1
1
С первых дней нового года снег переменился. Прежде мокрый, с дождем и туманами, проще говоря, лепень, он как-то враз затвердел, разлохматился, из пыли превратился в хлопья, заполнил собой серое пространство между обрывистыми берегами улиц, неожиданно высветив их праздничной белизной. Наконец-то под ногами перестала хлюпать талая вода, появился наст.
Извозчики и кучера конок маются: повсюду заносы; дороги и рельсовые пути не расчищены. Зато у кондукторов развлечение: с января из вагонов убраны подвесные звонки — очень уж пугали лошадей, — а вместо звонков введены сигнальные рожки. И теперь утомленные частыми задержками в пути пассажиры то и дело просят:
— Эй, человек, потруби!
Лошади вздрагивают, прядают ушами: от гудения у них спокойствия не больше, чем от звонков.
Мальчишки из мелочных лавок цепляются к конке, горланят:
— Бумажные спички! Новинка года! Фосфорные, самогарные, есть одиночные, есть парные!
Потом спрыгивают на обочину, останавливаясь возле таких же, как сами, безусых зазывал. Те пускают изо рта фонтанчики керосина, изловчившись, поджигают их. Огненные шары ввинчиваются в снежную пелену и там беззвучно лопаются.
Вместо привычных плошек с фитилями город украшен цветными фонариками. Подвешенные на не видимых глазу проволоках, они беспрестанно вращаются и, кажется, падают наземь вместе с хлопьями снега.
Городовые иа углах, чтобы не мерзнуть, напялили на себя множество поддевок, отчего стали толстыми и неповоротливыми. Снег ложится на них пластами, делает похожими на снежных баб; брови высеребрило, а носы полыхают морковинами.
Снегопады сменяются недолгими затишьями, и тогда наступает погода, которую люди в шубах называют хорошей, а владельцы продувных пальтишек и шинелек ругают на чем свет стоит. С обычного шага они переходят на скорый в отчаянном усилии согреться, побыстрее достичь спасительного тепла.
Забегал и Петр.
Особенно вымотал его четверг на пятое число. Занятия и институте закончились позднее обычного: дирекция задержала все курсы для сообщения о новом паспортном уставе. Потом долго произносились высокопарные слова и речи о том, что каждое первое января будущность принимает конкретный образ и дай бог, чтобы отныне она явилась в лучшем своем обличье, сохранив все доброе от Александра III, безвременно усопшего труженика-царя, во имя преемника его Николая; что главная обязанность студентов — преумножать знания во имя процветания отечества…
Недели стояли в дверях, не давая уйти, а уйти надо: на Петергофском шоссе Петра ждали путиловцы из группы Николая Иванова-Киськи. Пришлось схватиться за живот и с вытаращенными глазами пулей промчаться мимо стражей. Пусть думают, что угодно; с желудком шутки плохи, его не утихомиришь верноподданническими тирадами.
— Разрешено! — соврал Петр в шинельной.
Облачаясь на ходу, он выскочил на Забалканский проспект — и скорей к конно-дорожной линии.
День покатился к ночи. Быстро стало темнеть.
Конка тащилась кое-как. В вагонах — стынь.
За Нарвскими воротами снег умят лишь на проезжей части. У домов тоже не чищено. Ноги тонут в сножном скрипучем месиве.
Петр занервничал: люди давно собрались, битый час его дожидаются; он требует от них точности, а сам ее не держит.
Хоть бы один фонарь горел!
За Чугунным переулком Петр в очередной раз увяз в сиегу. Долго мучался, пока не достиг твердого места.
И вдруг — резкий удар под ребра.
Боль скрючила, но не опрокинула его.
Петр отступил к стене, готовясь к новому нападению.
Нарвская застава овеяна славой разбойного места, по бедности и разгулу уступающего разве что трущобам у Сенной площади. Однако никаких происшествий прежде здесь с Петром не случалось.
Напряженно вглядываясь в темноту, он распрямился.
Ага, вот и обидчик. Ползает на четвереньках. Видать, от души бил, раз сам на ногах не удержался. Сопит, густо дышит сивухой. Стало быть, пьяный. Это облегчает дело… А вонючий-то какой. Судя по запаху, фуфайка у него из козлиной шерсти…
И тут мысли Петра устремились в другое русло. Вспомнилась история, слышанная недавно от путиловцев. Приковылял к трактиру «Марьина роща» чей-то козел, от голодухи бока подвело. Посетители грязной половины — люди жалостливые, покормили животину, а напоследок в пасть водки плеснули. Вот и повадился козел к трактиру ходить. Потолстел, злым сделался. Бродит ночами, людей пугает. Иных и обидит, не без того…
Никак он? Ну точно!
Петр в сердцах выругался, швырнул в козла куском смерзшегося снега. Тот отшатнулся, повернул прочь.
Идти стало еще труднее: каждый шаг отдавался болью.
Впереди замаячил знакомый двухэтажный дом. На доске синей краской выведено: 64.
Петр глянул на верхние угловые окна и от досады покрутил головой: огня нет, значит, не стали ждать, разошлись. Чтобы окончательно удостовериться в этом, он все же поднялся по темной лестнице, постучал. За дверью — тишина.
Походив минут пять возле дома, Петр почувствовал, что окончательно промерз, проголодался, устал. Да и глупо торчать на одном месте. Кто-нибудь обязательно приметит: проулки-то узкие — из окна в окно за руку здороваться можно.
На Богомоловской, помнится, есть ларек, в котором допоздна торгуют колбасой и печенкой. Надо идти туда.
У ларька с жестяным кренделем над входной дверью Петра признал мужик в валяных ходочках на босу ногу, в стареньком тулупе, наброшенном на исподнюю рубаху. И Петр его признал: Дмитрий Иванович Морозов. Было дело, в одной кузнечной артели на Путиловском трудились. Потом Морозов перебрался в паровозо-механическую мастерскую, стал учиться на токаря. Человек он степенный, рассудительный, но с мастерами неуступчивый.
— А я тут рядом живу, — чуть шепелявя, доложил Морозов. — Выскочил за харчами. Может, откушаем вместе? А? У меня знакомые люди сошлись. Путиловские. Чужих нет.
— Можно, — не стал отказываться Петр.
В тесной прокуренной комнатенке у тусклой лампы сидели трое. Все молодые — лет по двадцати пяти, не более. Лицо одного показалось Петру знакомым. Да это же Василий Богатырев, молотобоец.
— Гляди ты, ёкан-бокан, — поднялся ему навстречу Василий. — А нам как раз ученая голова нужна — задачку решить.
— Смотря какая задача, — Петр снял пальто и прошел к столу.
— В том-то и дело, — согласился Богатырев. — Тут, значит, такое дело: замучил Гайдаш Петруху Акимова штрафами… Его вот, — хлопнул он по плечу краснощекого, стриженного скобкой пария в замызгашюй тельнице с нашивными карманами. — Чуть не половину денег удерживает! Под разными видами…
— Да ты погоди, — остановил его Морозов, самый старший в компании. — Так нельзя. Человек с холода. Ему согреться надо.
— Верно, — засмеялся Василий. — Сядем, ёкан-бокан. У нас и перегонка имеется. Наполнить?
— Наполни, — согласился Петр. — Только немного. На два пальца.
Теплую еще колбасу ели молча, макая в горчицу или посыпая крупной солью.
— А это — Сема Шепелев, — запоздало представил Богатырев третьего. — Из паровозо-механической мастерской. Токарь. Не смотри что тихий. Тронется с места — гоп-человек!
Шепелев худ, на лицо приятен; темная бородка идет ему. Неплохо бы и Акимову завести такую, а то у него подбородок начинается сразу под нижней губой.
— Что же Гайдаш? — напомнил Петр. — По-прежнему механическую в страхе держит?
— Ага, — с готовностью подтвердил Акимов. — Новые сверла дают только за угощение в трактире. На старом долго не продержишься. Крутись не крутись — брак сделаешь. Тут тебе и первый штраф. Недовольным скажжешься — второй. Выйдешь на двор по нужде — самовольная отлучка. Папироска во рту — пожарную осторожность нарушил. Нет масла в лампаде — украл. Поставит на сверхурочные работы, а в бумаге покажет один цеховой оклад. Говорит: это за провинности твои. Другие мастера тоже штрафуют, но не догола.
— И что же — Гайдаш записывает штрафы в расчетную книжку? Когда, за что наложено взыскание, кем?
— Вот еще! — удивился Акимов. — У них всего-то одна тетрадь.
— Шнуровая?
— Да вроде нет. Тетрадь и тетрадь. Толстая такая, клееная.
— Из клееной листы можно выдрать. В расчетной книжке — пусто. Вот и получается, что штрафа не было.
— Как это?
— А так… Сам подумай. Нет уж, записей надо требовать. Непременно! Это и законом оговорено.
— А разве есть такой?
— Есть.
До недавнего времени Петр и сам не знал, что существует устав о порядке денежных взысков за провинность в рабочих заведениях. Побывав в сапожных мастерских по Обводному каналу, он с возмущением принялся рассказывать Ульянову: «За все штраф! Ушел на минуту — штраф, плохой товар, шить нельзя, а плохо сшил — тоже штраф! Каблук на сторону посадил — опять штраф…»
«Ну, каблук-то на сторону сажать не следует, — улыбнулся Владимир Ильич. — А насчет штрафов советую почитать вот в этой книженции: „Устав о промышленности“», — и протянул Петру одиннадцатый том российского «Свода законов».
Тогда-то Петр отчетливо понял, что законником должен быть не только помощник присяжного поверенного, но и любой уважающий себя марксист…
— Закон принят в июне 1886 года, — начал объяснять Петр. — По требованию рабочих. Против штрафных грабежей поднялись тогда на Никольской мануфактуре, на других фабриках Владимирской, Московской, Ярославской губерний… Закон составлен в пользу заводчиков. Но есть в нем оговорки, которые защищают некоторые права рабочих. Беда, что мало кому они известны… Давайте разберем штрафы Акимова. Мастер не дал новое сверло, изделие испорчено. Была ли тут небрежность Акимова? Нет. Я не случайно спросил о небрежности. Она и только она по «Уставу о промышленности» может быть наказана! Значит, Гайдаш не имел права на штраф, превысил власть, за что тоже предусмотрены взыскания… Далее. Акимов выразил мастеру несогласие с этим штрафом. Каким образом?
— Сказал да и все. Тихо-мирно.
— К нарушению тишины и порядка это не отнесешь. К непослушанию — тоже. Ведь мастер не дал сверло и сам нарушил договорные обязательства. Обвинение в краже лампадного масла и вовсе нелепо. Воровство — дело уголовное, под штрафы не подпадает…
Путиловцы жадно слушали Петра, понимающе переглядывались.
— И наконец, стачки восемьдесят шестого года возникли потому, что около половины заработанных денег уходило в штрафы. «Устав» определил: не брать больше одной трети. Даже если штрафов набралось сверх того. Но сверх устава писаного есть устав неписаный. По нему-то каждый мастер к получке должен удержать не менее десятой части заработка. Иными словами, десятину. Удержит больше — хвала ему. Дело подневольное. Они и стараются — и для хозяина, и для себя. Вот почему Гайдаш, не таясь, нарушает закон, установленный не нами, а, заметьте, высшей властью. Выходит, не Акимов, а мастер виноват перед нею. И не только он.
— Ловко! — восхитился Акимов. — Значит, и на него управа есть?
— Не очень большая, но все-таки… В каждой мастерской должна быть табель взысканий — с перечнем штрафных нарушений и положенных на них вычетов. Отлучка не может штрафоваться как прогул, а несоблюдение чистоты и опрятности — как неисправная работа. А Гайдаш, поди, за все берет одной ценой?
— Точно. У него такса — полтинник.
— Опять своеволие. Для того и предусмотрено записывать штрафы в расчетную книжку, чтобы их можно было оспорить.
— У кого?
— У фабричного инспектора, конечно! Его канцелярия обязана принимать рабочих каждый день в назначенное время.
— А он скажет: жаловаться на штрафы по закону запрещено, — размышляя вслух, негромко заметил Семен Шепелев.
— Правильно. Инспектора — народ каверзный, им палец в рот не клади. На хитрость лучше всего отвечать хитростью: мол, это не жалоба, это заявление. А заявление о нарушении закона — как раз по части фабричной инспекции. Тут она должна разбираться.
— Ну я теперь повоюю! — пообещал Акимов.
— Воевать надо с умом. Знаючи. Штраф — это не возмещение убытков хозяину, как думают многие, а суд хозяина над рабочим. Причем суд незаконный. Приняв «Устав о промышленности», министры, того не заметив, подтвердили это. Каким образом? А таким. Раньше хозяева брали штрафы себе безо всяких церемоний — будто бы за урон от рабочего. Теперь это запрещено. Теперь штрафной капитал можно употреблять только в помощь рабочему. При увечье, погорельцам, беременным труженицам, на погребение и другие случаи. Значит, урона не было. Хозяину, конечно, хочется сделать работника послушным, боязненным — вот он и наловчился штрафовать. Устав этого не запрещает. Но ведь ясно: раз штрафы идут не хозяину, значит, он ничего не потерял. Значит, пособие рабочим — не его жертва, а заводские накопления. И не подкормышам начальства они предназначены, а тем, кто попал в беду. Одно с другим связано. Станешь воевать за свой штраф, так уж воюй за все, что положено. За человеческое достоинство.
— Святые слова! — подхватил Морозов. — У меня знакомый на револьверном станке в заводе Сименса и Гальске работает. Так у них мастеровые на смену в лайковых перчатках идут. С тросточками. Крахмальные воротнички, шляпы. Для чистой одежды у них шкафы сработаны. Умывальное место есть. Два раза на неделе по мылу дают. И полотенцы меняют. Удобно. Кому охота в замызганном ходить? Лучше уж барином, чтоб вид был! Чтобы полировка… В завтрак и после обеда к воротам пускают — еды купить. И самовольной отлучки не пишут. А пиво свободно на верстаках стоит. Не убирают даже, когда сам старик Сименс идет.
— Будет врать-то, — скривился Акимов.
— Дмитрий Иванович правильно говорит, — вступился за Морозова Петр. — Есть в городе два-три завода, где хозяева поняли: лаской да подачками они больше возьмут, чем явными поборами и грубостью. Размышление такое: везде плохо, а у нас хорошо. Вот рабочие и станут держаться за место, рта не раскроют. А под эту руку можно и цены сбавить. Или работу увеличить, не трогая оклада…
Они проговорили долго. Сидели б еще, если бы Петр не спохватился, не стал собираться.
— Ну где справедливость? — пожаловался Морозов. — Один раз случился знающий человек, да и тот спешит!
— А ты его снова позови, ёкан-бокан, — подсказал Богатырев.
— Я-то всей душой…
— И я, — улыбнулся Петр. — Когда и где?
Он прикинул: кружок на Таракановке Сильвин, вернувшийся из Нижнего, вот-вот заберет. Суббота и освободится.
— А у меня, на Огородном, — боясь, что его опередят, предложил Акимов. — К Морозову семья на днях въедет. А у меня места много.
Уже за дверью он таинственным шепотом пообещал:
— Я и стихотворца позову. Из рабочих, — и перешел па декламацию: — «Трудись, как узник за стеной, в суровой области металла. Надзор строжающий за мной. Я — раб нужды и капитала…»
— Прекрасно, — тоже шепотом ответил Петр. — По лучше повременить. Стихотворцы — народ шумный, пламенный…
На обратном пути Петр вновь задержался у дома 64. На этот раз верхние угловые окна были освещены.
— Вы?! — удивился Николай Иванов, впуская его в комнату.
Он был одет празднично, с шиком: костюм из синей английской шерсти, белая рубашка со стоячим воротником, бабочка. Русые волосы разделены пробором. Над красиво вычерченными губами — крылышки усов. И правда, Киська.
От литейщика попахивало дорогим вином и хорошим табаком.
— Я предупреждение послал. С вечера… Костя!
На пороге появился Константин Иванов, очень похожий на старшего брата, только без усов и с красными юношескими болячками на щеках. За ним вошла Феня Норинская, тоже принаряженная.
— Ой, здравствуйте! — обрадовалась она.
— Ты кому отдал «Корабль-призрак»? — вопросил Киська брата.
— Ихней хозяйке. В руки.
Да, был такой уговор: если занятие кружка почему-то срывается, передать через квартирную хозяйку книгу Александра Дюма-отца «Корабль-призрак». До сих пор посылать предупреждение случая не было. А вчера и сегодня Петр, задолжавший хозяйке за квартиру, сам от нее прятался.
Вот все и разъяснилось.
— Заглянул на минуту. Кое-что передать, — объяснил свое появление Петр. — А еще хотел узнать, что случилось.
— А ничего! — беззаботно ответила Феня. — В гости ходили. К знакомым Марии Петровны. Помните сочельник у Рядова? На рождественские праздники они к нам пришли, теперь — мы к ним.
Слово за слово Петр узнал все, что его интересовало. Оказывается, Сибилева не оставила мысли оторвать от марксизма пяток-другой его учеников. А может, захотела появиться среди своих единомышленников в окружении рабочих. Тем более таких, как Ивановы, Лиза Желабина, Норинская, Машенин…
Встреча состоялась на Гагаринской улице, у доктора городской Пантелеймоновской больницы Быковского. Разговоры далее необходимости заниматься самообразованием, выступать за улучшение быта рабочих не шли. Читалась все та же басня фон-Визина «Лисица-казнодей». Но друзья Сибилевой были радушны, обстановка создалась доверительная, и это сгладило шероховатости. Когда пришло время прощаться, учительницы Агринские исполнили «Марсельезу». Первым откликнулся на песню рабочий из «их компании» Василий Иванович Галл, довольно приятный, знающий человек, испытавший на себе и следствие, и тюрьму…
«Василий Галл… — мысленно повторил Петр. — Кажется, он еще из кружков Бруснева… Проверить!»
Рассказ Николая Иванова и Фени Норинской (Константин большей частью молчал) поначалу возбудил в нем чувство досады. Потом пришла торжествующая уверенность: ничего у Сибилевой не получится! На общих призывах да на приятном обхождении далеко не уедешь. Походят друг к другу, присмотрятся да и расстанутся. Но могут не расстаться. Главное, не попались бы на заметку охранке: за народовольцами они покуда больше охотятся. Террористы! Заговорщики! Романтики революции!.. А того в полицейском управлении понять не могут, что нынешние романтики не ровня прежним. Помельчали. Обкатались. И теперь отвлекают рабочих от настоящей политической борьбы, а не приближают к ней. Пестовать бы властям их надо, лелеять, а не ловить. Сея смуту, они же и взрывают ее изнутри, приспосабливают к интересам буржуазного порядка, уводя в сторону косметических преобразований…
— А что вы хотели передать? — полюбопытствовала Фепя.
Петр достал несколько отгектографированных им листков.
В переводе с греческого «гекто» означает «сто». Сто графических оттисков. У Петра едва-едва сорок получилось…
Массу для гектографа пришлось делать дважды. Первый раз она вышла слишком крепкой, чернила не приставали. Чертыхаясь, Петр растопил куски желтого студня, плеснул пять больших ложек глицерина, вновь заполнил цинковую коробку. С нетерпением ждал, пока масса охладится, станет упругой. Выжег горящей лучиной пузырьки с ее поверхности…
На одном листе текст не поместился, пришлось раствором соляной кислоты снимать остатки чернил и тискать продолжение. Снова в сорока экземплярах. Зато какую радость испытал Петр, получив эти первые оттиски! Слова и снова вчитывался в текст, который и без того успел выучить наизусть. Потом, загасив лампу, положил листки рядом, чтобы ощущать их щекой, вдыхать сладкий запах столярного клея, глицерина, анилиновой краски, из которой готовились чернила, уксусной кислоты, бумаги и еще чего-то приятного, убаюкивающего. Он чувствовал: пришло настоящее дело. Не слова, не разговоры, а дело, ради которого не жаль и собственной жизни…
Для первого раза Петр откопировал вопросы к рабочим, которые составил Ульянов. Петра всегда удивляла манера Старика никогда не откладывать задуманное, все делать быстро, основательно, не разбрасываясь, бить в одну точку. Всего десять дней прошло после той рождественской ночи, когда Владимир Ильич высказал решение составить памятку, которая помогла бы глубже проникнуть в заводскую жизнь, воздействовать на нее, направляя стихийные протесты в определенное русло. И вот памятка написана. Теперь и отгектографирована.
Ульянов торопится, заставляя торопиться и других. С ним всегда интересно, хотя и трудно. Не всем понятна и посильна его гонка. Иные не выдерживают. Их начинает раздражать сначала стиль его работы, жизни, а потом — мысли и умение заглядывать далеко вперед. Личное берет верх над общим…
Но ведь у каждого в борьбе свое место. Каждый делает то, что ему по силам, по уму, по таланту. За Ульянова никто не совершит того, на что способен он. Однако его способности еще умножатся, если присоединить к ним свои…
Отец учил Петра: «Умей, сынку, идти поперед другими. Но меж друзей не стремись в первые: силен не только тот, кто толкает, а и тот, кто допомогает. Случится — толкай, но больше головному человеку допомогай…»
Ульянов — головной человек.
Интересно, как оценят его памятку сами рабочие?
— Толково! — одобрил литейщик, дочитав до конца. — Только вопросов много. А внутри каждого — еще вопросики вставлены. Тут если на все отвечать, роман получится.
— Значит, будем писать романы, — сказал Петр.