2
2
Счету и письму Петр обучился рано. В семь с небольшим лет он знал употребление прописных букв, умел писать по двум линейкам, читал по слогам, бойко говорил цифирь от единицы до миллиона, владел четырьмя действиями арифметики.
Уроки ему давали люди знающие. Один из них прежде трудился землемером, другой — механиком почтово-телеграфной службы, третий был студентом не то два, не то три года. Как и отец Петра, Кузьма Иванович Запорожец, в Сибирь они попали из Малороссии. Механик и студент — за участие в тайных кружках, землемер и Кузьма Иванович — за поджог помещичьих усадеб. Каторжная тюрьма сблизила их. Выйдя на поселение, решили держаться вместе: ссылка долгая, всякое может случиться. Сняли каморку на постоялом дворе в Ишиме. Одной стеной она прилепилась к хозяйскому дому, другой — к конюшне, третьей — к собранному из толстых плах забору; в четвертой были прорублены дверь и небольшое окно.
Перед тем оконцем, будто перед иконой, и поставила мать худенького пятилетнего Петра, впервые показывая его отцу…
Путь от Белой Церкви Киевской губернии до Ишима Тобольской они с матерью начали в повозке с брезентовым верхом. На день мать поднимала боковые завесы, и тогда глазам Петра открывались родные просторы с левадами и яблоневыми садами, с белыми хатами и аистами над ними, с речными перевозами и ярко-зелеными плавнями. Порою Петр соскакивал с повозки, чтобы срезать в плавнях камышину и сделать из нее свистульку.
Мало-помалу шляхи сузились, на них меньше стало попадаться чумацких обозов. Небо словно потускнело, выцвело. Повсюду, куда ни глянь, — степи, поросшие диким будыльем или ковыль-травой. Вода сделалась мутной, горько-соленой.
То ли от плохой воды, то ли от будылья бока у лошади вздулись, она стала дышать хрипло, мучительно, а потом грохнулась оземь и больше не встала. Пришлось бросить повозку и двигаться дальше пешим ходом, с котомками за спиной.
Сбережений, набатраченных матерью за несколько лет, едва хватило до Оренбурга. Дальше начались мытарства, оставившие в душе болезненный след. Голодали, холодали. Прибивались к обозным людям, шли за арестантскими партиями, были поводырями у слепых. Один из них пробовал обучить Петра незаметно вынимать из чашек у других калек их нищенские медяки, а когда парнишка не принял эту науку, разбил ему голову тяжелым посохом и прогнал от себя — будто бы за воровство.
Долго после этого Петр брел рядом с матерью, ничего не видя от боли и обиды. Рана распухла, сделалась гнойной. Лечили ее листьями и ягодой земляники, выжимками из лопушин, прочими придорожными средствами. Чтобы успеть в Ишим до холодов, нигде подолгу не задерживались. В дороге нельзя болеть.
А тут новая беда: привязались к матери перехожие артельщики, рывшие по найму колодцы. Целый день шли они рядом, мирно беседуя. Угостили Петра горькими от табачной пыли пряниками и конфетами, даже картуз подарили. А ночью накинулись на мать силой, стали рвать с нее одежду. Отчаявшись отбиться от дюжих мужиков, в страхе за сына, кинувшегося ей на выручку, она и сказалась прокаженной. Колодезников как ветром сдуло.
Это надоумило мать вымазать глиной лицо и руки, начертить сажей круги возле глаз и рта. Таким же манером разрисовала она Петра. И пошли они, пугая своим видом встречных. Мальчишки бросали в них камни, старые люди с поклоном выносили подаяние. Жалостлив российский народ: чем хуже ему живется, тем охотней дает он святую милостыню горько обездоленным.
В Ишим дотащились уже по глубокому снегу. Каморка, в которой ютились отец и его товарищи, показалась им дворцом.
Отец, могучий пышноусый человек с крутым бритым подбородком и спадающей на огромный лоб сивой чуприной, долго отпаривал Петра в лохани с теплой водой и все приговаривал, мешая русские слова с украинскими:
— Оце ж и хлопчик мой со мной! Оце ж и жинка с сынкой! Ридные вы мои, незабудные… Да я ж вас распоцилую! Да я ж вас на ноги подиму…
Потом начал представлять остальных обитателей комнатенки:
— Это дядько Павло. Это дядько Микола. Это другой дядько Микола, а потому зовите его фамильно — Чубенкой. Мы все тут, как братья, так що слухатися нас треба усех, сынку.
Дядько Павло надсадно кашлял, дядько Микола был сильно хром, и лишь Чубенко гляделся здоровым, под стать отцу. У него были веселые желтые глаза, круглые, будто намазанные ягодным соком щеки и длинно отпущенные волосы. Такие волосы носят обычно жители Подолии. Вот и свита на Чубенке серая, и кожаные лапти-постолы отличаются от стареньких чобот отца. У дядьки Павла свита коричневая — на украинский манер.
Освободив свое ложе, Чубенко предложил матери:
— Лягайте тут, Мария Макаровна, а я к тезке перейду.
Петр по привычке пристроился возле матери, но отец забрал его к себе. Как сладко и непривычно было спать, приткнувшись к нему! От него пахло крепким табачным дымом, смолой, стружками. Опавшие усы щекотали лицо. Широкая ладонь грела плечо. Так вот он какой — батька… Петр то и дело просыпался, чтобы удостовериться: это не сон…
С того и началась его сибирская жизнь.
Постоянной работы у отца не было. В теплые поры они с Чубенкой корчевали лес, делали перевозные курятники, подстожья, латали крыши, ставили изгороди, рыли овощные склады. Зимой ходили по окрестным деревням и заимкам — где соломорезку изготовят, телегу либо сани, на худой конец, плетеные носилки, где — приспособление для работы в одиночку двуручной пилой, кормушки для скота или птяцы. Хозяева платили натурой. Добытое отец и Чубенко делили на четверых, потому как дядьке Павло и дядьке Миколе тяжелая работа была не по силам, а легкую в Ишиме мудрено сыскать. Теперь стали делить на шестерых.
Со временем отец выговорил у владельца извозного двора семейный угол. Отрабатывать за него стала мать — все черные работы в доме легли на нее. Петр и дядько Микола, как могли, подсобляли ей. Первым делом выгребут золу из печей, принесут дрова, потом начинают водоносить. В кадке для питья умещалось одиннадцать ведер. Мытейные и посудные лохани пожирали в несколько раз больше.
— Доживем до тепла, там легче будет, — мечтательно вздыхал дядько Микола. — Тайга допоможет. Скоро дикий чеснок землю всколбит. Оттого ему и прозвание такое — колба. Дальше медунка пойдет, щавель, хвощ, дудник, борщевник… Всего и не упомнить. Запасливые люди все это солят, квасят, набирают под маринад. Тут терпение иметь надо, хозяйский догляд, как вот у матушки твоей, Марии Макаровны. А мы тут до вас за все про все сами жили. Не до запасов было. Что увидим, то и съедим. О зиме ли думать? Зря, конечно, теперь бы подспорье было… А какие на Сибири грибы и ягоды! Боже мой! Какие орехи… Кедерные! В них все есть, как в хлебе, а то и поболее того… Надо нам с тобой, Петрусь, к тайге приучиваться. И еще — к реке. Легко ли нахлебничать, хоть и у хороших людей? Ты мал покуда, тебе простительно, а нам с дядькой Павлом совестно. Хотя бы уроки какие найти…
— А вы Пете уроки давайте, — вмешалась мать, случившаяся возле. — Мы-то с Кузьмой грамоты не имеем, а ему хорошо бы.
— И то правда, — обрадовался дядько Микола. — Кому и учиться, как не Петрусю?! За книгами только и загвоздка.
— А какие надо?
— Алфавит по любым объяснить можно.
Мать была намного моложе отца, но пережитое уже обозначило на ее лице первые морщины, сделало его не по годам замкнутым и неулыбчивым. Однако на этот раз оно ожило, засветилось.
— Если любые, то Кузьма достанет! — пообещала она.
Отец и верно расстарался: из очередного похода по деревням принес ворох измазанных с одной стороны бумаг, бутылицу чернил и журнал «Развлечение». Довольно скоро Петр по слогам начал вычитывать из него игривые истории про блудни офицеров и господ.
Слушая его, мать каменно молчала, а отец хмурился:
— Будто в «Александрии» у Браницких, щоб им хвост собачий! Топчуть нашу землю, гегьманствуют на ней да еще и шуткуют!
Браницкие — хозяева Белой Церкви и ее окрестностей. По словам матери, их прадед был коронным гетманом короля польского Августа III, а дед укрепил могущество, женившись на племяннице князя Потемкина. Земель и леса в угодьях Браницких не сосчитать. Начинаются они неподалеку от Фастова на речке Каменке и кончаются возле городка Тараща в девяноста семя верстах от него. Чего только нет на тех землях: хлебные пашни, поле за полем, мукомольные мельницы, свеклосахарные, винокуренные и другие заводы. Среди них на особом счету — конные, где выводят чистокровных арабских скакунов, которых даже заморские султаны покупают с охотой. Более ста тысяч душ гнут спину на Браницких. До реформы 1861 года души эти считались крепостными, потом стали вольными. Но воля у Браницких костоломная, способная до смерти замучить крестьян отработками да переделами.
Два раза поднимались против графской неправды отпущенники, да не было среди них лада. Браницкие их солдатами разметали, силою усмирили. Отец Петра и подбил односельчан: надо, мол, оружием запастись, против войска голыми руками не побойцуешь. Втихомолку отковали крестьяне двулезые пики, изготовили дреколье, запаслись коробками с ударным порохом, цепами для молотьбы. И началась война. Отец и его младший брат Сайко графскую усадьбу подпалили. А дальше — Лукьяновская тюрьма в Киеве, четырнадцать лет каторги и ссылки. Сайко в дороге от болезни сгорел. Отец сдюжил.
«Александрия» — одна из трех летних резиденций Браницких. Расположена она в трех верстах от Белой Церкви и названа так в честь племянницы Потемкина Александры, которая осталась в памяти людской благодаря своему беспутству. А место сказочное: двухэтажный замок на высоком берегу незамерзающей Раса, парк с диковинными деревьями, привезенными откуда-то из дальних стран, фонтаны и водопады, затейливые домики и беседки, белые статуи, цветники с мальвами и георгинами. Запах любистика и мяты смешан здесь с запахом яблок и вишен, скошенной травы, напитан солнцем и тишиной. Одно время, еще до замужества, мать служила там прачкой и насмотрелась на «веселье» господ…
При одном упоминании об «Александрии» отец раздражался, начинал жалеть, что не подпалил замок в александрийском парке заодно с сельской усадьбой на тракте к Таращам. Любые слова о шашнях богатых вызывали в нем гнев. Вот и вычитки из «Развлечения» осердили его:
— Поганые развлечения! Пусть по ним панские дети учатся, а я тебе, сынку, иншие расподостану. Коли ты у нас грамотей, так и не пачкайся той гадью. Шукай про долю нашу, про боротьбу!
И правда, вскоре он добыл книгу без обложек с мудреным названием «История цивилизации».
Дядько Павло объяснил, что цивилизация — это состояние народов, у которых выработаны умственные способности, процветают науки и искусства.
— Вот це дило! — обрадовался отец. — Ты, сынку, читай и мне допоказуй. Буду и я с тобой грамоту долбить.
«История цивилизации» была написана тяжелым языком. Непонятных слов и выражений в ней было больше, чем понятных, но это не отпугнуло Петра. Споткнувшись на чем-то, он шел к дядьке Миколе или к дядьке Павло. Те, поражаясь его упорству, объясняли заковыристое место, упрощая его чуть ли не до сказки. Петр терпеливо и старательно все запоминал, чтобы потом растолковать отцу. Оба они путались, многого не понимали, но упрямо двигались вперед. Оказывается, миллионы лет назад люди жили необузданно и беспорядочно, как звери; потом начались в них физические и нравственные перемены. Преодолев варварство, они научились строить, разделились на страны, религии… Одна из наиболее древних цивилизаций — Греция. Городские общины там звались полисами, они были главной опорой государства. Так что политика — это учение о городе и государстве, о законах, управляющих его организацией и обычаями…
— Охо-хо-хо, — гневно развеселился, услышав это, отец. — Одному ложка с медом, другому шиш с маком!
А кому такая жизнь не по нраву — в кайдани ею и айда в Сибирь! Тут тебе и нравственность, тут и цивилизация. Ловко придумано, ничего не скажешь! Ты, сынку, читай-то читай, да на ус мотай. Политика — это не учение, нет! Политика — ярмо, куда во все времена пихали неугодных.
— У меня усов, батько, нету.
— Усы отрастут, то дело нехитрое. Ты ум расти да держи в горсти.
Такая у отца причуда: когда разволнуется, говорит складно, стихами. А волновался он часто: то уездный пристав или кто еще из дозирателей придирку сделает, то наемщики платой обидят… Мало ли причин? На людях, правда, он виду не показывал — отворотится и молчит. Зато в близком окружении бывал и злоязыким, и заполошным. Но мать знала, чем его остудить. Затянет, бывало, украинскую песню, он и затихнет, засопит, глазами повлажнеет:
— От же ж зараза. До дна пронимает. Лучше не бувает!
Однажды Петр вычитал из «Истории цивилизации», каким наказаниям подвергали своих рабов древние римляне: бросали в колодцы и печи, заставляли умирать на крестах, сажали на колья, сжигали в смоляной одежде, приказывали убивать друг друга — сначала для своего развлечения, потом в цирках — для развлечения толпы. Так появились гладиаторы, несчастные пленники всех наций. Один из них по имени Спартак поднял восстание против тиранов. Примкнуло к нему семьдесят тысяч обездоленных. Они разбили высланных против них легионеров, потом и сами были разбиты…
Как восхищался Спартаком отец! Он величал его то царь-атаманом, сразившимся с жестокостью и обманом, то добрым козаченькой, то римским Разиным Стенькой. Размечтался:
— Вот где, в Сибири, треба собирати тех гладиаторов, що свернут шею брюханам-кровопийцам! Вот где треба делать политику для всей громады!
— Тю на тебя, скаженный, — урезонивала его мать. — Уймись! Не мути Петрусю голову. Зачем ему твоя политика? Успеет еще, намыкается. Он и так без вины виноватый.
— И то, мать, — виновато соглашался отец, оглаживая длинные подусники. — Твоя правда. Больше он от меня слова лишнего не почует!
Но «лишние» слова то и дело выскакивали. Особенно летом, когда отец взял сына на раскорчевку. Далеко от Ишима забрались они, много дней провели в тайге.
Помня просьбу матери об уроках, начнет Микола Чубенко объяснять Петру, как, например, с помощью твердого предмета на упорной точке — иначе говоря, с помощью рычага — уравновесить большую силу меньшей, а отец тут как тут:
— Эту физику, видать, паны выдумали. Только нехай не радуются, мы свой рычаг сладим — ай да ну!
Работал отец споро, будто играючи. Подрубит дерево с наветренной стороны, свалит, вобьет в пень когти железные с цепью, вложит в самое большое кольцо жердь — и начинают они с Чубенкой силиться, выкручивая оставшиеся в земле корни. Взмокнут, синими от натуги сделаются, а все отцу нипочем. Легко ходит, посмеивается, еще и втолковать Петру успевает:
— Корни вдалеке от ствола каменные, а вплоть к нему — колкие. Здесь их и рубить треба.
Потом вдруг добавит:
— Дерево, сынку, тоже умирать не хочет. Вцепится в землю из последней мочи, слезы роняет, а стоит. У порубщика все — топор, рычаг, крюки, цепи, а у него ничего немае. Вот и выходит, что плохо быть деревом против порубщиков. Никак не можно!
Через время, словно продолжая прерванный рассказ, вновь начинает:
— Ну так вот. Свалили порубщики дерево. Зимой это было. А пень выдолбили. Да. Налили в него воды с селитрой. Фитиль засунули, глиной укупорили. Немного спустя, когда вода замерзла и стала стенки ломать, взрыв сделали. Ничего от того пня не осталось! А весной пришли — зеленый отросток. От корней. Вот и ты у меня, сынку, навроде того отростка. Мать ты, конечно, слухай, а глаза от жизни не закрывай. Ото всего учись. От книг, от работы, от людей…
Петр учился. Сам нашел себе дело на раскорчевках — заваливать землею ямы, убирать с расчищенного поля камни, корни, сучья. Уставал к ночи так, что засыпал на ходу. Отец относил его на хвойные ветки, укутывал потеплее, а в руку непременно ржаную краюху вкладывал. Очнется Петр, пожует хлебца и вновь засопит. А сквозь дремоту доносятся до него зыбкие голоса.
— Слыхал я, — говорит Чубенко, — в Томске университет решили строить. Первый на Сибири. Как ты думаешь, Кузьма Иванович, ссыльных туда допустят?
— А чего ж, — покашливает от едкого дыма отец. — Може, и допустят. Спытаемо — узнаемо.
— Вот бы нам туда перебраться. Только вряд ли…
— А чего ж, — не меняет тона отец. — Може, и можно. Ежели прошение подать. Томск, считай, та же Сибирь, только еще глыбже. Глыбже они допускают… Спытаемо — узнаемо. И про Томск, и про это самое, как его…
— Университет, — подсказывает Чубенко. — Смешной ты, Кузьма Иванович, слово «цивилизация» говоришь, а «университет» — не можешь.
Непривычно. На все свое время… памяти Петра задерживается загадочное слово «университет». В его представлении это роскошное здание.
Высокие потолки, разрисованные, как в церкви, каменные полы с зеркальным блеском, люди в необычных одеждах. Они знают то, что никто, кроме них, не знает. Глянуть бы на них, хоть бы одним глазком…
Между тем Чубенко входит в рассуждение: — Где университет, там и гимназии. Где гимназии, там и училища. Где училища, там и начальные школы. Положим, за школу мы твоего Петра выучим. Отдашь его сразу в училище, Кузьма Иванович.
— Как это отдашь? — возбуждается отец. — Я тут не на отдыхах! Или в училище на это — тьфу?
— А чего ж, може, и тьфу. Спытаемо — узнаемо, — отвечает Чубенко его же приговоркой.
— Ага… А какие училища, к примеру, бывают?
— Всякие. Есть коммерческие. Есть духовные…
— Ну их к лешему, духовные, — сердится отец.
— Есть ремесленные, технические. Но среднего образования они не дают.
— А из какого можно в студенты?
— Из реального. Только, Кузьма Иванович, прикинь сразу — чем за учение платить? Пятьдесят карбованцев, а то и больше.
— Скоплю, — горячо обещает отец и уже не так уверенно прибавляет: — На то время треба, Чубенко.
— Ну, время у тебя есть. Если про реальное училище думать, так туда с десяти лет берут.
— Вот видишь, — приободряется отец. — Я откладывать стану!
— Правда, бывают в училищах и бесплатные места. Для лучших учеников.
— Нехай мой Петро лучший будет! — загорается отец. — Так?
«Так, батько, так», — благодарно шепчет во сне Петр. Ему приятна вера и заботливость отца, готовность жертвовать. Не до детских забав, когда есть взрослые заботы.
Одна из них — избавить родителей от платы за его обучение в будущем.
Эта мысль крепко засела в нем.
Вернувшись в Ишим, Петр вновь принялся за «Историю цивилизации». Ему казалось, что именно так он одолеет все подготовительные науки разом.
Чубенко отнесся к этому с неодобрением:
— Одно дело алфавит по книге учить, другое дело — саму книгу! Охолонь. Петрусь. Это университетский курс. Тебя же на проверочных испытаниях чтение, письмо, счет, молитвы и стихи на память спросят. Вот и нажимай на это.
Петр чувствовал, что Чубенко прав и надо его послушаться: не по силам ноша. Но тут вмешался отен:
— Учи, сынку, все подряд! Там видно будет, чого треба, а чого не треба. Люди разные, и головы у них разные. У одного — горой, а у другого — дырой. Нас слухай, а сам решай.
В решении Петра он, однако, не сомневался.
И Петр, выполнив задание по учебникам, до боли в висках сидел над злополучной книгой. Упрямство и самолюбие, доставшиеся ему от отца, не позволяли отступиться. Сознание отказывалось принять великое множество разнообразных сведений, осмыслить их, но что-то все же задерживалось в памяти, накапливалось, рождая незнакомые образы, пробуждая несмелые пока мысли.
С каким обостренным вниманием Петр изучал страницы, рассказывающие о французской революции 1789 года как жадно запоминал: Бастилия, Учредительное собрание, Декрет, Национальный конвент, Республика, Гражданский кодекс… С каким чувством читал родителям статьи из «Декларации прав человека»: «Люди родятся свободными и равными в своих правах. Общественные различия могут быть основаны только на пользе, приносимой обществу… Свобода состоит в возможности дзлать все, что не приносит вреда другому. Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в создании закона. Покровительствующий или карающий, он должен быть одинаков для всех. Все граждане равны в его глазах, поэтому одинаково могут иметь доступ ко всяким положениям, местам и общественным должностям, сообразно своим способностям… Свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека…»
— Вот, сынку! — радовался отец. — Вот мудрые слова: люди родятся свободными и равными. Не гроши их отличают, а способности. Сколько крови отдали за ту свободу народы?! И опять отдадут! А все одно — она будет! Запомни это до конца света. Заучи, как молитву, про народные законы, про права человека — и живи с ними!
В тот год мать родила хлопчика. Ей хотелось назвать его Ваньком — в честь деда, либо Миколкой, но отец воспротивился. «История цивилизации» подсказала ему другое имя, по его разумению, более дерзкое и звучное — Виктор. От латинского слова виктория — победа. Нетрудно догадаться, какой смысл вкладывал в него отец: торжество свободы и равенства…
А потом у дядьки Павла пошла горлом кровь. Он упал в темную лужу посреди двора и больше не поднялся…
Сразу после похорон уездный пристав вызвал отца и сообщил, что согласно ранее поданному прошению он может следовать с семьей в Томск. Собираться надлежит немедля. До Оби идти с арестантской партией, далее плыть на барже «Тура». В противном случае быть на месте через две недели. За свой счет.
— А как же другие прошения? — растерялся отец. — От Чубенко, от…
— Отказано, — перебил его пристав. — Все, Ступай.
Так вот враз, горестно и непоправимо, распалось их землячество.
— Не горюй, Петрусь, — сказал па прощанье Чубенко. — Свидимся еще! Эх ты, цивилизация… — и поцеловал трижды, как это принято среди взрослых людей…
«Тура» оказалась плавучей тюрьмой, прицепленной к пароходу «Сарапулец». Она была набита до отказа: мужчины, женщины, дети — сотен пять, а то и шесть. Грязь, гвалт, желтые болезненные лица, скудная еда.
Обь едва очистилась ото льда и еще дышала колодезным холодом. Мать остудилась. Она была вновь беременна и очень нервничала. Видимо, от этого грудной Витюшка маялся животом. Петр не успевал стирать за ним.
А мимо проплывали то низкие, изъеденные мутными водами глинистые берега с разнолесьем, то белые пески и тальниковые заросли у тихих заводей, то темно-хвойные боры на высоких ярах. И повсюду — безлюдье, гулкое и сумрачное. Лишь иногда открывались взгляду убогие жилища, врытые в землю. Они напоминали холмики, поросшие мохом, и только деревянные трубы да двери на прутьях указывали, что здесь живут люди. Взрослые называли хозяев этих землянок остяками.
Реже попадались селения, поставленные на русский лад, крепкие и основательные. Возле некоторых из них пароход делал остановку. Пассажиры «Сарапульца» шумно спускались на берег, шли в лавку или покупали у местного населения ягоды, кедровые орехи, копченую рыбу. Арестанты следили за тем, что делалось у причала, с молчаливой угрюмостью и страданием.
И вновь вокруг лесная пустыня. Лишь изредка промелькнет остяк в долбленой лодке-обласке. Быстро-быстро толкается он о воду двусторонним греблом. Человек-лодка. Человек-река. Человек-тайга…
Необъятны российские просторы. Еще необъятней — сибирские.
Петра пугала и завораживала эта необъятность. Трудно было поверить, что в такой глуши и отдаленности могут существовать большие города со школами, гимназиями, училищами и даже университетом, который не то строится, не то уже построен.
Наконец «Сарапулец» втащил «Туру» в Томь-реку, не замутненную, как Обь, песками и глиной, а темную на глубоких местах, прозрачную на отмелях.
Едва показался город, «Сарапулец» приткнул баржу к берегу и двинулся дальше. Много часов пересыльные и пассажиры томились, ожидая своей участи. До боли в глазах Петр всматривался в далекие строения из камня, бревенчатые дома в один-два порядка. Найдется ли здесь место для него и его близких? Хорошо бы…
Уже в сумерках стали выводить с «Туры» арестантов. Затем погнали каторжных. Оступаясь на лестнице, гремя цепями, они немощно поднимались из «слепой» камеры, расположенной в дальней части зловонного трюма. Один бросился со сходен в воду. Его достали, но откачать не смогли. Фельдшер велел уложить несчастного на подводу с высокими бортами и закинуть рогожкой. Туда же снесли трех больных. Пришли за матерью, но отец не дал:
— Сам понесу, коли других телег нету!
Это был надсадный, показавшийся бесконечным переход. Волоча узлы и дорожные корзины, за арестантами беспорядочной толпой тащились их жены и дети. Всеми владела единственная мысль: не отстать, добраться до семейного барака, что должен быть неподалеку от пересыльной тюрьмы, занять там место посуше и поукромней. Лишь через день, когда отец получил вид на жительство и снял угол на Мухином бугре возле впадающей в Томь Ушайки, Петр по-настоящему увидел город. Сначала он поразил его убогостью и грязью, потом — роскошью и великолепием.
Ушайка делила город надвое. Берега ее были изрезаны овоагами, поднимались над водой то высоко, то низко. Как ласточкины гнезда, лепились в глинистых щелях ветхие домишки, не раз горевшие, подточенные весенне-осенними паводками. Иные из них держались только благодаря многочисленным подпоркам. Болотистые лога засыпаны отбросами. Кривые улочки утонули в навозе.
По одну сторону Мухина бугра располагался пивоваренный завод купца Зеленевского, по другую — лесопильня, плотницкая контора и торговые бани купца Лопухова. Об этом Петр узнал по смачным вывескам над воротами. Аршинные буквы на них чередовались с изображением пивных бутылок, соленой рыбы и обнаженных красавиц. Купеческие хоромы стояли тут же, на зеленых живописных террасах. Они были собраны из бревен одинаковой толщины, имели резные окна, тесовые крыши, купола над чердачными ходами и декоративные решетки.
Такие же хоромы, хвастливо вознесшиеся над кособокими строениями, Петр встречал потом не только в Болотной, но и в Песочной, Заозерной, Заисточной, Верхне-Еланской и других частях Томска, на Воскресенской горе и Базарной площади, от которой начинался и которой заканчивался город.
Будто соперничая с деревянными теремами, вдоль Томи поднялись каменные. Одни из них выложены из красного кирпича и ничем более не украшены, другие искусно облицованы в светлые тона. Сводчатые окна, лепные балконы, величественные колонны под вид греческих… А рядом в землю вбиты столбы с железными кольцами и скобами, чтобы привязывать лошадей. Тут же, под каменными стенами улицы Миллионной, расположились уличные торговцы, барахольщики, разносчики, шарманщики, нищие. Повсюду сор, скорлупа кедровых орехов и семечек, конские лепешки…
Православные и старообрядческие церкви соседствуют с римско-католическим костелом, лютеранской кирхой, синагогами и мусульманскими соборными мечетями — так же как губернское управление, городская управа, почтово-телеграфная, военная и прочие службы уживаются с бесчисленными торговыми, извозными, гостиничными, ремесленными и питейными заведениями.
В роще, отведенной под университет, были вырыты ямы, лежали груды камня, кирпича, бревен, песка. На ветках сосен покачивались измазанные чем-то белым бочонки. Как потом узнал Петр, в них разводили известь. Тут же ходили куры. На солнечном припеке нежилась в луже пятнистая свинья. Караульщик не замечал их, но с гиком погнался за бычком, появившимся на вырубках.
Петр почувствовал себя обманутым. Он ждал чуда, а чуда не произошло. Вместо жар-птицы он увидел общипанных кур, вместо роскошного здания — черные дыры на болотистом, заросшем сорной травой и разнолесьем склоне.
Зато величаво смотрелись корпуса губернской мужской и Мариинской женской гимназий, духовной семинарии и Алексеевского реального училища. Выходит, не ошибся в своих расчетах Чубенко, не зря склонил отца к переезду.
Это открытие несколько успокоило Петра. Возвращаясь к себе на Мухин бугор после дневных скитаний, он подробно рассказывал родителям об увиденном и услышанном.
— Золото — оно из чрева земли, сынку, — говорил, загораясь, отец. — Глаза могут бачить, но быть слепыми. Вот и ты пока слеп, не бачишь за курами да ямами будущности.
Петр пытался понять его, согласно кивал, старался быстрее привыкнуть к новой жизни и новому окружению.
Отец устроился на лесопильню к Лопухову. Заводик был тесный, неустроенный. Работало на нем не более тридцати человек. Они делали брус, чистообрезные доски, щепу для крыш и штукатурную дрань. Дневная плата не поднималась выше тридцати копеек, а со штрафными вычетами и того меньше.
Сам Лопухов был тих, вкрадчив, благообразен; часто наведывался в лесопильню, говорил с рабочими ласково, жаловался на большие издержки, в неопределенном будущем обещал прибавку к жалованью, а в престольиыо праздники угощал дармовой выпивкой.
Многим это нравилось, но не отцу. Узнав, что Мухин бугор наименован в память об удачливом разбойнике, жившем здесь полвека назад, в пору, когда на Утайке были открыты золотые россыпи и город охватила добытческая лихорадка, он стал называть его не иначе как Лопухиным… Лопухин бугор, и все тут.
Издевка дошла до купца, и тот немедленно отца рассчитал, да еще в полицию пожаловался. Начались гонения.
— Язык не умеешь держать, — плакала мать. — И двух недель не поработал! Забыл, для чего мы в Томске? А как вышлют отсюда, где Петрусь учиться станет?
— Ничего, — петушился отец. — Небось отовсюду не выгонят…
Ему повезло: хозяйка чулочной мастерской Журавлева, молодая еще, видная женщина, решила делать пристройку к своему заведению. Жила она у Мухина бугра, наискосок от хором Лопухова, достатка большого не имела, в одиночку растила полоумного сына. К соседу-заводчику относилась с открытой враждебностью, а потому поспешила нанять работника, которого он выгнал. Но не только ненависть к Лопухову двигала ею, был и расчет: отец взялся дешево изготовить вместо красного кирпича — земляной, по его словам, не менее прочный и теплый.
— Треба постараться, сынку, — воспрянул духом отец.
Неподалеку от Мухина бугра он нашел пужную ему глину. Для верности замесил несколько горстей, сделал шарик и, заложив его между досками, навалился сверху. Когда шарик сплющился, осмотрел его, сказал удовлетворенно:
— Не рассыплется, нет. И трещины малые, як павутинка. Це значит, хорошая глина, аккурат для нашего дела. Будем брать сверху, сынку, где она мокла и мерзла. Эта в самый раз.
Перевозить глину они стали на плоту: отец с бечевой по берегу идет, а Петр шестом с плота помогает. Вырыли во дворе Журавлевой яму-корыто, грядками уложили на нее привозную глину, полили, перемешали, закрыли на ночь влажными рогожами, а с утра начали трамбовать и мять ее ногами, пока не превратили в единообразное месиво. Тем месивом отец набивал специально изготовленные формы: опудрит их песком и швыряет с размаху комья в ячейки, а Петр тем временем подсыпает туда соломы, мха или конопляной обмялины — для сцепки. Когда тесто пойдет через край, срежут лишнее доской, огладят мокрой тряпкой и снимут станок. Часов через восемь Петр начинает переворачивать кирпичи на ребро, исправляют плоскости и кромки. Потом еще и еще…
Пока сохнут под навесами, усаживаются в размерах первые кипы, отец с Петром отправляются за глиной для следующего замеса. И так изо дня в день, с зари до темна.
Временами во дворе появлялась Журавлева: то водой на кирпичи плеснет, то ударит по ним чем-нибудь тяжелым. Озадаченно хмурилась, когда кирпичи не размокали н не распадались. Хуже приходилось с ее полуумным сыном. Идиотически хохоча, он бросал в яму мусор и камни, забирался на сырые кирпичи.
Однажды, отчаявшись унять безумца, отец протянул ему свистульку, вылепленную из глины и предназначенную Витюшке. Подросток вцепился в нее, убежал нa отхожее место и долго там насвистывал. С того дня он стал покладистым — лишь бы давали новую безделушку.
Это окончательно расположило к отцу владелицу чулочной мастерской. Она поручила ему делать пристройку. Камни на фундамент, брусья для потолочных перекрытий и доски лежали у нее в сарае, ожидали недорогого мастера. Вот и дождались.
— Старайся, Кузьма, — попросила мать. — Может, возле Журавлевой прокормимся.
В те дни она родила мальчика, которого назвали Миколкой.
Теперь отец работал с удвоенной силой. Перерывы делал короткие. Сам ворочал камни, строгал, пилил, копал. Показывал Петру:
— Один кирпич кладем вдоль, другой поперек. Теперь наоборот. То у нас будет перевязка. Где лишнее, обрубаем по два вершка с половиною. От так. Промежутки заполняем поливкою…
Все у отца выходило легко и разгонисто. Выложит ряд из земляных кирпичей, смажет раствором, разгладит руками и начинает другой. Где нужно, просмоленные колоды поставит или косяки для окон. Руки у него темные, изрезанные, не чувствительные к боли.
К осени пристройка поднялась, ушла под крышу. Отец сровнял наружные стены тупицею, обмазал жидким раствором глины с песком, дал просохнуть, затем забелил ивестью. Из тех же кирпичей он выложил обогревательную печь. Заверил Журавлеву:
— Не сомневайтесь, барыня. Хоть тут не Малороссия, а разницы не будет.
— В морозы увидим.
— Могу зазимовать от тут со своим семейством.
— Это лишнее, — фыркнула хозяйка и уже с порога милостиво уронила: — Ладно, приходи сам и жену приводи. Пусть попробует чулочничать.
В дождливую пору стены пристройки не размокли, не потрескались; в лютую стужу обмерзали, но тепло держали не хуже, чем в остальном доме. Посетительницы чулочной мастерской разнесли весть об этом по всей округе. Один из купцов заинтересовался земляными кирпичами: а что, если предложить их строительному комитету университета? В случае удачи можно и куш сорвать…
Затея эта успеха не имела. Однако отец попал на глаза распорядителям строительства. Узнав, что он знаком с корчевкой леса, кладкой кирпича, плотницкими, столярными, штукатурными, малярными и прочими работами, его взяли чернорабочим, но вскоре перевели в каменщики — сначала второй, потом первой руки.
Жить стало легче. Из угла на Мухином бугре семья перебралась в просторную комнату в Солдатской слободке. Но здесь ее подстерегали новые испытания. На углу Ничевского переулка располагался дом терпимости «Дешевка». Возле него вечно шли пьяные драки. Солдаты били гробовщиков, обойщиков, щепников, сборщиков бутылок с Солдатской улицы, а те колотили их. Порою, объединившись, они делали набеги на корейские прачечные «Пак-ие-или» и «То-ци-дзей». Несколько раз отец вступался за обиженных, но околоточный его же и обвинил в нарушении порядка.
Пришлось искать новое место. На этот раз перебрались во флигель на Гоголевской улице. Тогда Петр и узнал впервые, кто такой Николай Васильевич Гоголь, отыскал и залпом прочитал его искрометные «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книга заставила его по-иному взглянуть на родителей, на самого себя, вызвала тоску по далекой родине, возбудила жажду к художественной литературе.
К счастью, Томск оказался читающим городом. Купец-просветитель Макушин издавал «Сибирскую газету». Ему же принадлежали книжный магазин и публичная библиотека. По чужому абонементу, который добыл отец, Петр стал брать в ней книги. Навсегда вошел в его душу могучий образ Тараса Бульбы. А песни, которые Петр напевал с малых лет, оказались стихотворениями Тараса Шевченко, «щирого украинца», который, по словам отца, собственноручно подарил «Кобзаря» его батьке с надписью: «Ивану Запорожцу с сынами на память», и доныне дед хранит его под божничкой на неньке Украине.
За Шевченко последовали Пушкин, Некрасов, Радищев, Франко…
В публичной библиотеке Макушина Петр не раз встречал господина лет сорока, приятной наружности, одетого красиво, но без щегольства. Петру запомнились его руки с тонкими длинными пальцами. Эти пальцы, будто по клавишам, пробегали по корешкам книг, выхватывали какую-нибудь, раскрывали на определенной странице и через несколько минут ставили книгу на место. С собою посетитель ничего не брал, лишь иногда делал выписки. Прощался кивком головы, ни к кому конкретно не обращаясь, и молча исчезал.
Каково же было Петру узнать, что это и есть директор Алексеевскою реального училища Гаврила Константинович Тюменцев…
Они встретились в августе 1883 года на приемных испытаниях.
Дольше других Петра мучил одышливый тучный законоучитель. Придравшись к нетвердому знанию «Десяти заповедей», он потребовал читать вперебивку «Господи, Боже наш, еже согреших…», «Верую, Господи, и исповедую…» и другие молитвы, заявил, что не слышит рвения и благости в голосе определяющегося в училище.
Желая сбить Петра, священник невпопад спрашивал об отце, об отношении к богу и царю, сокрушенно вздыхал, делая неодобрительные знаки директору. С той же придирчивостью ставили вопросы учителя русского языка и математики.
Поначалу Петр волновался, потом почувствовал удивительное спокойствие. Пусть не думают эти люди, что имеют над ним власть! В конце концов это не они его испытывают, а он их…
Тюменцев сидел молча, нахохлившись, отношения к происходящему не выказывал, но, уловив перемену в поведении Петра, тонким, звенящим голосом спросил, какие он прочитал книги.
Петр принялся перечислять. Упомянул и «Историю цивилизации».
Лицо директора ожило, наполнилось интересом и уважением.
— Что ж, сударь, у нас есть о чем с вами поговорить…
В отличие от священника и учителей-предметников он вел собеседование терпеливо, бережно, не ловил на ошибке, не корил непониманием тех или иных событий, сам охотно пускался в объяснения. Петр жадно слушал его. Забыв, где находится, просил растолковать темные для себя места.
Тюменцев остался доволен его ответами, зачислил в училище и, как лучшего ученика, освободил от платы за обучение.
Сбылась мечта отца и его друзей. То-то было счастья, то-то разговоров! Отец на радостях напился, долго куролесил по городу, угодил в околоток, уплатил штраф, и немалый.
— Уймись, Кузьма, — просила мать. — Пятый десяток пошел. Не испытывай судьбу. Она дает, она и отнимает. Устала я от твоей громкости, ох устала! Ты теперь не сам по себе. Трое сынков у тебя. Скоро четвертый будет. Павло.
— Твоя правда, Мария. Унялся! Павло так Павло. Хорошо, что друзей моих помнишь. Спасибо тебе!
С рождением Павлика забот Петру заметно прибавилось. Но это были приятные заботы. Повозиться с маленьким человечком — и все душевные метания улягутся, обиды и огорчения забудутся.
А обиды были. Старшеклассники дергали новичков за уши, заставляли бить ладонью по руке, меж пальцев которой торчали обломки перьев, обливали парту клеем, устраивали кучу малу, придумывали дразнилки побольнее. Петра окрестили ссыльномордым. И тогда он палкой разогнал насмешников. Потом еще и еще раз.
Это было время, когда Петр, будто после долгой изнурительной болезни, оживать начал. Худое нескладное тело стремительно стало расти, наливаться пугающей ею самого силой. Но никогда не возникало у Петра желания воспользоваться ею в унижение другим. Напротив, он радовался, когда мог помочь слабым, защитить их от жестокости сверстников, зачастую беспричинной…
Учился Петр истово, до головных болей.
В третьем классе один из шестиклассников предложил ему ходить в «третью группу».
— Но я и так в третьей, — ожидая подвоха, заметил Петр.
— Три да три будет шесть, — засмеялся тот. — Подумай. У нас казенных уроков нет, только свободные. И не в училище…
«Третья группа» оказалась тайным кружком учащихся. Руководил ею молодой, болезненного вида человек из бывших семинаристов. Он рассказывал о декабристах, Герцене, о нелегальных листках Шелгунова и Чернышевского, о различных обществах, которые привели к созданию «Народной воли»…
Снова случай помог Петру перешагнуть сразу через несколько возрастных ступеней. Он не был счастливчиком, но умел трудиться, превозмогая себя. А кто трудится, тому иной раз везет. До марксистской науки былс еще далеко, но Петр издали чувствовал ее притягательный свет, стремился к нему.
Отец строил свой университет, Петр — свой. Это сближало их. Они были нужны друг другу не только как родные люди, но и как единомышленники.
Пятого сына отец назвал в честь отца своего, Ивана Мироновича Запорожца. Шестого, когда он появится, Петр предложил наименовать снова Миколкой: ведь крестят детей, родившихся в разные годы, но в те же дни именем одного святого. В Ишиме было два Николая, вот пусть и в Томске их будет двое. Но мать воспротивилась:
— Тю на тебя, сынок. Разве ж могут быть два родных брата Миколками?! И не думайте! Ни ты, ни твой скаженный батька. Все у вас не как у людей… Я дочку жду. Людмилку.
И снова она не ошиблась: следом за Ваньком у Запорожцев наконец-то появилась девочка. Людмила.
Доучивался Петр уже в Киевском реальном училище. Содержал себя сам: подрабатывал где придется, еще и пробовал помогать родным, вернувшимся в Троцкое. Но главное, он нашел путь к тайным кружкам учащейся молодежи Киева.
Шел 1886 год. Дядько Микола и Микола Чубенко должны были вернуться на родину несколькими годами раньше. Поиски их ничего не дали… Зато «нашлись» еще один братишка — Владимир и сестра Мария, названная так в честь матери…
«Эх, Чубенко, дорогой ты мой, — думал Петр, шагая с Тарокановки к себе на Мещанскую, — не обижайся, что я обращаюсь к тебе, как равный. Просто сейчас мне столько примерно лет, сколько было тебе тогда… Ты многое мне дал. Как я хотел бы ответить тебе тем же…»