4

4

В начале февраля Сильвин получил место домашнего учителя в Царском Селе. К Петру он пришел за содействием.

— Выручай, честное слово! Тут совпадение вышло: Гарин предложил мне урок за двадцать рублей в месяц, с обедом и проездными до университета. Не мог же я отказаться? А теперь не знаю, как и сказать об этом Ванееву. Обидчивый он. Подумает еще, что я сбежать решил. Были у нас с ним недоразумения… Так, всякие пустяки. Поговорил бы ты с ним, подготовил. Ол тебя послушает.

— К какому Гарину? — уточнил Петр.

— К тому самому. К писателю. Я ведь рассказывал.

— Первый раз слышу.

— Значит, кому-то другому… Был случай, имели мы несколько встреч в прошлом году. А перед масленицей опять столкнулись. Он и позвал… Ну поговори, что тебе стоит?

Петр рассердился:

— О чем я могу, Миша, говорить, если сам толком ничего не знаю? Ты сядь, но на пожар ведь. Расскажи по порядку.

Рассказывая, Сильвин обычно производит много ненужных движений. Вот и теперь он вдруг ухватил себя за нос, стал мять его, потом чиркнул ладонью о ладонь, бросил руки на колени и заиграл пальцами.

— Есть у нас в Нижнем адвокат Карпов. От него многие зависят. И мой родитель в том числе. Упросил меня учителем на летние вакации к карповским девицам. Как откажешься? Пришлось брать. Тем более что я учусь на юридическом факультете, и может статься, пути наши еще сойдутся. А имение Карпова располагается в Бугурусланском уезде Самарской губернии. Места для меня новые. В двадцати пяти верстах от него — лечебное заведение; Сергиевские минеральные воды. Мне-то они ни к чему, эти воды, а барышни наладились туда ездить. Им танцы подавай, публику, кавалеров и все такое.

Михаил увлекся, заговорил ровнее, без гримас:

— Как-то жду их. Злюсь. Рядом со мной на лавочке устроился господин в мундире путей сообщения. У него в курзале сестра и дочка. Разговорились. Оказалось — Гарин. Я у него тогда только «Детство Тёмы» читал. Но в мартовском номере «Русской жизни» за девяносто второй год были напечатаны очерки — «Несколько лет в деревне». Речь там как раз о его поместье в Гундуронке. А Гундуровка эта в соседстве с имением Карпова. Такое совпадение…

Петр слушал Сильвина с интересом. Гарина он видел недавно — у «восприемника» своего, Николая Леонидовича Щукина. На фоне прочих гостей профессора — а среди них было немало именитых — этот человек выделялся и обликом своим, и манерами, и речью. Особенно хороши его юные глаза. Синие-синие. Их оттеняют черные брови, красноватый, по-крестьянски обветренный лоб с белой полоской от фуражки, слегка вьющиеся волосы, отбеленные сединой. Пышные усы и бородку седина еще только-только припорошила. На щеках румянец. Молодой старик… хотя какой он старик? Чуть более сорока…

— В тот раз карповским девицам нашлись провожатые, — продолжал Сильвин. — Тайком и укатили. Хватился я, когда местные компании разъезжаться стали. Беда, честное слово… А Гарину весело, он розыгрыши любит. Ну и вот, сестру и дочь пристроил к знакомым, что мимо Гундуровки поедут, а меня к Карповым на своей коляске повез. Да-а… Едем. Ночь теплая, звездная. Благодать да и только. От пустяков свернули к серьезному разговору. У Гарина к жизни свое отношение. Инженерное. В Гундуровке он что-то вроде народной общины завел.

Решил показать крестьянам культурную обработку земли; Школу открыл. Мельницу построил, водяную молотилку. К немцам-колонистам за примером ездил. Хлеб продавал с выгодой, сплавляя его до Рыбинска. Но и жгли его, и обманывали! Разувериться в общинах он не разуверился, но и не таким стал наивным. Теперь видит спасение России в сети железных дорог, в капиталистическом укладе. Только они, дескать, дадут толчок земледелию и промышленности, освободят крестьян от грязи и дикости. А потом в стихи ударился. Гейне. Подожди, сейчас вспомню… Ага, кажется, так: «Бей в барабан и не бойся, Целуй маркитантку… (Здесь я забыл). Вот смысл… та-та-та… искусства, Вот смысл философии всей!» Маркитантка, которую он советует целовать, это жизнь. Словом, любит пожить человек! Его бьют, а он радуется! Природа у него такая. Аж ноздри раздуваются…

По голосу, по выражению лица Сильвина трудно понять, одобряет он Гарина или негодует. Скорее, все-таки одобряет.

— …Едва он до философии добрался, я тоже на нее перешел — только на философию марксовой экономики. Человек практического дела да еще с такими широкими взглядами просто не может относиться глухо к социал-демократическим идеям, к науке Маркса! А Гарин, оказывается, знает о ней понаслышке. Некогда ему — ездит, строит, пишет, с маркитанткой своей милуется. Голова седая, а мысли под сединой покуда зеленые… Доехали, стали прощаться. Он и любопытствует: нет ли у меня литературы по марксизму. Я и привез. «Манифест Коммунистической партии». Мне его Владимир Ильич на лето одолжил. Кстати пришлось.

— «Манифест» всегда кстати, — кивнул Петр.

— Да ты слушай! — с укоризной посмотрел Сильвин на него. — Задним числом узнал я нынче, откуда взялось «Русское богатство». Его Гарин купил! Да-да. Взял у купца закладные под Гундуровку. Потом чуть ли не с год устраивал дела. Нашел пайщиков, сделал подписку, уладил отношения с цензурой, составил редакцию. Сначала в ней главными были Станюкович, Иванчин-Писарев, Кривенко. Потом место главного редактора занял Михайловский. А жена Гарина, Надежда Валериевна, стала издательницей. Тут Михайловский и принялся собирать вокруг себя «друзей народа»… Вообще-то настоящая фамилия Гарина тоже Михайловский. Только Николай Георгиевич. Чтобы не вышло путаницы, он и взял себе литературную подпись. Меньшего сынишку Артемия дома зовут Гарей. Вот и получился писатель Гарин… Насколько я теперь понимаю, согласия у однофамильцев с самого начала не было. Двум медведям в одной берлоге не ужиться. Гарин о «Русском богатстве» говорит теперь не иначе как о журнал-ресторане, а о самом Михайловском — как о патентованном поваре. Еще Гарин думает, что под началом Михайловского журнал долго не продержится — слишком уж Николай Константинович барин, для живой жизни оглох, хочет превратить сон прошлого в действительность. Да только не похоже, что «Русское богатство» идет к упадку. С Кривенко Михайловский рассорился и с декабря поставил на его место Короленко. Нюх у него на хороших литераторов есть. Народнические бредни умеет подпереть хорошей беллетристикой…

Рассказ Сильвина взволновал Петра.

— Судя по всему, в Гарине можно расшевелить марксиста. Именно такие сторонники нам нужны! Во всех слоях. Так что уроки в Царском Селе надо вменить тебе в задание, Миша. Этот вопрос я подниму на ближайшем собрании группы. Думаю, меня поддержат. В том числе Ванеев… Но я с ним и до собрания поговорю. По-свойски.

— Ловко у тебя выходит, — обрадовался Михаил. — Значит, не я в Царское Село уезжаю, а меня туда надо послать? Ох и сообразительный же ты, Гуцул! А с виду не-копай-нога!.. Так я побегу, что ли? — и уже с порога вспомнил: — Антонина о тебе спрашивала.

— Какая?

— А у тебя их много? С Саперного, какая же еще? Никитина!

Петр смутился. Последние дни воспоминания о молоденькой прядильщице тревожили его. Пока ходил в кружок к Петровым, не было такого. А теперь стало недоставать робкого, внимательного взгляда, ждущей улыбки, не очень толковых вопросов, на которые ткачи досадливо фыркали, раздражались, а он не умел ответить коротко…

— Как дела у Петровых? — спросил он. — Не paспались?

— Не-е-т! Мы теперь на общие темы беседуем мало. Главное — завод, фабрика, что и как… Тут они не спотыкаются. Григорий больше не горланит, поутих. Филимон, правда, запропал куда-то…

— На Обуховском он. Я его в кружок к Рядову пристроил.

— Ловко. Теперь, небось, Антонину уведешь?

— Задумал бежать, так нечего лежать, — сказал Петр, заботливо, как на мальчонке, поправляя на Сильвине шарф. — До Царского Села не ближний свет.

— А я поездом, — не понял его шутки Михаил. — Успею!

Ванеев встретил известие о возможном переезде Сильвина в Царское Село на удивление спокойно.

— Между прочим, я тоже съезжаю отсюда, — сообщил он. — Нашел место в Измайловских ротах, поблизости от института. Там комната над землей, теплая, как раз для одного. А то живешь будто в пропасти. Грудь ломит, нос раздуло.

— Видишь, как все удачно складывается, — сказал Петр. — У вас новоселье, и мне от здешнего дворника прятаться не надо. Начались весенние перелеты…

— Ты о чем? — не понял Ванеев.

Так ведь Глеб из каких краев вернулся? Из Нижних. За ним должна быть Зина Невзорова. А здесь свои цыгане… Известная тебе Феня Поринская едет с Петергофского шоссе на Фонтанку, известный тебе Михаил Сильвин — с Троицкого проспекта в Царское Село, а наш общий друг Анатолий Ванеев с Троицкого следует к Измайловские роты. И это, по-моему, только начало.

— Красочно описываешь, — невольно улыбнулся Анатолий. — Тебя, небось, Сильвин подослал? Сознавайся.

. — При чем тут Сильвин? По собственному побуждению. Подкормить решил. Мне родители сальца да ковбасок к масленице прислали. Тебе же правятся украинские ковбаски?

— Ну и хитрый же ты, Петро!

— Ты, Анатоля, хитрых-то еще не видел.

— Где уж мне, — кисло подтвердил Ванеев. — Кружков у меня кот наплакал, опыта тоже. Только и гожусь на подмену да на присутствие.

В его словах прозвучала обида. Прежде бы Петр ее не заметил, да, наверное, и не замечал, а теперь она ему явственно услышалась, вызвав чувство вины.

По натуре Ванеев человек деятельный. Это открылось неожиданно — летом, когда революция, по едкому выражению Шелгунова, перебирается на дачи или на заработки. Анатолий в отличие от других далеко не поехал, устроился летним учителем в Териоках, чтобы тискать на гектографе «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?». Он же брошюровал тетради-выпуски сначала на Садовой улице, потом на Троицком проспекте. Этот его поступок ие прошел незамеченным.

Особенно переменился к Ванееву Ульянов. В их отношениях появилась близость, доверительность.

В то же время Анатолий не силен пока по части собственных начинаний.

— О кружке я и хотел с тобой поговорить, — сказал Петр. — Не возьмешься ли вестн занятия у Фени Норинской? Она как раз подходящего человека ищет. Просила меня, да я и со своими не управляюсь. Хожу временно, чтобы от «петухов» уберечь.

— Правда? — не сумел скрыть радости Ванеев. — Не откажусь.

Он засуетился, поставил на огонь воду для чая.

— Когда надо идти к Фене?

— Успеешь. Сперва давай разделаемся с ковбасками.

В комнате полутемно. На стенах метались каминные отсветы. Через маленькие окошки продавливался шум цроспекта — цокот копыт, голоса, похожие на шорохи.

— Ты, Петро, о хитрых агитаторах заговорил, — напомнил Ванеев. — Раз уж мне не пришлось их видеть, расскажи.

— Могу. Но предупреждаю, речь про моего батька пойдет. Про Кузьму Ивановича.

— Начало хорошее. Интересно, что дальше?

— А ничего. Он под Киевом лесным смотрителем работает. Прошлым летом были мы с ним в одном селе. Собрал батька крестьян, чтобы напомнить про лесные правила. Наставляет: не жги, не воруй, не вреди! Те на него волками смотрят: холуй панский… А он посмеивается в усы. Карманный платок достал, лицо отереть. Отер, да запрятывать не стал, раскинул перед собой, ладонями разгладил. Потом вынул щепотку ржаных зерен, высыпал на одной половине. Еще две жмени положил рядом — большой горкой. Крестьяне заинтересовались: для чего это? А он шевелит зерна, положенные щепотью, и напевает:

Пани знають — пють-гуляють

В золотых палатах,

Та не знають, що диеться

У мужицьких хатах…

И вдруг — р-раз! — тряхнул платок. Щепотка и рассыпалась. Большой горке — никакого урону. Тогда батько вновь разделил зерно, как было прежде. Снова напевает:

Ну-бо, хлопци, повставаймо,

Годи, годи спати,

Годи катам на поруги

Себе виддавати.

И снова тряхнул платок, но с другого конца. Зерна из большой горки легко покрыли малую. Батько и говорит: «В божьем писании истинно сказано: возстанут раби труждающие! Аминь!» Тогда всем понятно стало, о чем он… Против зерна, народных песен да божьего писания что ж сказать? А он свое гнет: не жги, не воруй, не вреди, потому как панский лес завтра может стать общим…

— Теперь ясно, откуда у тебя что берется, — уважительно сказал Ванеев. — От батьки!

— Э нет, мне до его мудрости еще далеко.

Петр вдруг почувствовал неодолимое желание закончить песню, как бы продлив таким неожиданным образом встречу с отцом, с родной речью, со своей украйней Русью. Он положил руку на плечо Ванеева и, уже не нацевая, как прежде, вполголоса, а отдаваясь мелодии полностью, загремел:

Ну-бо, хлопци, повставаймо,

Пора подоспила:

Верить, хлопци, хто ружницю,

Хто пистоль, хто вила.

Ванеев начал подпевать ему без слов.

Берить, баби, макагони,

Дивки — мотовила,

Берить уси хто що попав,

— Ворогив на вила!

Он так увлекся, что ие расслышал условного стука в дверь. Стук повторился. Два удара кряду, остановка, потом еще три.

— Новоявленный Гарин явился! — высказал догадку Ванеев. — Царскосельский отпущенник. Ну-ка, посмотрим…

Увидев рядом с Сильвиным Ульянова, он осекся. Зато Михаил, наслаждаясь его растерянностью, преисполнился красноречием.

— Все ясно, — сказал он, картинно вдыхая запах сала и колбасы. — Один из двух получил гастрономическое подкрепление, другой готов составить ему компанию. А пока что оба отпевают харч. Поможем, Владимир Ильич?

— Неудобно, Михаил Александрович.

— Пустяки! Не знаю, как вы, а я, например, полдня не ел. — Сильвин отломил кусок колбасы и поспешил со своей добычей к печи. — Ух, продрог!

Он вытянул над огнем одну руку, потом вторую. Наконец нашел выход из положения: сунул колбасу в рот и стал греть обе руки сразу. Лицо у него сделалось желто-красным, свирепым.

— Индеец из племени делаваров, — не без иронии заметил Ванеев. — Кровожадное чудовище у мирного очага.

Ульянов тоже подсел к огню. Для Анатолия и Петра места не хватило. Что ж, можно и постоять. Несколько минут они провели так, радуясь теплу домашнего костра, ощущая близость, которая не нуждается в словах.

Забулькала вода в чайнике, возвращая их к реальностям полухолодной студенческой комнаты. Ванеев достал заварку, глиняный горшок и принялся колдовать над ним.

— Кстати, Михаил Александрович, что слышно в ваших кружках о событиях в порту «Нового Адмиралтейства»? — поинтересовался у него Ульянов. — Похоже, там назревает забастовка?

— Уже назрела! — с жаром ответил Сильвин и принялся рассказывать: — Перед масленицей командир порта Верховский объявил новые правила — работу начинать не в семь утра, как это было раньше, а в шесть тридцать. Плюс к этому снять по пятнадцати минут на послеобеденный перекур. Шестого февраля некоторые портовики пришли по-прежнему в семь. Их тут же оштрафовали. Во вторник — опять опоздания. На этот раз человек сто. Сторожа, как им было велено, замкнули ворота в шесть тридцать. Рабочие взломали ворота. Теперь осталось спичку бросить… — И тут Сильвина осенило: — А что, если воззвание к портовикам написать?

— Непременно! И не откладывая, — ответил Ульянов. — Рабочим следует разъяснить, что их сила в порядке и сплоченности. Никакой анархии! И еще, пусть требуют отмены новых правил. До победного конца. Это архиважно именно сейчас.

— Я напишу. Ночью же! — пообещал Сильвин.

— Кстати, волнения в порту не единственны. И на Семянниковском неспокойно. Кржижановский подготовил новый листок. Вот его текст.

— Можно я прочитаю? — потянулся к нему Ванеев. Голос у Анатолия глуховатый, но сильный. Каждое слово он произносит отчетливо, будто школьный учитель. Интонации то поднимаются, то падают, создавая выразительный рисунок. И этот рисунок как нельзя лучше передает стиль речи Кржижановского.

— «…Знаете, есть такая игрушка: подавишь пружину — и выскочит солдат с саблей. Так оно вышло и на Семянниковском заводе, так будет выходить везде: заводчики и заводские прихвостни — это пружина; подавишь ее разок — и появятся те куклы, которых она приводит в движение: прокуроры, полиция и жандармы.

Возьми стальную пружину, надави ее разок да отпусти, она тебя же ударит, и больше ничего. Но всякий из нас знает, что если постоянно, неотступно давить эту пружину, не отпуская ее, то слабеет ее сила и портится весь механизм, хотя бы и не такой хитрой, как наша. Это надо записать каждому рабочему в своем мозгу.

Мы давим на эту пружину толчками, а она на нас давит постоянно: во-первых, нам надо перенять эту ее манеру. Как-никак, а пружина уступает только одному давлению: подавили семянниковские рабочие, и жалованье выдали, и куколок своих, струхнув, прислали; сам господин градоначальник послал офицера с деньгами. Поослабла сила давленья — пружина снова оттопырилась и господин градоначальник, сидя в своем уютном кабинете, распоряжается, кому куда из лучших рабочих ехать из Питера. Значит, давить-то нужно, но уж давить, так давить дружней, всем в одну сторону, и не отпускать, а то опять только еще больней ударит…

Много дела еще предстоит русскому рабочему, много будет жертв с его стороны, но не безнадежна его работа, и пора, уже давно пора к ней приступать. Да и какой ему выбор ставит сама жизнь? Превратиться совсем в вьючного животного, которое только тупо смотрит, как на него все накладывают одну непосильную тяжесть за другой, — да разве это не равносильно умерщвлению в себе человеческого образа, да и не только в себе, а и в своих ближних, всех, для кого живешь и работаешь?»

Далее Кржижановский сравнивал жизнь русского рабочего с жизнью рабочих Англии и Америки, отмечал немалые завоевания последних в борьбе за свои права, справедливо подчеркивал, что способность бороться вырабатывается только борьбой…

Петру невольно вспомнилось воззвание, написанное Ульяновым: ни одного лишнего слова, предложения короткие, ясные, запоминающиеся; за внешней сухостью — доказательность, точность мысли, напор чувств. Что и говорить, сравнение не в пользу Глеба. Он разбрасывается, хочет охватить многое, но от этого сбивается, подолгу кружит на одном месте, повторяется.

— Да тут не воззвание, а целый трактат! — высказался скорый на оценки Сильвип. — Тискать будет хлопотно, распространять и читать — тоже. Уж больно много ненужной лирики!

— Множить листок и правда будет не легко, — согласился Ульянов. — А вот лирика здесь нужна. В ней есть не только сиюминутные требования, но и политические задачи.

— В первом подходе, — уточнил Сильвин.

Так ведь и все мы пока что недалеко шагнули, Михаил Александрович. Еще только-только собираемся…

Масленая неделя, как известно, нарастает постепенно: в понедельник ее встречают, во вторник начинаются розыгрыши, потехи, катания с гор и на лошадях; среда отведена на лакомства, если они, конечно, есть; в широкий четверг разгулье достигает своей высоты; в пятницу начинаются тещины вечерки, в субботу — золовкины посиделки, в воскресенье — проводы, а далее наступает великий пост. Иные его соблюдают, иные продолжают гулять еще неделю, прозванную за неуважение к божьему календарю «немецкой масленицей».

Вот и события в порту «Нового Адмиралтейства» развивались с той же последовательностью: за первыми, несогласованными действиями последовали более дружные и решительные. Началась забастовка. Она охватила весь Галерный остров, где строился броненосец «Петропавловск». Напрасно ревели гудки в четверг и пятницу: никто не пошел на свои места. Владимир Князев, выполняя просьбу Ульянова, сдерживал любителей крутить все направо и налево. «Мы не бунтуем! — разъясняли он и его товарищи. — А только надо выполнять условия, оговоренуые при найме!» В субботу Сильвин передал им переписанный печатными буквами листок «Чего следует добиватъся портовым рабочим». Воззвание пошло по рукам.

В начале великого поста Верховский снял свои нововведения.

А 18–19 февраля состоялось собрание представителей социал-демократических групп Петербурга, Москвы, Киева и Вильны. Петербург представляли Ульянов и Кржижановскяй.

При очередной встрече Сильвин поинтересовался у Владимира Ильича:

— О чем договорились? Не терпится узнать!

— Всему свое время, Михаил Александрович, — улыбнулся Ульянов. — На общем разговоре в четверг я подробнейшим образом доложу обо всем. А пока могу сказать в самых беглых чертах о сути разговора. Московская группа в декабре довольно сильно пострадала от арестов, поэтому прислан был не тот представитель, с которым мы знакомы. Этот[8] представлял скорее не Москву, а Вильну, откуда он недавно приехал. Примерно то же вышло с киевским товарищем.[9] О виленском[10] я и не говорю. Так что перевес получился в сторону идей, изложенных в брошюре виленцев «Об агитации», — не вводить пока что в круг рабочих выступлений требования политического характера, ограничиться улучшением повседневных нужд.

— Как же теперь? — разочарованно спросил Сильвин.

— Не вижу повода огорчаться. Главное все-таки достигнуто: мы пришли к единодушному решению, что следует вести самую широкую агитационную работу в массах, при возможности — выступать единым фронтом. Это первый шаг к объединению социал-демократических групп, действующих в России. Следующим шагом, по мнению всех, должна стать связь с русскими социал-демократами, действующими за ее пределами. В первую очередь с группой Плеханова «Освобождение труда». Правда, предложение послать одного делегата для сближения с этой группой не прошло. Виленцы Москвы, Киева и самой Вильны посчитали правильнее разделиться и действовать в этом вопросе самостоятельно. Но при всех разногласиях нам удалось сблизиться по целому ряду мест. Что касается включения в агитацию политических вопросов, то никто не мешает нам иметь свой курс.