование магнетических бурь, становится его героем. Его очень интересует поездка на Камчатку прусского ученого, доктора Эрмана; цель поездки — изучить связь между колебанием компаса и северным сиянием. Все это не похоже на азотную теорию Шуберта. Где же истина? Якуты думают, что с небосклона Европы сбежала огромная звезда и что Эрман приехал ловить ее.

Около 10 апреля прусский ученый появился в Якутске. Ночью он стоял возле отведенного ему домика и, обвешанный трубами, инструментами и приборами, разглядывал в телескоп небо. Кругом робко толпились жители — полгорода не спало в эту ночь.

Мертвая тишина царствовала на просторной, заполненной народом улице. Бестужев долго стоял в стороне и, наконец, решился. Он подошел к Эрману и сказал по-французски:

— Не желаете ли познакомиться с человеком, который носит опасное имя Бестужева?

Доктор отскочил от телескопа и схватил Бестужева за руку.

В течение нескольких дней, проведенных Эрманом в Якутске, он был неразлучен со знаменитым изгнанником. Бестужев помогал ему составлять метеорологические таблицы для сравнения высоты местности, и они разговаривали без конца. Эрман восхищался Бестужевым, энергичное лицо и ловкая фигура котоpoгo показались ему образцом красоты среди тяжелых и неуклюжих северян. Он много расспрашивал о событиях, втолкнувших его в этот печальный угол света. Бестужев отвечал искренне и просто. Встреча была случайной, прощание — трогательным [65].

Дикие гуси с криком летели к морю. Весенний дождь барабанил в ставни. Одиночество становилось страшным. Тяжелая весть опрокинулась на Бестужева: Грибоедов убит в Персии.

«Не говорю уже, какую горесть почувствовал я о потере человека, которого приязнью имел счастье пользоваться, но не просто как человек, но просто как Русский, могу ли не горевать о такой безвременной кончине человека, которому счастье обещало все в будущем и который столько обещал отечеству познаниями и талантами!.. Сколько людей завидовали его возвышению, не имея и сотой доли его достоинств, кто позавидует теперь его паденью? Молния не свергается на мураву, но на высоту башен и главы гор. Высь души, кажется, манит к себе удар жребия», — так писал Бестужев матери в Петербург 25 мая.

Между тем Елена Александровна сообщала, что Булгарин предлагает старому другу годовое сотрудничество в своих изданиях (вероятно, договорился, с кем надо; без этого шагу не ступит!). Издатель Аладьин купил для «Невского альманаха» два стихотворения Бестужева («Череп» и «Тост»)[66] и охотно будет платить сто пятьдесят рублей за лист оригинальной прозы; книгопродавец С[67] не прочь взяться за издание сочинений Александра Александровича из половины выгод.

Бестужев часто смотрел по ночам на бледное небо, где по-прежнему сверкала Полярная звезда, и ему казалось, что лучи ее сыплются порой на бумагу. Надежда на переезд из Якутска бледнела с каждым днем; и уже никаких надежд не зажигалось больше в пасмурной душе Бестужева, когда 3 июня через порог домика на Никольской улице шагнул фельдъегерь Богомолов, прискакавший из Иркутска.