Х

Х

Хоппер, Эдвард (1882–1962)

Классик американской живописи, так взбудораживший меня, что я собирался писать о нем — стихами или прозой. Глядя на его картины, невозможно не задаться вопросом: что живопись может рассказать о стране и эпохе, в которую она создавалась. Трудный, почти неразрешимый вопрос — ведь, к примеру, свет у Вермеера и вообще у голландцев, казалось бы, свидетельствует о религиозной гармонии и внутренней умиротворенности, в то время как мы знаем, что именно тогда благосостояние Голландии в значительной мере опиралось на корабли для перевозки рабов, этакие плавучие концлагеря. Точно так же кто осмелится воссоздать Францию буржуазии по полотнам импрессионистов? И все же существует некая связь, даже если она не поддается описанию словами.

Хоппер работал в первой половине двадцатого века. От своих современников он отличался малой восприимчивостью к приходившим из Парижа модам. Впрочем, он несколько раз бывал там до Первой мировой войны и восхищался французской живописью, но взбунтовался. Он утверждал, что в каждом дюйме этой живописи кроется Франция, и говорил: «Мы уже тридцать лет ходим у них в учениках, этого довольно», — то есть считал, что американский художник должен встать на собственные ноги. По его мнению, обращение к деформации и абстракции означало, что первенство отдано средствам, а не цели, следствием чего стало бегство в декоративность, которое неизбежно должно обеднить искусство. Целью живописи была для него верность опыту, жизни, содержанию, внутренней правде, природе — он определял это по-разному. Движения кисти и воспроизведение формы он считал средствами. Некоторые его высказывания о верности природе звучат так, будто я слышу Юзефа Чапского, хотя Чапский, наблюдавший за жизнью кафе и ночных пригородных поездов, не занимался обобщением, а Хоппер совершенно сознательно хотел написать портрет Америки.

Его Америка — это прежде всего Нью-Йорк и Атлантическое побережье. Он верно изображает архитектуру метрополий и деревянных домов на берегу океана, мосты, шоссе, бензоколонки, изредка сцены, в которых участвуют двое людей, но чаще всего одинокая женщина — светловолосая, обнаженная, лет сорока, всматривающаяся в пустоту или в стену доходного дома за окном. Пустота — частый у него мотив, как в «Воскресенье», где мы видим ряд одинаковых домов для lower middle class и одного праздного человека, который явно не знает, что делать со временем. Или пустота большого города под утро: «Полуночники» — это пара, присевшая в dinette[476], альфонс и старая проститутка; оба издалека безупречно держат фасон, но вблизи видны их поношенные и, в сущности, кошмарные лица.

Видя картины Хоппера, всякий скажет: «Да, это Америка», — и признает, что они не могли быть созданы ни в одной другой стране. Но есть в них нечто такое, от чего сжимается сердце и что может послужить иллюстрацией к некоторым текстам Генри Миллера о пустыне нью-йоркских улиц. Может быть, Хоппер — сатирик, занимающийся социальной критикой, скажем, в духе марксизма? Нет, отнюдь — просто он старается передать свой опыт. Этот опыт охватывает не всю американскую жизнь — например, в нем нет ужасов негритянского гетто или кочевания черных сельскохозяйственных рабочих. Стало быть, это белая Америка, лишь слегка соприкасающаяся с сельскими местами проживания «белой бедноты». Нет, Хоппер решительно не занимается никаким социальным анализом. Содержание, которое он пытается уловить, не поддается словесному описанию, а его важная составная часть — просто жалость. Насколько мне известно, марксисты никогда не использовали холсты Хоппера для своей антиамериканской пропаганды. И ничего удивительного, ведь эти полотна высмеивают их намерения: вот к чему вы стремитесь — к благосостоянию, к одиночеству людей, словно сделанных из пластика. Однако у трудноопределимого содержания или правды Хоппера все же есть нечто общее с излюбленным марксистами понятием отчуждения. Он — портретист реальности — изображает отчуждение, избегая какой бы то ни было программы, стараясь самым честным образом использовать кисть и холст.

Хук, Сидни

Родился в Бруклине, в детстве познал нужду. Как и «весь Нью-Йорк» верил в тридцатые годы в конец капитализма и всемирную победу коммунизма. По образованию философ, сначала марксист, затем обратился к прагматизму Дьюи. Рано порвал с коммунистами, чья печать называла его тогда «контрреволюционным гадом». Хотя не был троцкистом, после московских процессов вместе с Дьюи[477] организовал комитет по расследованию мнимых преступлений Троцкого и очищению его имени.

Я познакомился с ним в свой первый послевоенный парижский период. На протяжении десятков лет я наблюдал за его деятельностью и встречался с ним в Пало-Альто, где он поселился, уйдя из университета на пенсию. Мне казалось, что у него сухой и ожесточенный ум. По прошествии времени я вижу, что за эту ожесточенность ему нужно поставить памятник. Он был фанатиком разума и ненавидел ложь, поэтому его жизнь была непрестанной борьбой с поклонниками и сторонниками советской России. В начале 1950 года, то есть еще до июньского съезда в Берлине и создания в Париже Конгресса за свободу культуры, Хук основал в Нью-Йорке Комитет за свободу культуры. Отношения его и Комитета с парижским Конгрессом — это история меняющейся тактики по отношению к восточной идеологии. Создатели парижского Конгресса представляли NCL, то есть The Non-Communist-Left, и критически относились ко многим событиям в Америке, словно сбрасывая балласт, чтобы приблизиться к распространенной в Европе критике американской системы (расизм, процесс Розенбергов, маккартизм, война во Вьетнаме). Хук и его нью-йоркские товарищи перед лицом хорошо оркестрованной антиамериканской пропаганды старались рассматривать каждое обвинение в отдельности и занимать взвешенную позицию. «Революцию» шестидесятых и политизацию университетов они оценивали трезво и защищали строптивых, а значит, непопулярных профессоров. Когда в 1968 году выяснилось, что Конгресс финансировался ЦРУ, он был распущен и преобразован в Association pour la Libert? de la Culture. У Хука не осталось никаких точек соприкосновения с этой организацией, в которой главными действующими лицами стали Пьер Эмманюэль[478] и Кот Еленский. Единственным человеком оттуда, разделявшим его бескомпромиссность, был Леопольд Лабендзь, редактор лондонского журнала «Сюрвей».

Знаменитая статья Хука была озаглавлена «Heresy Yes, Conspiracy No», то есть «Ереси — да, конспирации — нет», и определяла его позицию как защитника демократии.