6
6
Рано утром ему услышался тягучий, набивший оскомину возглас: «Ки-пяток! Ки-и-пяток!»
Петр подхватился с кровати, не открывая глаз, сунулся к посудной полке за кружкой.
— Ты куда, Петрусь? — тенью последовала за нам Антонина.
— Фу ты, — очнулся он. — Привычка. Об это время нам всегда кипяток давали. — Он снова лег, обнял ее: — Спи.
— Не спится, — уютно пристроилась у него на плече Антонина. — Какой уж сон? Потом высплюсь. Ты поговори со мной, Петрусь.
— У меня не получится, Антося. Лучше ты.
— Ладно. Знаешь, о чем я думаю? Будет у нас девочка, назовем ее красивым именем…
— Антосей, — подсказал Петр.
— Спасибо на добром слове. Только слышала я от барыни Александры Михайловны, будто Антонина никакого значения не имеет. Есть другие — поглядней. К примеру, Анфиса. Это у греков выходит Цветущая. Или Дярья — Победительница. Чем плохо?
— И не плохо вовсе. — Петр дунул на ее волосы, отчего на макушке возник смешной хохолок. — Но по мне пусть будет Антонина. Чем проще, тем умнее. К чему наш греческие значения, если у нас свои есть? Так и запомни: будет девочка — пусть зовется Антониной, будет мальчик — пусть станет Антоном! Обещаешь?
— Обещаю…
Они разговаривали долго, радуясь близости, которая внезапно смыкала губы, уносила прочь, опустошала и вновь возвращала в тусклую нетопленую комнату с зелеными обоями…
Но вот Петра начало одолевать беспокойство. Оно ворвалось в сознание воспоминанием о товарищах. Беспокойство росло и росло, отъединяя его от только что пережитого, рождая непонятную вину. За что и перед кем — он и сам не мог бы сказать.
— Мне надо идти, Антося.
— Куда? — удивилась она. — Вместе и пойдем…
— Мне одному надо. Понимаешь? Меня ждут…
Вo дворе Петр столкнулся с подозрительного вида мужичонкой. Лицо красное — видать, несколько часов простоял на морозе. Одет бедно, замызганно, зато сапога новенькие, не заношенные.
На улице Петр оглянулся. Ему покачалось, что мужичонка притаился в подворотне. Вон и носок сапога высунулся, и шапка вымелькнула… Филер…
Петр ускорил шаг, свернул в ближайший переулок, затем, попетляв по проходным дворам, вышел на Загородный проспект. Удостоверившись, что преследователь отстал, чинно вошел в здание Царскосельского вокзала. Лучше всего некоторое время побыть здесь, среди ожидающих поезда пассажиров. Если филер был не один, это скоро обнаружится.
Заняв сидение в дальнем конце зала, Петр сделал вид не то глубоко задумавшегося, не то задремавшего человека.
Входные двери хорошо проглядывались. Вот появился в них гимназист с полосатым баулом. Вот возник дородный офицер. Он вышагивал горделиво, как индюк. За ним суетливо двигались три девочки в песцовых шубках и шапочках, матрона в беличьей накидке, носильщики и служанки…
Пассажиры входили и выходили, не вызывая особого подозрения. Петр хотел было покинуть свой наблюдательный пост, но тут почувствовал на себе долгий, изучающий взгляд…
Медленно повел головой — и замер от неожиданности: неподалеку от него стояла Сибилева. От долгого пребывания в тюрьме ее тугое кругленькое личико будто ссохлось, а глаза стали огромными, глубокими.
Петр бросился к ней, стиснул тонкие запястья:
— Вот и свиделись!.. А вам отдых на пользу пошел, Вера Владимировна. Вы вся так и светитесь.
— Вы тоже молодцом выглядите, Петр Кузьмич. Только круги под глазами да лицо желтое. Я слышала, с «невестой» вам не повезло…
— Почему вы так думаете?
— Я не думаю, я вижу, — заволновалась Сибилева. — Ночуете где придется. — Она обвела взглядом вокзал. — Кстати, у меня есть для вас хороший адрес… Или лучше поедемте со мной, сейчас! Хоть два дня проведете в человеческой обстановке!
— Нет, спасибо, — решительно отказался Петр. — Рад бы, да обстоятельства не позволяют… А ночевать есть где. И невеста замечательная. И хлопцы ждут…
Он видел, что Сибилева ему не поверила, но не рассказывать же ей об Антосе, о мужичонке, похожем на филера, о том, куда он идет… Их объединяло пережитое за тюремными решетками, общий приговор и даже одинаковый отпуск перед ссылкой, и все же они принадлежали к разным организациям. Это удерживало от полной откровенности.
— Счастливой дороги! — сказал Петр и поцеловал Вере Владимировне руку. — Оставайтесь всегда… сами собою. До встречи!
— До встречи, — эхом откликнулась она.
На стоянке Петр взял извозчика и отправился к Николаевскому вокзалу. Оттуда знакомым путем — к Цедербаумам.
— А вот и блудный сын в образе Гуцула! — с притворным негодованием встретил его Юлий Осипович. — Мы тут с ног сбились, Владимир Ильич форменный розыск объявил, а он себе прохлаждается! Ай-яй-яй, Петр Кузьмич. Нас ждет совсем другое поприще.
— Какое? — невольно разулыбался Петр.
— Об этом чуть позже, — поднял растопыренные ладони Цедербаум. — Чуть позже. Да… Сначала предлагаю сесть за стол переговоров, посмотреть друг другу в глаза, вкусить чего бог послал, а уж потом все остальное, — и, обняв Петра, увлек его в столовую.
В столовой к ним присоединились Надежда и Лидия.
Лидия — в который, видимо, раз! — принялась рассказывать о своем визите к директору департамента полиции. Она была уморительна. Зволянский в ее изображении получился довольно зримым — сытый, стареющий господин, все время потирающий ладони; выражение его лица то и дело меняется, глаза смотрят искоса, по-птичьи…
Возбудившись, Лидия вспомнила не менее памятные события прошлого лета в Белоострове, где Цедербаумы снимали дачу…
Белоостров — пограничная станция. Находится она на Финляндской железной дороге. По другую сторону от нее — в трех-четырех верстах от шоссе — Куоккала. Посредине — таможенная застава. И если в Белоострове и Куоккале досмотр идет по всем правилам, то здесь дачники минуют полосатый шлагбаум весьма свободно.
Вот и стала дача Цедербаумов опорным пунктом для пересылки нелегальных транспортов. Старшие об этом и ведать не ведали, а младшие нередко отправлялись в Куоккалу — будто бы проведать знакомых. Возвращались они растолстевшими от брошюр, спрятанных под одеждой. Пингвины да и только…
Однажды к «книгоношам» присоединились специально приехавшие из Петербурга Борис Гольдман и его приятельница курсистка Ольга Неустроева. В Куоккалу вся компания прошла беспрепятственно. Зато на обратном пути перед Гольдманом и Неустроевой неожиданно возник молодой, но уже опытный таможенник.
— Кто такие? — спросил он. — Здешних дачников я в лицо знаю.
— Ну как же? — не растерялась Неустроева. — А это? — И она влепила таможеннику долгий, звучный поцелуй…
Еще Лидия рассказала об Анне Ильиничне и Маняше Ульяновых. Оказывается, Цедербаумы познакомились с семьей Владимира Ильича в приемной Дома предварительного заключения, стали бывать друг у друга и даже поселились рядом в Белоострове. Мария Александровна перебралась туда с дочерьми. Младшая, Маняша, одного возраста с Лидией.
Она очень застенчива и замкнута, но когда раскроется, увлечется — веселей и задорней вряд ли кого найдешь. Гольдман хотел было и сестер Ульяновых приспособить к походам за книгами, да его отговорили…
Слова Лидии ложились в сознание Петра неравномерно: одни возбуждали интерес, другие тут же стирались. Рассказы о Гольдмане, Неустроевой, о походах Цедербаумов в Куоккалу, несмотря на занимательность, не задели его, зато глубоко взволновало сообщение об Ульяновых. Петру захотелось увидеть Старика — сейчас же, немедленно. Ведь Владимир Ильич искал его, беспокоился, а Цедербаумы держат его за столом…
— Я хочу его видеть, — не в силах дождаться, пока Лидия сделает паузу, заявил Петр. — Идем!
Им овладело необъяснимое раздражение.
— Обязательно, Петр Кузьмич, — дружески удержал его за плечо Цедербаум. — У нас ость еще часа два.
— А потом?
— Потом мы отправимся к Степану Ивановичу Радченко. Он теперь квартирует на Большом Сампсониевском проспекте. Решено провести прощальную встречу: с одной стороны — мы, с другой — «молодые». Главным образом, «петушки», те, что остаются.
— И Владимир Ильич будет?
— И он, и все остальные.
Петр обмяк, согласно кивнул. На лбу у него выступила испарина, хотя в столовой было ие жарко.
— Извините, — сказал он. — А разве Хохол в городе?
— В городе, — подтвердил Цедербаум. — Дальше сходки в лесу возле Шувалова обвинений против него не нашли. Выпустили за недостаточностью улик. А Надежда Константиновна, Сильвин и другие «августы» все еще там.
— Какие «августы»?
— Видишь ли, арестованные в декабре восемьдесят пятого и в первые дни восемьдесят шестого ходят в «декабристах». Задержанные в августе, само собой, попали в «августы». Так проще понимать, о ком речь.
— Что с Зиновьевым? — спросил Петр, отирая платком лоб.
— Вчера впделся с ним. Насколько я сумел понять, Клыков и Кичин не скупились на похвалы, изумлялись его образованностп, подталкивали к откровенному изложению политических взглядов, даже спорили для вида, как мы спорим между собой. Он и возомнил себя главой петербургского пролетариата, начал доказывать правоту социал-демократической линии. Теперь кается, переживает. Жалко его, но и душа горит: не знаешь броду, не суйся в воду!
— За битого двух небитых дают. Впредь наука будет. Между тем Лидия с таинственным видом извлекла из-за картпны, изображавшей средневековую пастушескую идиллию, два выпуска газеты довольно больших размеров и положила перед Петром.
«С.-Петербургский Рабочий Листок», — прочитал он. Рядом с названием изображен пролетарий со знаменем в руках.
«…Сомкнёмся ж дружными рядами и поведем борьбу стойко и храбро. Будущее в наших руках», — говорилось в передовице одного из выпусков.
Каждый номер состоял из восьми страниц. О чем только на них не рассказывалось! О стачках в Петербурге, Риге, Либаве… «Вести из провинции», «Вести из Москвы», «Адрес литовских рабочих петербургским»… Была здесь и статья «Положение работниц на табачной фабрике Лаферм». Еще одна — об условиях труда на бумага-прядильне Смала, И еще — о забастовке на шелкоткацкой фабрике Гольдарбейгера. Давался отчет о денежных средствах, собранных для «Союза борьбы…» рабочими. Приводились «основные положения нормировки рабочего времени в заведениях фабрично-заводской промышленности». Тут же эти положения разъяснялись — с расчетом на не искушенную в борьбе за свои права рабочую публику. Далее сообщалось о сокращении рабочего дня в механических железнодорожных мастерских…
— Вот это да! — восхитился Петр. — Значит, удалось сделать газету?!
— Во всяком случае — первые выпуски, — уточнил Цедорбаум. — Сие целиком заслуга Хохла. Он собирает и обрабатывает материалы. Помощником редактора выступила его верная Любовь Николаевна, а передают на мимеограф все написанное ветеринарный врач Николай Орнестович Бауман и некоторые другие не известные тебе люди, главным образом из студентов и курсисток Тахтарева.
— Почему же «С.-Петербургский Рабочий Листок»? — запоздало удивился Петр. — Надо было оставить первое название — «Рабочее дело»!
— На этот счет я ответить не могу, но твое недоумение разделяю. Однако не будем заострять на этом внимание. Думаю, сегодня возникнут более острые вопросы. Приготовься…
Наконец они отправились к Радченко.
Встреча с друзьями до слез разволновала Петра. Особенно с Ульяновым… Изменился, изменился Старик. Волос на голове поубавилось, лоб приобрел еще более выразительную крутизну, щеки ввалились, рыжие усы нависли над губами, глаза смотрят с сильным прищуром, словно отвыкли от дневного света. Тем не менее Владимир Ильич, по обыкновению, бодр, оживлен, подтянут.
— А вот и Петр Кузьмич! — звонко объявил он, устремившись навстречу. — Дорогой ты наш человечище…
Петра обступили, начали тискать, разглядывать:
— Экий ты дремучий какой!
— А ну, поворотись, сынку, дай посмотреть на тебя… Сусанин!
Налетела Аполлинария Якубова, повисла на шее.
Прислонился к плечу Анатолий Ванеев. Глаза у него широко раскрыты, лихорадочно блестят, лицо серое, болезненное, а на губах по-девичьи нежная и доверчивая улыбка.
Дружески ткнул Петра в бок Василий Старков.
А Кржижановский дурашливо закапризничал:
— Ага, Аполлинария Александровна, вам все, а мне ничего?!
Якубова наконец отпустила Петра. Но воспользовался этим не Кржижановский, а Радченко: без дальних слов сгреб Запорожца, оторвал от пола и поставил.
И снова, как при встрече с Сибилевой, Петр ощутил острое, рвущее душу волнение, любовь, признательность.
О Цедербауме все на время забыли. Лишь Ляховский несколько исправил положение: подхватив его под руку, провел на освободившийся диван. Одиночное сидение неузнаваемо изменило Доктора: он расплылся, обрюзг, с лица исчезло выражение острослова.
Как все у каждого по-разному…
Петр не мог наглядеться на товарищей. Невпопад отвечал на их вопросы, сам о чем-то спрашивал, то и дело поглядывая на Старика, и Ульянов откликался добрым словом, знаком, улыбкой.
Тахтарев и его единомышленники, как в свое время сторонники Цедербаума, опаздывали. В ожидании их Старков взял гитару:
На землю спустилась волшебница-ночь.
Тяжелым покоем забылась тюрьма.
Я тщетно пытаюсь свой сон превозмочь,
Одна только мысль не идет ив ума:
Спать! Спать!
Этой песни Петр не знал.
— Чья? — шепотом спросил он у Кржижановского. — Твоя?
— Нет, Ванеева! Тюрьма склоняет к поэзии… Не испытал?
— Было! Но ведь это песня. И хорошая песня…
Они замолчали, прислушиваясь.
Но нет, не заснуть. Закрываю глаза —
И образ любимой стоит как живой.
В прекрасных чертах дорогого лица
Все тот же призыв: «О мой милый, за мной!»
Петру вспомнилась Антонина. Она снова одна, она ждет…
Родная, взгляни! Я закован в цепях,
Под крепким замком я томлюсь взаперти.
Повсюду солдаты стоят на часах…
Как выйти отсюда, родная, скажи?
Но грустно головкой качает она,
И слезы дрожат на прекрасных глазах,
И, слабо кивнув мне, уходит одна,
А я засыпаю в тяжелых слегах.
Спать! Спать!..
Четырнадцать месяцев заключения позади, но впереди — пять долгих лет ссылки. Не о них ли песня Ванеева?
Возбуждение, которое недавно владело им, сменилось подавленностью, непонятной тревогой…
Дальнейшее запомнилось Петру разорванно: лица Тахтарева и его сторонников, какие-то мутные, текучие; их голоса — резкие, наступательные; их разглагольствования о том, что осью агитационных взрывов должны стать организованные вокруг рабочих масс пролетарии; их поведет вперед взаимопомощь, надежда на реальные изменения условий труда и оплаты, а политические задачи призвана решать либеральная буржуазия, наиболее просвещенная, подготовленная к такой деятельности разумом и прозорливостью…
«Молодым» отвечал Ульянов: кассы рабочей взаимопомощи, безусловно, полезны, но главной формой социал-демократической организации в силу политической ограниченности они быть не могут; исцеление поверхностных язв фабрично-заводской жизни не даст глубоких изменений в государственном устройстве, лишь прикрасит его; либеральная буржуазия — враг пролетариата, и отдавать ей политическую инициативу равносильно самоубийству, вот почему следует идти не путем рабочих касс, а путем упрочения «Союза борьбы…», соподчинив ему кружки пропаганды, рабочие кассы, газету…
Умело и доказательно поддерживали Владимира Ильича «декабристы». Но Аполлинария Якубова неожиданно встала на сторону Тахтарева. Петр и прежде знал, что она симпатизирует этому приятному внешне, но амбициозному в споре человеку, но нельзя же в угоду личным привязанностям менять убеждения!
Отступничество Якубовой особенно угнетающе подействовало на Петра. Вот ведь совсем недавно она так искренно радовалась встрече с вернувшимися из заключения товарищами. Да и ее новые единомышленники поначалу держались с подчеркнутым почтением, показывали нерасторжимое единство со «стариками», однако мало-помалу раззадорились, потеряли меру, отбросили показную скромность. И стало ясно, что они торопятся повернуть «Союз борьбы…» в тихую заводь чисто экономических требований, занять места тех, кто через несколько дней отправляется в ссылку. Лицемеры!
Дождавшись, когда страсти накалятся, слово взял Цедербаум. Говорил он, по своему обыкновению, цветисто, то поддерживая линию Ульянова, то соглашаясь в чем-то с Тахтаревым, Якубовой, — и это было тоже отступничество.
Петру вдруг показалось, что у Юлия Осиповича два лица — одно ясное, смелое, дружеское, другое глядит отчужденно, замкнуто, неискренно, как у Нерукотворного Спаса. Наваждение, да и только.
Потом Петру почудилось, что он раздваивается сам — не только в отношении к Якубовой, Цедербауму, но и к самому себе. Он потерял нить разговора, ушел в себя, а когда его спросили, что он думает по затронутым вопросам, разволновался:
— Зачем спорить? Есть только один «Союз…» — союз политической борьбы… Его нельзя подменять рабочими кассами. Не для того мы сидели и сидеть будем!..
В тот день «старики» и «молодые» так и не пришли к общему мнению. Условились собраться на следующий день — у Цедербаума и доспорить.
На Верейскую Петр вернулся поздно. Антонина встретила его ласково, ни о чем не спросила, ни в чем не упрекнула. За столом говорила о милых пустяках, шутила, напевала что-то незатейливое, успокаивающее. И Петр понемногу ожил, приободрился, перестал чувствовать свою неприкаянность. Даже пообещал, что весь следующий день не отойдет от Антонины ни на шаг.
Утром их разбудил стук в дверь.
— Кто там? — тяжело поднялся Петр.
— Это я, Малченко, — донеслось из коридора.
Петр озадаченно замер, силясь понять, зачем так рано понадобился товарищам. Александр — держатель связей, адрес Петра он вчера между делом выспросил. Его появление здесь — верный признак того, что случилось что-то непредвиденнее.
Наскоро одевшись, Петр вышел в темный коридор.
— Все меняется, — торопливо зашептал Малченко. — У Юлия Осиповича сойдемся в шесть, у фотографа — через час. Не опаздывай.
— У какого фотографа? — удивился Петр.
— У твоего, разумеется. Неужели забыл? Ведь договаривались! Сделать снимки на память — свои и общим кругом. Ты сам предложил мастерскую на Вознесенском проспекте…
Только теперь Петр стал припоминать: идею запечатлеться перед отправкой в Сибирь подал Кржижановский, а Петр назвал имя Везенберга — отменный мастер, к тому же надежен…
И вновь Антонина не высказала обиды.
— Дело хорошее, Петрусь. Ты только скорей возвращайся!..
Везенберг встретил Петра так, будто они вчера расстались:
— А я уже начал думать, что посетителей в такую погоду не будет… Метет-то как, а? Очень нефотографическая погода. А между тем смельчаки находятся. Что вы на это скажете?
В зале за ширмами Петр заметил Ульянова, Кржижановского, Старкова и Малченко.
— Скажу, что будут и другие, — ответил Петр, чувствуя в себе прежнюю легкость, общительность.
— Увидев вас, я так и подумал, — понимающе кивнул Везенберг. — Долгонько вы у нас не показывались!
— Долгонько. К сожалению, отсутствовать мне предстоит еще дольше, — усмехнулся Петр.
— Всем остальным, как я понимаю, тоже?
— Увы. Именно поэтому для нас нет плохой погоды.
— Если не возражаете, я распоряжусь насчет чая.
— Вы очень добры…
— На сколько персон?
— Девять-десять.
Следом за Петром явились Цедербаум и Ванеев. Радченко все не было. Опаздывал и Ляховский, которого пригласил Юлий Осипович.
— Пора начинать, — наконец предложил Старков. — Если придут, подстроятся.
Везенберг провел их в лучший павильон — с бархатными занавесами, с гнутой, изукрашенной орнаментом мебелью, с декоративными тумбами.
— Кто сядет к столу? — спросил он у Петра.
— Владимир Ильич, — не задумываясь, ответил Петр.
— Прошу, — Везенберг положил на сверкающую столешннцу две книги, сдвинул верхнюю, вероятно для большая выразительности.
— Места всем хватит, — улыбнулся Ульянов, сделав приглашающий жест Кржижановскому и Цедербауму.
— Пожалуй, — подсел к столу слева от Ульянова Юлий Осипович..
Глеб опустился на стул справа.
— Так, хорошо, — одобрил Везенберг. — Теперь сделаем второй ряд.
Слева от Владимира Ильича оказался Петр, справа — Малченко.
— А вам лучше опереться на тумбу, — посоветовал Ванееву Везенберг. — Главное, чтобы не было скованности.
Затем он перешел к Старкову:
— Для пропорции вам следует занять такое же место с другой стороны. А то останется пустое место слева.
— Зачем нам пропорции? — шутливо воскликнул Василий и, развернув стул спинкой вперед, оседлал его, будто скакуна, очутившись рядом с Кржижановским. — Чем плохо?
По лицу Везенберга скользнуло неудовольствие, но спорить он не стал, молча отошел к аппарату. Настроив его, обвел «декабристов» долгим взглядом:
— Не вижу улыбки, господа! Где же ваша улыбка?
— Отдыхает, — объяснил Старков.
— Не смею настаивать. Попробуем снять вас отдельно от нее.
Петр смотрел в глазок аппарата напряженно, не мигая, но ему казалось, что лицо его светло и безмятежно.