6.

6.

Я часто теряла сознание, но тем не менее видела, что происходит вокруг, — немцы удирали. Госпиталь готовили к эвакуации, выносили во двор оборудование, матрацы, тюки. Стали выносить раненых. А где-то далеко, может быть, на подступах к городу гремели орудия.

Наши!.. Наши!.. Ликовало все во мне в минуты просветления. Идут наши!.. Но потом боль снова толкала меня в небытие. И снова, спустя какое-то время, я возвращалась к свету и слушала неутихающий бой. Госпитальный двор раз от разу все больше пустел. Уходят немцы.

Я тогда, конечно, не знала, что Советская Армия перешла в наступление на всем участке, что был взят город Яссы, что наши форсировали Прут и идут по территории Румынии. Вернее, я не знала подробностей, но знала, что наши уже в Румынии, раз удирают немцы, раз грохочут орудия.

Все та же румынская сестра время от времени склонялась надо мной, заглядывала в глаза с сочувствием, давала пить. Только она одна интересовалась мной. И мне надо было ей сказать одно слово — спрячь. Только одно слово, чтобы спастись, но слова не было, как я ни силилась. Заплакала от обиды, и сестра мягкой рукой отирала на моем лице слезы.

В самом деле, ей ничего не стоило в этой эвакуационной кутерьме спрятать меня в подвал. До прихода наших. Если бы мне дождаться прихода наших, я бы тогда осталась жива. У немцев я умру. Так или иначе: оправлюсь от ранений — повесят, не оправлюсь — мое счастье. Я не хочу — ни того ни другого. Я хочу к своим. Пусть даже умру, но только у своих.

В тайной надежде смотрела на то, как выносят с опустевшего двора остатки имущества. Может быть, забудут? Или просто бросят? Зачем я им, в самом деле, нужна, почти мертвая!

У самых глаз остановились начищенные немецкие сапоги. Постояли. Лающий голос — верно, того, кому принадлежали сапоги, — распорядился:

— На носилки!

Второй голос неуверенно возразил:

— Кажется, подохла!

Один сапог отделился и толкнул меня в плечо. Боль сверкающей молнией врезалась в мозг, и все погрузилось во тьму.

Очнулась от покачивания и перестука колес — еду, в проклятый мир, от своих. Что делать? Что же делать? В вагоне, кажется, ни души — одни матрацы и тюки. Дверь открыта — впопыхах, наверное, не закрыли. Вдруг в дверь полетели осколки, за насыпью рвалось здание, кажется, склад боеприпасов. Миновали рвущееся здание. Но грохот взрывов не утихал — наши идут. А поезд с сумасшедшей скоростью увозит меня от наших.

Взрыв. Такой, что в ушах опять тишина. Оглохла? Вагоны с ходу поползли друг на друга. Скрежет железа и вой снарядов. Нет, не оглохла!

Не чувствуя боли, подползла к открытой двери. Из вагонов вываливаются раненые, отталкивая их, выпрыгивают врачи, сестры, санитары. Перекошенные от ужаса лица, вылупленные глаза. А наши самоходки идут к шоссе, поливая землю огнем. Немцы падают. Падают, падают.

«Так их! Так их! Так их!» — голоса не было.

Внезапно хлынул дождь. Взрывы и дождь, дождь и взрывы. И тела — мертвые и копошащиеся. Мертвы те, что топтали своих же раненых, продираясь к шоссе. Живы те, что не могли обогнать здоровых.

К вечеру бой утих. Отодвинулся в сторону. Дождь прошел. Снизу слышались стоны.

Я сжала зубы и вывалилась из вагона. Потеряла сознание, но, кажется, ненадолго. Когда открыла глаза, было также сумеречно. Теперь ползти, ползти и ползти.

Воронки, трупы, грязь. Сколько препятствий на пути. Но надо ползти. И я ползу. Иногда падаю в грязь лицом, когда сознание темнеет, но и в полубессознательном состоянии ползу. В сторону шоссе, к уцелевшему домику. Там, конечно, есть погреб, я спрячусь в нем.

Бинты размотались. Тянутся по грязи, только затрудняют и без этого нелегкое движение. На них наматывается грязь. Я отдираю бинты и снова ползу — почти нагая — по грязи. Иногда хотелось вытянуться — застыть. Но я говорила себе — наши. И ползла. Всю ночь — до рассвета.

На рассвете, когда бой снова вернулся сюда, я последними усилиями подняла крышку и по лесенке скатилась вниз головой в подвал. Как упала, уже не помнила. Не знала и того, сколько времени пролежала без сознания.

Очнулась — над головой гремел бой. Хотелось пить, мучительно, будто внутри у меня пожар. Я лизала холодный пол, но от этого лишь сильнее томила жажда.

Совсем рядом застрочил пулемет.

Не то пулемет перестал строчить, не то я опять провалилась в темноту.

Следующее, что я запомнила, — яркое солнце в небе, зеленые листья над головой.

— Жива, братцы! Смотрите, глаза открыла!

Надо мной склонилось молодое, закопченное, светлозубое лицо. На глаза надвинута пилотка с пятиконечной звездой. Еще я успела разглядеть на погоне крошечный танк с наведенной пушкой. «Свои… Танкисты…» И впала в многодневное беспамятство.

О том, как танкисты завернули меня в плащ-палатку, как двое сели на броню, держа на руках, на весу, чтобы оградить от толчков, как выбирал дорогу на бездорожье водитель, — об этом я узнала много дней спустя в медсанбате.

Долго не понимала, где я, — белые бинты белые простыни, белые люди с заботливыми и тревожными глазами. Я не знала, что ходила по тонкой ниточке между смертью и жизнью.