ЯНВАРЬ 1823 — ДЕКАБРЬ 1823

ЯНВАРЬ 1823 — ДЕКАБРЬ 1823

Действительность возникает из почвы, а почва всякой действительности — общество.

Белинский.

«Полярная звезда» вышла в январе 1823 года и поразила любительниц и любителей русской словесности прежде всего своим необыкновенно изящным видом. Издание было выпущено в свет с явным расчетом на то, что читателям будет приятно держать его в руках. В компактном томике заключалось 390 страниц текста. Прекрасно исполненная гравюра на обложке изображала лиру, овеянную грозовой тучей и поднимающуюся ввысь, к лучезарной звезде.

В альманахе можно было найти несколько стихотворений славного и далекого Пушкина, обозначенных двумя звездочками. Дельвиг, Баратынский, Гнедич, Рылеев выступали в нем с песнями, сонетами, элегиями и думами. Одна из рылеевских дум была посвящена Воейковой, другая — Булгарину. Сам Булгарин напечатал в «Полярной звезде» три своих рассказа… Жуковский, князь Вяземский, Денис Давыдов — все крупные писатели дали что-нибудь в альманах.

Что касается Бестужева, он заявил о себе на страницах «Звезды» трижды. Ему принадлежали большая историческая повесть из русской жизни XIV века с «примечаниями и эпиграфами из всех лучших поэтов» под названием «Роман и Ольга» и рассказ «Вечер на биваке». Кроме того, альманах открывался обширной статьей Бестужева «Взгляд на старую и новую словесность в России».

Рождение «Полярной звезды» происходило не без мучений. Мишель Бестужев, часто навещавший брата и Рылеева в последние месяцы двадцать второго года, запомнил навсегда бурные споры, которыми сопровождались выбор и чтение произведений, предназначавшихся для альманаха. Бестужев был взыскателен. Авторам не проходили даром ни «уж, преклоняющий колена», ни «кровожадный мухомор».

Правда, молодой русский витязь, испытанный в мужестве на «игрушках военных» (турнирах), говорит в «Романе и Ольге» речи не хуже любого либералиста александровских времен. Но этот анахронизм не только не возбуждал протеста, а еще и нравился, так как приятно было культурному современному читателю услышать возглас о пользе самоуправления в государственном быту из уст давнего предка. Прошлое с легкостью переносилось в настоящее и наоборот. Витязь Роман казался живым, потому что он как две капли воды походил на всем хорошо известного адъютанта генерала Бетанкура. Вместе с тем автор любовно и со знанием воскрешал житейско-бытовой антураж древности. В общем, несмотря на то, что в «Романе и Ольге» под русскими зипунами гуляли несомненные Карлы Мооры, повесть не могла не иметь успеха.

«Взгляд» был написан тоже замысловато. Автор хотел очертить в немногих словах основные пути развития русской словесности, вскрыть причины ее бедности, показать характерные особенности творчества всех главнейших писателей. Но он располагал для статьи на такую громадную тему всего только полсотней страниц, и на этом прокрустовом ложе должен был уместиться целый трактат. Бестужев открывал статью рассуждениями о том, что русская литература скудна, мелка, что ее почти не существует. Но когда пришлось ему добраться до характеристики писателей, живых, здравствующих и усердно трудящихся на литературном поле, перо его ослабело. Жуковский, Гнедич, Глинка, Вяземский были налицо, их имена украшали альманах, и не было никакой возможности удержаться от искушения: благодарная рука автора «Взгляда» начала возлагать на прославленные головы венок за венком. Простодушие, народность языка и русский здравый смысл басен Крылова превосходны; стихи Жуковского клонят воображение к таинственному идеалу прекрасного; поэзия Батюшкова — водомет, то ниспадающий вниз, то резво поднимающийся вверх; почти каждый стих Вяземского может служить пословицей, так как заключает в себе мысль; произведения Ф. Н. Глинки благоухают нравственностью; обороты Баратынского новы и свежи; Дельвиг одарен богатством вымысла. Все эти принятые дипломы прямо противоречили главной мысли автора о слабости русской литературы. Покончив с поэтами, Бестужев занялся прозаиками. Опять такое же затруднение. Русская проза — степь, и безлюдье этой степи доказывает, что просвещение наше во младенчестве. Но… Греч соединяет в себе остроту и тонкость разума с отличным знанием языка; Булгарин излагает мысли свои с какой-то военной искренностью слога; язык Свиньина небрежен, но выразителен… И все-таки словесность плоха; читатель вовсе не видит этого из статьи, но он должен верить на слово Бестужеву. Тут Александр Александрович пускается в исследование причин скорбного явления. Исследование это неглубоко. Необъятность империи, малое количество учебных заведений, феодальная нелюбовь дворян к наукам, рассеянность светской жизни… Заговорив о последнем обстоятельстве, Бестужев сел на конька. Равнодушие прекрасного пола к родному языку — вот еще одна важнейшая причина.

«Чего нельзя совершить, дабы заслужить благосклонный взор красавицы?.. Одна улыбка женщины, умной и просвещенной, награждает все труды и жертвы! У нас почти не существует сего очарования, и вам, прелестные мои соотечественницы, жалуются музы на вас самих!»

Среди этих общих мест, соскакивающих, наконец, на уровень простой салонной causerie [20], Бестужев сумел, однако, сказать и кое-что очень дельное. Его суждение о Жуковском через много лет почти дословно повторит Белинский, и только один Федор Глинка опередил Бестужева в оценке Пушкина. Читаем у Бестужева:

«Еще в младенчестве он изумил мужеством своего слога и в первой юности дался ему клад русского. языка, открылись чары поэзии. Новый Прометей, он похитил небесный огонь и, обладая оным, своенравно играет сердцами… Мысли Пушкина остры, смелы, огнисты; язык светел и правилен. Не говорю уже о благозвучии стихов — это музыка; не упоминаю о плавности их — по русскому выражению, они катятся по бархату жемчугом!..»

Бестужев разгадал и Грибоедова, известного тогда только по переделанной им с французского комедии «Молодые супруги» («Le secret du m?nage»).

«Стихи его живы, хороший их тон ручается за вкус его, и вообще в нем видно большое дарование для театра».

В «Думах» Рылеева автор «Взгляда» видел прежде всего «стремление возбуждать доблести сограждан подвигами предков» и, конечно, не ошибался.

Издатели «Полярной звезды», рассылая участникам издания бесплатные экземпляры альманаха (тоже нововведение), не позабыли и опального Пушкина. Он отвечал прекрасным письмом:

«Милый Бестужев, позволь мне первому перешагнуть через приличия и сердечно поблагодарить тебя за Пол[ярную] звез[ду], за твои письма, за статью о литературе, за Ольгу и особенно за Вечер на биваке. Все это ознаменовано твоей печатью, т. е. умом и чудесной живостью. О Взгляде можно было бы нам поспорить на досуге, признаюсь, что ни с кем мне так не хочется спорить, как с тобою да с Вяземским — вы одни можете разгорячить меня.

Покаместь жалуюсь тебе об одном: как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить? Это умолчание не простительно ни тебе, ни Гречу, — а от тебя его не ожидал… В рассуждении 1824 года постараюсь прислать тебе свои бессарабские бредни; но нельзя ли вновь осадить цензуру и, со второго приступа, овладеть моей Анфологией? Разбойников я сжег — и по делом. Один отрывок уцелел в руках Николая Раевского, если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог — не испугают… ушей читательниц Пол[ярной] Зв[езды], то напечатай его. Впрочем чего бояться читательниц? их нет и не будет. на русской земле, да и жалеть не о чем… Дельвиг мне с год уже ничего не пишет. Попеняйте ему и обнимите его за меня; он вас, т. е. тебя, обнимет за меня — прощай, до свиданья» [21].

Лафонтен был хитер и зол только на бумаге. Большая часть петербургских писателей была, наоборот, добра, чувствительна и нежна только в своих произведениях. Как ни старался Бестужев быть приятным господам сочинителям во «Взгляде», буря разразилась и едва улеглась к концу года. Одни обиделись приговорами, которые столь безапелляционно выносил направо и налево Бестужев, другие жестоко оскорбились тем, что о них вовсе не было упомянуто. «Вестник Европы» возмущался самонадеянностью молодого драгунского офицера, взявшегося судить и рядить — кого? — писателей! «Сын отечества» пачками печатал письма к Бестужеву, его ответы, статьи под заголовками «Беда от правды» и «Беда от неправды». Карамзин находил, что «Взгляд» написан как бы на смех, хотя автор и не без таланта, кажется. Измайлов был беспощаден к Завирашке, которого когда-то щипал за ухо:

«Какое пристрастие и неосновательность в суждениях о новейших наших писателях и каким шутовским языком все это написано под руководством временных заседателей нашего Парнаса!»

Бестужев огрызался и по обыкновению хватко. Он твердо стоял за свое право рассуждать вслух о «священных цыплятах Капитолия», несмотря на молодые годы, и, кончая очередную отповедь, прощался с читателями аррогантным, насмешливым, словцом:

«Далее писать некогда: мне пора на дежурство».

Однако «Полярная звезда» имела успех небывалый, неслыханный. Приступая к изданию своего альманаха, Бестужев и Рылеев выражали желание, чтобы он, не пугая светских людей ученостью, «пробрался на камины, на столики и, может быть, на дамские туалеты и под изголовья красавиц». Их желание исполнилось совершенно. «Звезда» блуждала по красавицам и не возвращалась домой. Случилось даже нечто большее, чем ожидали издатели: в пыльной Пензе исполосованные розгами ученики тамошней гимназии переписывали библиотечный экземпляр «Звезды» для своих рукописных собраний, и не один из них до конца дней считал «Звезду» самым теплым другом своей холодной юности [22].

Продавался альманах по 10 рублей за экземпляр, цена чрезвычайно высокая. За вычетом всех расходов, включая авторский гонорар, его продажа дала издателям 4 тысячи рублей — прибыль по тому времени громадная.

Литературная репутация Александра Александровича твердо упрочилась и походила на самую настоящую славу; лишние червонцы тяготили карманы; Бетанкур был ласков. Бестужев вздумал побывать в Москве и взял для этого отпуск. Он выехал из Петербурга в сумерки. Тускло мигали огни Средней рогатки, пестрели в бледном свете фонарей шлагбаумы. Вот уже и застава позади. Голубой снег сыплется сверху и брызжет из-под копыт лихой ямщицкой тройки.

— Эй вы, шалые, — приговаривает ямщик и вдруг с присвистом, — эх, разоренные!

Тройка берет в подхват, сани прыгают через ухабы. Навстречу бежит бесконечный ряд ямских деревень, черные и грязные избы с окнами, в которых давно повыбитые стекла заменены тряпьем и рваной бумагой. Мелькают Померанье с вафлями, Торжок с пожарскими котлетами, Валдай, Зимогорье с баранками. Наконец — Москва.

Тенористый унтер-офицер на заставе, сняв шапку, приветствует Бестужева обычными словами:

— Пожалуйте вашу подорожную-с!

Шлагбаум медленно дыбится в небо.

Бестужев приехал в заштатную столицу 19 февраля, переоделся в гостинице и поскакал на Петровку, в дом с полукруглой ротондой, что на углу Кузнецкого моста. У него было письмо от петербургского знакомца, кавалергардского поручика Анненкова, к матери его, богатой и знатной московской барыне. В день приезда он обедал у А. И. Анненковой, поднявшейся ради гостя с разглаженных и обогретых утюгами ватных шелковых халатов, лежа на которых имела она обыкновение проводить время. Изредка только видывали ее за обеденным столом в креслах, которые грузная приживалка-немка усиленно подогревала своим телом, перед тем как в них поместиться барыне. От Анненковой Бестужев проехал к Никитским воротам, к Сергею Дмитриевичу Нечаеву, московскому литератору, известному и в Петербурге не столько талантом, как богатством и сердечной добротой. У Нечаева он и заночевал в гостиной, на огромном диване, обитом бронзой, возле хозяйского кабинета. Утром гость и хозяин долго пили чай, и Бестужев записывал программу ознакомления с Москвой.

Так началось. А потом дни закрутились в наплыве нового — впечатлений странных, мало похожих на привычные петербургские. С заседания Общества испытателей натуры, где какой-то профессор читал лекцию о спячке животных, Бестужев скакал в Архив иностранной коллегии, чтобы смотреть грамоты королевы английской Марии Кровавой, в которых Иван

Грозный назван Imperor of Kasania and Astrakannia[23]. Здесь же обнаружил он письмо к царю Михаилу от Людовика XIII, Empereur et Grand-duc, notre tr?s cher ami…[24]

A вот договор великого князя Московского Симеона Гордого с братьями — половина XIV века. Признаки древности — точки по концам строчек… Бестужев записывает. Вечером — блистательный бал в Благородном собрании. Вот князь Вяземский, в очках, с лицом здорового деревенского парня, чопорно-ласковый И. И. Дмитриев в белоснежном жабо и звездах, крикливый и непоседливый Денис Давыдов с шишечкой вместо носа, глазами, как капельки нефти, с серебряным завитком на черной шапке курчавых волос.

Бестужева зовут обедать, на карты, завтракать, ужинать. С Вяземским дружба. Из этого человека брызжет эпиграммами, он не хочет блистать умом, но ему трудно спрятать его. Опера «Торвальдо и Дорлиска» в Итальянском театре — как трогательна ария прощания! План археологических поисков, начиная с гробницы патриарха Гермогена… У Тютчевых — знакомство с Раичем, переводчиком Виргилиевых «Георгик», — тихий человек. У И. И. Дмитриева — знакомство с В. Л. Пушкиным, дядей Александра. Нос косит вправо, а брюхо влево, шепеляв и плюется, читал из «Опасного Соседа» и первый же смеялся до слез, другие — глядя на него. Обед у Вяземского; к середине приехал Федор Толстой, багровый, с могучей гривой, красив и страшен: убил на дуэлях тринадцать душ; слышно, бросил теперь привычку исправлять фортуну за штоссом и играет чисто; рассказывал, как на Алеутских островах выбрали его королем, — человек-омут. В университете осмотр кабинетов — натуральный беден, у покойного батюшки раритетов было больше. Вечером Нечаев повез в университетский пансион, на заседание здешнего Общества любителей российской словесности. Читают все вздор. Горбатый и рябой Снегирев жарко толкует о московских древностях, глубокий знаток, но мерзок физикой и взглядами хам. Ночевать — к Нечаеву, хорош диван — еще не лег, а уж спится. На Сивцев Вражек к Толстому-американцу. За обедом пили. Нет, в Петербурге так страшно не пьют!

С Вяземским дружба — будто век знакомы. Зазвал обедать. В гамбургской газете: депутат Манюэль выведен из французской палаты за речь против короля. В Английском клубе довольны: ежели во Франции так, то в России еще сечь надо. Папуасы! Вяземский читал басню, приготовленную им для «Полярной звезды» на 1824 год в надежде, что солнце здравого смысла взойдет и цензура спрячется от лучей его, как сова в дупло. У Дениса Давыдова на Арбате, в Старо-конюшенном, разговор о военных записках Дениса. Вывеска на Арбате: Гремислав, портной из Парижа. У Марьи Ивановны Римской-Корсаковой на Страстной бал, довольно блистательный, — вся Москва пляшет. Оттуда в клуб, где попойка тоже на всю Москву. У Троицы — с записной книжкой по ризнице, по арсеналу — кольчуги, латы, гроб Сергия XIV века, гробы Годуновых, книжка исписана. В Успенском соборе латинские надписи на стенах, разобрать нельзя, ушли в камень. На Кузнецком мосту упал от ран Пожарский…

Подорожная уже взята. Опять у Вяземского, проговорили до трех часов утра. Прощай, Москва! Нечаев просит взять на память кольцо, древнее, серебряное, толстое, найденное на Куликовом поле. Прощай, Москва!

Бестужев выехал в Петербург 12 марта.

С начала 1823 года Булгарин начал выпускать добавления к «Северному архиву» под названием «Литературные листки». Коммерческая жилка Булгарина натягивалась мало-помалу и постепенно начинала издавать приятный для него звон. Радость, как и горе, редко приходит в одиночку. Министр просвещения князь Голицын рекомендовал учебным заведениям всех округов подписаться на булгаринский «Северный архив». Министр был доволен этим журналом и находил, что в нем «помещаются с хорошим выбором разные, доныне не изданные материалы, к русской истории относящиеся, и любопытнейшие географические и статистические сведения о России и других странах».

— Честь ума прибавит, — твердил Булгарин и зайцем бегал по Петербургу в поисках сотрудников и статей.

В одном из первых номеров «Литературных листков» он напечатал рассказ Бестужева «Ночь на корабле». Это была задушевно рассказанная история скорбной любви морского офицера к адмиральской дочери. Выпрашивая эту вещь у автора, Булгарин смотрел на него так жадно и так умильно, что в одном этом его воспаленном взгляде Бестужев увидел больше своей славы, чем в дружеском приеме, устроенном ему всеми московскими литераторами. Там его кормили обедами, забавляли разговорами, возили по городу и этим старались показать внимание и сочувствие к молодому, но уже известному литератору. Здесь прибегал разгоряченный погоней за счастьем трескучий человек и, бросаясь на грудь, громко требовал рассказа во имя дружбы: «Ты знаменит, дай же мне что-нибудь от своего счастья!» В этой прямолинейности Булгарина было что-то отталкивающее и притягивающее одновременно, и Бестужев помял, что отношения с Булгариным — термометр жизненной удачи их обоих.

Вяземский советовал Бестужеву из Москвы писать исторические романы. О том же самом с горячностью писал и Пушкин.

Бестужев обдумывал кое-что в этом роде, когда прекрасное служебное положение его вдруг зашаталось. Уже давно заметно было, что император перестал благоволить к генералу Бетанкуру. Строительные проекты, которые раньше так тешили царя, теперь лежали без всякого движения в комитете министров. Какие-то помещики, недовольные распоряжением Бетанкура по прокладке шоссе через их земли, находили способы доставлять свои протестации прямо на письменный стол императора. Случалось, что главноуправляющий путями сообщения по три месяца ждал приема у Александра. Правитель дел Бетанкуровой канцелярии Филипп Филиппыч Вигель, молодой человек с наружностью переодетого иезуита, ходил, тревожно поводя пронзительными черными глазами.

— Ему надо идти в отставку, — шептал он Бестужеву, встречаясь с ним в коридорах канцелярии, — величайшая мудрость в том, чтобы знать, когда надо уйти.

Вигель был прав. Но Бетанкур ездил в Нижний Новгород, ревностно возводил там гигантские ярмарочные сооружения и вообще действовал так, как будто ничего не изменилось. Эта деловитость, совершенно не способная склоняться перед обстоятельствами, и гордый дух предприимчивости раздражали царя. Характер самостоятельности, где бы Александр ни обнаруживал его, казался ему всегда чем-то вроде личного оскорбления. Судьба славного инженера была решена.

Главноуправляющим путями сообщения был назначен в июне дядя императора витебский генерал-губернатор герцог Александр Вюртембергский. Принимая ведомство, герцог грозно хмурил густые брови, толстое лицо его дрожало, как студень, и весь вид напоминал обозленного попугая.

— Господа, — сказал он своим новым подчиненным, — в вашем корпусе тьма беспорядков, хищничества: я не прежде надену ваш мундир, пока новыми поступками вы не очистите его. Сильными мерами постараюсь вас к тому понудить.

Огромная шишка на лбу герцога (в обществе его называли коротко: принц Шишка) набухла и посинела.

— Когда прикажете представить вашему высочеству гражданских чиновников? — спросил Бетанкур.

— Никогда, — отвечал герцог, — они недостойны меня видеть. — Повернулся и вышел.

Бестужев был уверен, что с герцогом ему служить не удастся. Он разделял славу испанца и должен был пасть одновременно с ним. Приходилось подумывать о возвращении во фрунт, к лошадям и лошадиным офицерам. С этими не очень приятными мыслями явился он ранним утром в приемную герцога на первое дежурство. Бегали лакеи с подносами, на которых дымились чашки с кофе. Дверь кабинета растворилась, и выглянул герцог во всех регалиях и при ленте. Увидев Бестужева, вытянувшегося, чисто прибранного и ловкого, он задумался. Потом спросил медленно:

— Вы пишете?

Бестужев не знал, что отвечать: вопрос был неясен.

— Пишите, — сказал герцог, — это хорошо, потому что говорить все умеют. — И закрыл дверь.

Порядок адъютантской службы, установленный при герцоге, требовал, чтобы Бестужев каждый день в 7 часов утра являлся к своему шефу, а через день оставался при нем до вечера, неся дежурство.

Положение герцогского адъютанта окончательно уничтожало все препятствия к тому, чтобы Бестужев мог занять в светском обществе Петербурга амплуа «своего» человека. Его литературная известность помогала успехам, к достижению которых он уже не прилагал теперь никаких усилий, они бежали к нему навстречу. С его склонностью к насмешке он должен был бы иметь врагов. Напротив, его любили все, с кем он сталкивался, многие — просто понаслышке. Живой, веселый и общительный, он сопровождал свои сарказмы струей такого теплого чувства, что они казались неотъемлемой принадлежностью его речи, как пена и брызги в шампанском. Он мастерски умел касаться в беседе тысячи вопросов, ни одного не решая и по всем скользя; вести разговор, сущность которого— в испытании находчивости и остроумия собеседников, часто злоречивый и почти всегда кокетливый. Он умело воспроизводил эти грациозные оттенки салонной пустоты в своих рассказах, и тон обличений «безжалостного света» (он любил принимать обличительный тон, считая его прямой обязанностью писателя) звучал не столько разочарованием, сколько надеждой. Бестужев не гнал своих читателей от светских гостиных: он манил их туда, как бы желая вместе с ними ввести право свежей, молодой силы в этот блистательный мир немощи и увядания. Презирать свет и ненавидеть его — не одно и то же, и люди, которые, по-видимому, существовали только для света, вызывали в Бестужеве не гнев, а насмешливое сочувствие.

Александр Александрович жил двойственной жизнью: одна — для себя и друзей, для Рылеева, для литературы, другая — для всех остальных. Это было очень удобно с точки зрения внутренней свободы — связь между обеими жизнями могла произвольно нарушаться и восстанавливаться. Строго говоря, была еще и третья жизнь — в отношениях с женщинами. Ранние связи породили и укрепили в Бестужеве взгляд на женщину как на источник прекрасных, хотя и не всегда возвышенных наслаждений. Иногда он замечал, что такой взгляд оскорбляет женщин. Но они никогда не оскорбляли его за такое отношение к себе. На войне как на войне. А то, что называется любовью, — не больше, чем перемирие между- двумя вечно воюющими сторонами. Такой взгляд был очень удобен, так как избавлял жизнь от излишней сложности.

Этот самый взгляд привел его в семейство отставного капитана 1-го ранга фон Дезина. Капитан был из тех балтийских немцев, которые презирают Россию и служат не ей, а ее императору корректно, но без всякого воодушевления. При угрюмом своем характере говорил он мало и редко. Однако, получив не тот орден, который ему хотелось получить, он тотчас сказал своим хрипловатым голосом, что ему понятно, отчего происходят в государствах революции, и вышел в отставку. Уйдя со службы и женившись, фон Дезин занимался только тем, что ездил по гостям, жаловался на здоровье и гигантски много ел. Его жена была подругой одной из младших сестер Бестужева по Смольному институту. Он видел ее еще девочкой, но это было давно. Теперь же, встретив ее на танцевальном вечере у Акуловых, без труда разглядел, что она очень красива, с черными бровями, далеко заходившими на виски, и с глазами, которые блестели огнем самого откровенного легкомыслия. Ее чувственный рот легко складывался в гримасу насмешливого пренебрежения и как будто вздрагивал от избытка этого чувства. Тонкий нос со строгой горбинкой придавал ее веселому лицу неожиданное выражение пуританской деловитой самоуверенности. Она хорошо танцевала и не дышала между двумя вальсами, как лошадь после тяжелого бега. Она рассказывала Бестужеву, что вышла замуж за фон Дезина, чтобы отделаться от преследований какого-то влюбленного в нее дурака. В маленькой книжечке — переплет из слоновой кости — были записаны все кадрили и вальсы, которые госпожа фон Дезин обещала на две недели вперед своим поклонникам. Скоро в книжечке на два месяца вперед был расписан… один Бестужев. Она показала книжечку и объяснила:

— Это потому, что я люблю вас…

Новая связь отнимала много времени, госпожа фон Дезин была гораздо требовательнее скромной Ленхен. Из старых знакомых, если не считать Булгарина, Бестужев часто бывал только у Греча, на его четвергах. Это были отличные вечера с певцами, музыкантами, фокусниками Бос. ко и Мольдуано, актрисами Михайловского театра Виргинией Бурдье, Аллан, Бра. Греч богател и хотел жить в свое удовольствие. Друзья и недруги отдавали ему справедливость: он умел это делать. Почти весь литературный Петербург толкался на четвергах Греча, где главнейшей темой споров и бесед по-прежнему оставалась литература. Бестужев ценил эти четверги не за их занимательность, а за гимнастику ума, которой непрерывно занимался хозяин и в которую ловко вовлекал своих гостей. У Греча он познакомился с инженерным капитаном — сутуловатым, в очках, огромная голова его несколько походила на лошадиную. Его звали Гаврилой Степановичем Батенковым. Случилось Бестужеву и Рылееву целый вечер просидеть с ним рядом, и. это оказалось интереснее всех фокусников, выступавших у Греча. Батенков служил при графе Аракчееве и был его доверенным лицом. Аракчеев называл его «мой математик» и платил ему небывалое жалованье: десять тысяч рублей ассигнациями в год. Батенков рассказывал много любопытного о всемогущем «змее», которому его рекомендовал Сперанский. Знаменитого Сперанского он близко знал по Сибири, где тот был генерал-губернатором. Батенков и жил у Сперанского, в доме армянской церкви. Было странно слышать, как этот аракчеевский фактотум с унылой откровенностью говорил об интригах, кипевших вокруг графа, и о низостях начальника штаба военных поселений Клейнмихеля. Батенков много видел по своему положению при графе. В его устах речи о неустройствах, бедности, упадке торговли, о неосновательности и бездействии законов получали особо важный смысл. Рылеев влюбился в Батенкова. Бестужев находил смешным в Гавриле Степановиче его непонятное пристрастие ко всему, что отдавало аристократическим блеском. При простоте манер и неуклюжей наружности здоровенного чалдонского мещанина Батенков выглядел забавно, когда, примостившись к элегантному Бестужеву, жадно выпытывал, в какие великосветские святилища мог бы его протащить герцогский адъютант.

— Это князь N? — спрашивал он. — Ах, какое благородное, истинно княжеское лицо!

А князь N выглядел нарумяненной кривобокой старухой с остекленевшими, как у покойника, бессмысленными глазами.

Рылеев писал поэму о Войнаровском. Ему хотелось из Мазепы и его племянника сделать борцов за свободу родины. Помогая Рылееву в его исторических поисках, Бестужев увлекся романтической биографией Войнаровского и предложил Конраду написать прозой очерк этой запутанной и изломанной жизни. Но ни Рылеев, ни Бестужев не знали Якутска— природы, людей и быта этой дальней части Сибири, где Войнаровский кончил жизнь. Батенков посоветовал разыскать барона Владимира Ивановича Штейнгеля, много ездившего по Сибири и жившего прежде в Якутске. Подполковник в отставке, Штейнгель по каким-то странным причинам был преследуем личной неприязнью императора, который не давал ему службы. Штейнгель бедствовал в Москве, занимаясь подрядами от купцов, и изредка выпускал в свет исторические брошюрки под псевдонимом Камнесвятова [25]. Рылеев собирался ехать в Москву, к Штейнгелю. Его останавливала только беременность жены Натальи Михайловны, и он откладывал поездку до родов, которые ожидались в сентябре.

Возвращаясь с дежурства, Бестужев заехал к Рылеевым. У них был гость — пожилой человек в очках, с одутловатым бледным лицом. Наталья Михайловна хлопотала, из кухни доносился запах чего-то вкусного, человек Рылеева, Яков, накрывал на стол. Хозяин записывал: гость рассказывал о Сибири. Бестужев догадался — Штейнгель. Действительно, это был он.

Бестужев спрашивал себя: «Могу ли все бросить— герцога, и гвардию, и всякую службу, — одной литературой жить, работая для отечества верным словом любящего сына?» И чувствовал, что не в силах. Он с тоской видел истерзанную, исковерканную, исполосованную родину и ощущал глубочайшую боль от сознания, что какая-то живая жила связывает его с ее угнетателями и не дает ему выйти на простор.

Иван Пущин, лицейский товарищ Пушкина, вышел в отставку из гвардейской конной артиллерии. Он подал рапорт на следующий день после того, как великий князь Михаил на дворцовом выходе резко заметил ему, что темляк на его сабле завязан не по форме. Отставка была принята.

Желая показать, что в службе государству и народу нет обязанности, которая могла бы считаться унизительной, Пущин собрался идти в квартальные надзиратели. В старинном мрачном доме его деда адмирала на Мойке разыгрывалась трагедия. Сестры Пущина стояли на коленях перед братом и умоляли не позорить род. Он сдался и поступил сверхштатным членом в петербургскую уголовную палату.

Однажды, когда Пущин, Бестужев, Батенков, Булгарин и еще несколько человек сидели у Рылеева, вдруг вошел Греч, длинный и торжественный, и, подняв палец с золотым кольцом, сказал громко:

— Господа! Риэго повешен. Для его уничижения… — И он произнес несколько остро-похабных слов.

Булгарин захохотал — он любил непристойную шутку. Рылеев побледнел: Риэго повешен! Бестужев вскочил с дивана. Батенков поправил очки похолодевшею рукой и сказал:

— Допустим, что до Испании нам нет никакого дела, но Риэго имел полное право действовать по крайнему разумению против безумного и неблагодарного своего короля.

— Как, говорите вы, до Испании нам нет дела!..

Закипел спор. Гейзером забили горячие восторженные слова. Казнь человека, уничтожившего пытки и инквизицию, вырвавшего из тюрем тех, кто провозгласил конституцию и сбросил с головы отечества тяжкое иго наполеонова владычества, гулко отозвалась в умах русских либералистов. Имя мученика, героя, народного друга заставляло дрожать сердца, взволнованные сочувствием и гневом. Бестужев страстно завидовал Риэго, готов был целовать петлю, в которой задохся великий человек, обнимать осла, который вез его на казнь в позорной телеге. Вот смерть, открывающая миру вечно жизненную истину: нет и не может быть договора между народами и царями!

В конце лета Бестужев заметил в Рылееве странную перемену. Кондратий Федорович находился в тисках таинственной озабоченности. Он меньше занимался делами по службе в уголовной палате и часто приходил домой не один, а с новым своим сослуживцем— Иваном Пущиным. Они запирались в дальней комнате маленькой василеостровской квартиры Рылеевых и часы проводили в разговорах, тема которых оставалась неизвестной всем домашним-даже Наталье Михайловне, и всем друзьям — даже Бестужеву. Александр Александрович вздумал как-то осведомиться о причине этой таинственности. Но Рылеев, всегда прямой и открытый, странно смутился, принялся толковать о делах уголовной палаты, покраснел, взволновался и, наконец, замолк со страдающим лицом. Кондратий Федорович больше чем когда-нибудь говорил теперь о политических вопросах и всегда с горячностью необыкновенной. Иной раз Бестужеву чудилось, что доверчивый и добрый Рылеус не просто беседует с ним, как с другом, а испытывает его, стараясь проникнуть в сокровеннейшие изгибы его души. Эта роль испытателя была так несвойственна Кондратию Федоровичу, и он бывал так в ней неловок, что Бестужев часто на середине разговора принимался хохотать. Случалось, что Александр Александрович после таких разговоров бросался на диван и, задрав кверху ногу, одетую в сверкающий ботфорт, принимался мечтать вслух о том времени, когда он вытрясет из царей конституцию для России; тогда слава Риэго потухнет в лучах ослепительной бестужевской славы, древнее историческое имя загорится новым блеском над вечным памятником свободы, а народ будет блаженствовать и, забыв узы вековой крепости, навсегда запомнит его, Александра Бестужева… Рылеев слушал, грустно качал темной головой и говорил с тихим упреком:

— Что ты за человек, Александр, — ведь за флигель-адъютантский аксельбант ты отдашь все конституции на свете!..

Тогда Бестужев вскакивал с дивана, начинал обнимать, щекотать и душить Рылеева. Четыре комнаты наполнялись шумом и возней. Рылеус пищал:

— Ой, да ты сильней меня, пусти шею, шея болит!

Наталья Михайловна вступалась за мужа, ее глаза загорались любовью и жалостью к маленькому человечку, барахтавшемуся под огромным драгуном. Бестужев освобождал Рылеева и почтительно просил прощения у его жены:

— Злодей будет жить для потомства.

А потом опять начинались странные разговоры, подозрительные и темные выспрашивания. В конце концов Бестужеву было до крайности досадно это недоверие. Дружба с Конрадом казалась запачканной чем-то невидимым. Он решил не спрашивать ни о чем, но и не отвечать ни на что.

Подготовка альманаха на двадцать четвертый год очень занимала Бестужева. Рылеев со своими таинственными делами почти не имел времени для работы над новой «Полярной звездой». Все хлопоты по корректированию текста, по наблюдению за гравированием виньеток и пяти иллюстраций из сочинений Державина, Дмитриева, Жуковского, Богдановича и Пушкина, по возне с цензурным комитетом лежали на Бестужеве. И если бы не подвернулся деятельный, скромный и усердный помощник, «Звезда» могла бы сильно запоздать. Помощником этим оказался Орест Сомов, тихоня с красными, как у кролика, глазами и вечным насморком. Его подсунул Бестужеву всеобщий «устройщик» Греч и не обманул — Сомов оказался чрезвычайно полезен в роли редактора. Он с головой уходил в дело, а Бестужев мчался к герцогу или по другой надобности, при мысли о которой все еще звенело его певучее сердце.

В одно из воскресений он ждал возвращения Прасковьи Михайловны из церкви от обедни, чтобы сейчас же после этого скакать по делам. Когда старушка выходила из кареты, поддерживаемая дряхлым лакеем Федором в праздничном кафтане и шляпе с голубиным пером, Бестужев из окна разглядел на ее милом лице следы волнения и слез. Он кинулся навстречу:

— Что приключилось, маменька?

Прасковья Михайловна вошла в дом молча. Не развязывая лент на черном чепце, она повела его в кабинет. Бестужев встревоженно шагал за нею.

— Ах, что же наделал ты, Сашенька! — наконец воскликнула она и зарыдала, тряся головой и судорожно прижимая к глазам мокрый платочек.

При выходе из церкви, на паперти, когда Федор раздавал нищим из большого вязаного кошеля медные пятаки, а Прасковья Михайловна переговаривалась с дюжиной вдовых старух, к ней подошел человек лет сорока, в костюме штатском, но с военной выправкой, и, оттолкнув Федора, сказал:

— Кажется, имею я честь видеть госпожу Бестужеву? Прошу вас принять мои сожаления, сударыня, — сын ваш Александр Александрович подлинный есть каналья, каких мало. Да, впрочем, откуда найтись благородству в человеке, коего мать родная — вас, сударыня, разумею — рождения самого подлого, как то всем небезызвестно. Желаю здравствовать.

Повернулся и пошел.

Прасковья Михайловна рассказывала эту историю, задыхаясь от обиды, еле в силах повторить жестоко оскорбительные слова.

Бестужев на мгновение оцепенел. Фон Дезин! Он упал перед матерью на колени и, целуя ее мокрые от слез руки, припадая к ее ногам, молил о прощении. Потом вскочил.

— Маменька, негодный человек этот погиб!

И выбежал из кабинета. Через десять минут не успевший переодеться Федор уже сидел рядом с кучером на козлах неотложенной пустой кареты с письмом к господину капитану 1-го ранга в отставке фон Дезину. Письмо содержало требование немедленной сатисфакции и формальный вызов. Секундантами Бестужев указывал Рылеева и Булгарина. Прошел час, ужасный час, который Бестужев провел в креслах, почти не двигаясь. Колеса застучали у подъезда, и Федор с голубиным пером на шляпе слез с козел. Ответ…

Фон Дезин писал, что в своей жизни он выходил на дуэли не раз, но никогда — с шалопаями. Что он не отказывается от своих слов и готов повторить их всегда и везде, но драться с г. Бестужевым не будет.

Бестужев накинул шинель, вскочил в карету и погнал к Рылееву.

— Конрад, что делать? Как мне убить его?

Рылеев ответил коротко:

— Таких людей не убивают, а бьют.

— Где? Как?

— Пустое. Я все сделаю.

Через день Рылеев встретил отставного капитана на Невском. Это было в тот самый час, когда Невский гремит и дрожит под колесами бесчисленных экипажей и разноцветные мундиры, фраки, женские платья гуляющей толпы пестрыми волнами разливаются по тротуарам. Рылеев загородил собой путь капитану.

— Вы оскорбили моего друга Бестужева, я его свидетель.

— Мне нет дела до вас. Я вас не знаю.

— Получай, наглец!

Хлыст Рылеева, превосходный английский краваш, свистнул в воздухе. Молния ударила в лицо капитана и на секунду ослепила его. Багровая полоса шла от виска через переносье к уху. Капитан ахнул, присел и, закрыв рукавом лицо, волчком метнулся в толпу. Рылеев поправил осевшую на затылок от резкого движения круглую шляпу и пошел дальше.

В начале сентября у Рылеевых родился сын. Его назвали Александром, в честь Бестужева. Восприемником был Ф. Н. Глинка. Бестужев не мог попасть на крестины — герцог не отпускал его от себя, сперва возил каждый день смотреть отстраивавшийся по его планам новый дворец, потом потащил за собой в вояж на Онегу. Герцог любил присутствовать на празднествах — военных и придворных, не пропуская по возможности ни одного. Его толстую фигуру можно было видеть возле императора на каждом параде. Бестужев сопровождал его, крутясь на рыжем парадере с дворцовой конюшни среди блестящей толпы флигель-адъютантов, которые по долгой привычке стали его, наконец, принимать за своего, — чести этой многие добивались годами. На июльском петергофском празднике Бестужев также был с герцогом; любовался из-за его спины сверканием двора, объезжавшего русский Версаль в золоченых линейках; ел хорошие обеды; пил славное вино из дворца; танцевал в маскараде через пять пар от императора; видел, с какой жадностью смотрит толпа с садовых дорожек на пышный бал и с каким любопытством поглядывают танцующие на темную толпу — словом, провел при дворе пять суток, радостно удивляясь самому себе: «Играю комедию как нельзя лучше, будто сто лет при дворе жил».

«Полярная звезда» принимала вид и форму. Содержание обещало успех — Пушкин, Жуковский были налицо. Вяземский прислал отрывок под названием «Петербург». Туманский писал из Одессы:

«Милый разбойник литературы, первый луч «Полярной звезды», правая рука или нога Вюртембергского принца, хищник Матильдиного сердца, столб русского коренного либерализма!»

Булгарин поссорился с Рылеевым и перестал показываться на рылеевских «русских завтраках», где гости собирались, ходили по маленьким комнатам с сигарами в зубах, закусывали пластовой капустой и ржаным хлебом, запивали хлебной водкой, толковали до боли в скулах о литературе, о России, превратившейся постепенно из варяжской в немецкую колонию с главными городами Петербургом и Сарептой, о том, как было бы хорошо надеть, наконец, всем русским людям русское платье и переименовать всех ротмистров в асаулы. Говорили и о том, что для этого надобно сделать… Бестужев был главным оратором этих спартанских заседаний, простота которых, столь необычная и столь русская, казалась ему, объевшемуся немецко-французской роскошью великосветских сборищ, неизъяснимо привлекательной. Скоро завтраки Рылеева сделались модной приманкой для ценителей всего оригинального, и двери домика на 16-й линии Васильевского острова часто бывали наглухо заперты в послеполуденные часы.

Пущин вдруг оставил петербургскую уголовную палату и уехал в Москву, чтобы служить там в должности надворного судьи. Вслед за Пущиным и Рылеев вышел в отставку из заседателей уголовной палаты. В декабре Ф. Н. Глинка возил его к адмиралу Н. С. Мордвинову, и Рылеев вернулся довольный.

— Умный старик, но аристократ, как ты…

— Зачем ты ездил к нему?

— Очень просто, любезный Александр: старик пожелал со мной познакомиться. Причина — ода моя «Гражданское мужество», в коей упоминаю о Мордвинове.

Из типографии главного штаба принесли первые экземпляры «Полярной звезды». Друзья долго любовались ими, разглядывая каждый экземпляр в отдельности и все вместе, пока, наконец, не подобрались к окну сумерки. Вдруг повалил снег, и тьма поползла черными чудовищами из углов рылеевского кабинета.

— А не поднести ли нам, Конрад, альманах наш государю и императрицам? — неожиданно спросил Бестужев и пожалел, что не видит лица приятеля.

Рылеев помолчал с минуту.

— Дельно, поднесем. Авось когда-либо пригодится.

Яков вошел со свечой. Тени побежали в окно, как вор из дома, в который вернулся хозяин. Рылеев сидел на диване с закрытыми глазами.