Возвращение

Возвращение

Челночные операции. Последняя ночь. В яранге у чукчей. Как мы с Леваневским спасали Боброва. Свиток Водопьянова. Поезд идет в Москву. Кортеж «линкольнов». Митинг на площади. Рассказ Василия Ивановича Качалова. Встреча с Кировым. Банкетная лихорадка. «Чудесные гости». Прощай, Москва моей юности. Каждый год, 13 февраля…

С отлетом Шмидта ничего в нашем лагерном ритме не нарушилось. Четко и уверенно совершали свои челночные операции Молоков, Каманин, Доронин и Водопьянов.

План эвакуации четко предписывал, кому и когда надлежит покинуть лёд, но, тем не менее, все здоровые рвались к высокой чести улететь последними. Энтузиастов набралось так много, что один из наших руководителей предложил: во избежание споров не десять, а пятьдесят челюскинцев считать последним десятком. К вечеру 12 апреля на льдине осталось всего шесть человек.

Был незабываемо прекрасный вечер. Полнейший штиль. С вышки отличная видимость на десятки миль. Абсолютная тишина. Изредка чуть-чуть похрустывает лёд. В этом огромном ледяном царстве нас шестеро — исполняющий обязанности начальника экспедиции Бобров, капитан Воронин, начальник аэродрома Саша Погосов, боцман Загорский, Сима Иванов, я и наши лохматые друзья — ушаковские собаки. Как положено, я сижу за приемником в ожидании сообщений из Ванкарема, что самолеты пошли к нам, и вдруг сообщение другого сорта: «Летчики устали, машины требуют осмотра. Поспите последнюю ночь. Самолеты прилетят за вами завтра».

Нельзя сказать, что от этой радиограммы мы пришли в неописуемый восторг. Признаться, мы рассчитывали, что успеем 12 апреля добраться до материка. Но деваться некуда — надо ждать! Никто так не интересовался погодой, как мы в этот вечер. Последние дни держалась на редкость хорошая летная погода с отличной видимостью. В тех местах, где мы бедовали, такая погода — большая редкость. Стоял устойчивый антициклон, и не нужно было быть особенно догадливым, чтобы сообразить: рано или поздно отличная погода кончится и начнется плохая.

Начнется подвижка льда и торошение. Поломает нашу посадочную площадку, а восстанавливать ее уже некому. Одним словом, «ВВ» — возможны варианты, в том числе и весьма неприятные. Воронин каждые пять минут выскакивал и смотрел, не меняется ли погода. Да не он один. Последнюю ночь мы провели без сна.

Что же делать, чтобы быстрее прошло время? Покормили собак. Поговорили немного, но беседа не клеилась. Решили покушать. Продовольствия в лагере было много, но кормились мы в последнее время неважно. Шмидт экономил. Мало ли что произойдет при очередном сжатии? Теперь же, когда все улетели, в нашем распоряжении остался весь склад продовольствия. В такой обстановке мы могли доставить себе удовольствие и предаться обжорству в лучших традициях древних римлян. Одним словом, мы не растерялись!

Возник спор, что есть и в каком количестве. Остановились на мясных консервах. Труднее, оказалось, договориться о другом — один ящик или два? Одни говорят — один ящик мало, другие возражают — два ящика много. Приняли соломоново решение: съесть один ящик, а если не хватит, приняться за второй. В ящике 72 банки, едоков шесть. При такой расстановке сил одного ящика оказалось более чем достаточно.

В лагерном имуществе оказался эмалированный таз. В нем купали детей. Мы решили использовать его в новом амплуа котла, чтобы разогреть консервы.

Мебели у нас не было. Вилок тоже не было. Уселись вокруг этой бывшей детской ванны на корточках и перстами, легкими как сон, но не мытыми два месяца, стали уничтожать этот ужин. Остатки достались собакам.

Итак, в эту ночь нам не спалось. Да и ночь была короткой, начинался полярный день. На востоке стало брезжить, и небо зарозовело. Ванкарем вызвал меня и начал подробный репортаж по вопросу, занимавшему нас более всего:

— Летчики проснулись. Летчики одеваются. Летчики завтракают. Моторы греются. Самолеты пошли к вам!

Тут же телеграмма Боброву: «Отправляем три самолета. Осмотрите лично лагерь, чтобы в нем не осталось ни одного человека. Свободное место догрузите собаками…»

Новое дело! Да как же можно забыть собак? Мы отлично понимали, что представляют собой эти собаки.

Когда для нашего лагеря понадобились собаки, председатель Чрезвычайной тройки Петров обратился к чукчам и сказал:

— Советская власть прислала меня и летчиков спасать челюскинцев. Возможно, им придется выбираться пешком. Я очень прошу вас от имени Советской власти дать две упряжки собак!

Петров гарантировал, что собаки вернутся в полном порядке. Чукчи, получив такое заверение, дали две упряжки. Петров дал вексель от имени Советской власти, нам же надлежало его оправдать. За собак мы боялись больше, чем за себя.

Самолеты летят к нам полтора часа. Знали мы и точку горизонта, где должны появиться долгожданные черточки, но проходит час, полтора, два… Ванкарем запрашивает:

— Самолеты у вас?

— Нет, а разве они не вернулись?

— Нет!

Беспокойство на берегу и у нас, а через некоторое время сообщение с материка:

— Самолеты вас не нашли. Вернулись обратно. Сейчас вылетают снова. Дайте дымок посильнее!

Что же делать? Опять ждем. Стали разводить костер. Самолетов прилетало много. Мы сожгли все наше тряпье, машинное масло, солярку, керосин, бензин, щепки. Одним словом, сложить последний костер оказалось не из чего.

Мы как-то не сразу сообразили, что можем сжечь хоть весь лагерь. Ведь и палатки, и снаряжение, и продовольствие через какие-то полчаса придется бросить.

Разложен последний парадный костер. Он был огромен. Туда пошли нераспечатанные рогожные кули с новехонькими полушубками, палатки, великолепные спальные мешки, личные чемоданы, подушки, одеяла… Когда все это горело и недостаточно дымило, я собственными руками кинул в огонь два огромных фанерных ящика с папиросами первого сорта «Казбек». Много лет я, как закоренелый курильщик, не мог забыть этого варварства. Пока последние самолеты добирались к нам, посадочная площадка, как того и следовало ожидать, дала трещину, да к тому же самую плохую, какую можно было придумать, — по диагонали. Раскололась и на глазах стала расходиться, достигнув ширины тридцати сантиметров.

Водопьянов лихо сел на льдину по противоположной диагонали. Мы, ни живые, ни мертвые, ждем — чем окончится посадка, не произойдет ли на наших глазах катастрофа? Большие передние лыжи проходили запросто, маленькой была третья опора самолета — хвостовая лыжа. Мы боялись, что коротенькая лыжа нырнет в трещину и зацепит за лед. Тогда — катастрофа.

Водопьянов сел благополучно. За ним — Молоков и Каманин. Водопьянов высовывается из-под колпака, машет рукой, что-то кричит. Мы подбегаем к самолету. От винта идет рвущий поток воздуха. Тесемки от шапки больно хлещут по лицу. За треском мотора ничего не слышно. Остается только догадываться, какие слова сейчас произносятся.

Прежде всего, стали грузить собак. Они были тут же под руками, на привязи. Одной рукой хватаешь пса за хвост, другой за загривок, и не в рукавицах, конечно. Собакам такое отношение не нравится. Они огрызаются, хотят укусить. Вслед за собаками нырнул в каманинский самолет и собачий друг Толя Загорский. Толя разбирался со своими четвероногими попутчиками в плацкартах — кому как сидеть. Получаю указание из Ванкарема закрыть станцию. Отвечаю Ванкарему, что снимаю, передатчик и уже не слушаю его.

По международному коду даю: всем, всем, всем… «К передаче ничего не имею, прекращаю действие радиостанции».

Медленно три раза повторяю: «RAEM! RAEM! RAEM!» Это позывной «Челюскина», он же служил позывным лагеря Шмидта.

Я еще не знал, что скоро он станет моим личным позывным, который будет мне присвоен как радиолюбителю за то, что я выполнил в лагере Шмидта свой профессиональный долг.

Делаю последнюю запись: «Снят передатчик 02.08 московского 13 апреля 1934 года». Лагерь Шмидта умолк…

Владимир Иванович Воронин вырезал из спасательного круга кусок с надписью «Челюскин» и взял из сигнального свода флагов букву «Ч». Обрезаю провода приемника и передатчика. На миг комок подкатывает к горлу: нет, это не просто — одним движением оборвать нить связи с Большой землей, которая была для нас нитью жизни.

Воронин и Погосов садятся к Молокову, мы с Бобровым и Симой Ивановым — к Водопьянову. Саша Погосов на своем боевом посту до последней минуты. Он дернул каманинскую машину, затем нашу и, подтолкнув самолет Молокова, сам прыгнул в него на ходу.

По просьбе Боброва Водопьянов делает круг над лагерем, а затем берет курс на Ванкарем.

Все на берегу! Ура! Качаем всех летчиков. Предельно грязные, оборванные и заросшие, мы обнимаем и целуем наших спасителей.

* * *

Возникает сложная проблема расселения всей оравы. Единственный дом среди чукотских яранг — фактория Ванкарем не мог похвастать большими размерами. Не знаю его происхождения, но, судя по предельной разнокалиберности дерева, построили его явно из обломков какого-то судна. В домике всего две комнаты, одна из которых к тому же исполняет по совместительству еще и обязанности кухни. Помимо хозяев, здесь размещаются два члена Чрезвычайной тройки (обладатель квадратной белокурой бородки председатель тройки Г. Г. Петров и пограничник А. Небольсин), а также двадцать человек летчиков и челюскинцев.

Плотность населения в Ванкареме была так велика, что спали в три смены, а питались за единственным кухонным столом в четыре. Даже при самом жгучем желании воткнуться в эту чащобу человеческих тел не было ни малейшей возможности. Нас троих определили на постой в одну из яранг около фактории.

Яранга — сегодня экзотика, а в то время — нормальное чукотское жилище. Это довольно большая куполообразная постройка из шкур и старых брезентов. Ничем не примечательная снаружи, она полна неожиданностей. Входишь в ярангу и, если мерять нашими русскими мерками, попадаешь в «сени». В них еще холодно, но полно всякой утвари — винтовка, ведра, посуда. Только за этими сенями начинается жилая часть.

Жилая часть занимает примерно треть. Пожалуй, скорее всего, ее можно сравнить со сценой: она возвышается над землей на два бревна. Эти бревна — плавник, выловленный не обязательно хозяином жилища. Строится яранга на долгие годы. Этот плавник мог выловить и отец, и дед нынешнего владельца. Из бревен сложен квадрат, засыпанный морской галькой, площадью около пяти квадратных метров. Сверх гальки постелены моржовые шкуры. Они похожи на линолеум и отполированы несколькими поколениями.

Сходство со сценой усугубляется еще занавесом из оленьих шкур. Чтобы пролезть внутрь, надо отвернуть уголок этого тяжелого занавеса.

Во весь рост стоять нельзя — высота метр с четвертью, не более. Максимум, что можно там себе позволить — стать на колени. Но самое интересное — это отопление и свет. В уголочке стоит наклонная доска величиной чуть поменьше газетного листа. Внизу — полоска ягеля, знаменитого мха, которым питаются олени. Ягель прижат косточкой — то ли моржовой, то ли какого-то другого зверя — и служит фитилем. А на наклонной доске лежат куски моржового или тюленьего сала. Сало потихоньку тает и, стекая по наклонной доске, питает фитиль.

Хозяйка яранги, действуя косточкой удивительно ловко, на ночь тушит жирник, убавляя фитиль, или же наоборот, если надо, прибавляет тепла и света. Над этим огоньком круглые сутки висит чайник. Чай пить можно в любую минуту. Один раз, по неосторожности, я попробовал поправить этот фитиль, и сразу же все разладилось. Огонь сник, и фитиль стал отчаянно коптить. Хозяйка засмеялась, взяла косточку, и через несколько секунд все было в порядке.

Хозяин яранги был знаменитым человеком. Он был на шхуне «Мод», когда Амундсен проходил по Северному морскому пути. Хозяин показал нам фотографию, где он снят вместе с Амундсеном. Рассказать что-либо интересное об Америке он не мог.

Хозяйка угостила нас белыми лепешками и экзотическим лакомством. По-чукотски оно называется копальхен. Один раз в году, в сезон, чукчи бьют моржей. Они разделывают их туши, выбрасывая кишки и бережнейшим образом снимая шкуры, которые ценятся очень высоко. Шкура идет на продажу или используется как строительный материал, а мясо моржа, нарубленное кусками, закладывается в ямы. В этих ямах оно не гниет, а киснет. Его не солят (чукчи сравнительно недавно узнали, что такое соль), а квасят. Зимой в ярангу приносят твердый, как камень, кусок. Полукруглым ножом хозяйка скоблит его.

В русской кухне тоже есть кушание, называемое скоблянкой. Копальхен — это по существу та же скоблянка, только в чукотском варианте. Быстро растет гора пушистой мороженой стружки, которую и есть нужно в таком холодном, не оттаявшем виде. Берешь тремя перстами эту стружку и отправляешь ее в рот, ощущая острейший пикантный вкус. Закуска получается первоклассная.

Так же, как и все мужчины, хозяйка курила. В маленьком помещении нельзя было продохнуть, но зато было тепло. Мы оценили это по достоинству. Спали мы вповалку на полу. Спали так крепко, что снов не видели.

Пока мы предавались сну, на страницах «Правды» появился фотомонтаж, который действительно не снился. На первой полосе было помещено изображение пятиконечной звезды. В центре — фотопортрет Боброва, по углам — остальные и предельно короткая подпись: «Последняя шестерка». В этом же номере «Правды» было напечатано приветствие Алексея Максимовича Горького, короткое, но волнующее:

«Только в Союзе Социалистических Советов возможны такие блестящие победы революционно-организованной энергии людей над силами природы.

Только у нас, где началась и неутомимо ведется война за освобождение трудового человечества, могут родиться герои, чья изумительная энергия вызывает восхищение даже наших врагов.

М. Горький»

Из самых разных стран мира поступали приветствия, перепечатывались высказывания разных газет. В этом потоке информации появилась одна радиограмма, доставившая мне особое удовольствие.

Читатель, быть может, помнит, как, находясь на Земле Франца-Иосифа, я установил радиосвязь с «Маленькой Америкой» — американской экспедицией адмирала Берда, работавшей в Антарктиде. Теперь, несколько лет спустя, адмирал Берд оказался в день нашего спасения в 135 километрах от «Маленькой Америки». Оттуда он и послал следующую радиограмму:

«Мистер Мэрфи сообщил мне из „Маленькой Америки“ по радио подробности спасения членов советской научной экспедиции на „Челюскине“. Это — подвиг, производящий большое впечатление, и я счастлив передать через ТАСС мои поздравления советским летчикам, которые успешно выполнили такую опасную миссию».

* * *

На мысе Ванкарем я познакомился с Леваневским. Высокий, стройный, немного рыжеватый, с мужественным красивым лицом, он выглядел как-то не очень приспособленным к окружающему обществу.

Был ли он гордым, как его иногда пытаются изображать люди, недостаточно хорошо знавшие Сигизмунда Александровича? Вряд ли. Так сказать нельзя. Скорее другое — Леваневский производил впечатление очень сдержанного.

В дальнейшем мы с ним очень подружились. Подружились и наши жены. Одним словом, мы стали добрыми семейными знакомыми, и выпили вместе не один литр водки, но это все произошло потом. Тогда же, в апреле 1934 года я встретил человека, наглухо застегнутого на все пуговицы, державшегося с откровенной отчужденностью.

Я далек от того, чтобы осудить за это Сигизмунда Александровича. Легко было понять его состояние: опытнейший полярный летчик, пропутешествовал из Москвы до Аляски, проехав добрую половину земного шара, получил в Америке первоклассный самолет, прилетел на нем в СССР, разбил его, чуть не погиб сам и не спас ни одного челюскинца.

Несмотря на броню, в которую заключил себя сам в эти дни Леваневский, у нас возникли с ним взаимные флюиды, для которых эта самоизоляция не смогла стать камнем преткновения. Мы вместе (разумеется, очень по-разному) участвовали в спасении одного из челюскинцев, который, если бы не помощь Леваневского, мог бы погибнуть уже здесь, добравшись до твердой земли.

Чтобы рассказать эту историю, необходимо небольшое отступление…

В эти первые дни, проведенные в Ванкареме, сразу же дали о себе знать два обстоятельства. Во-первых, духовный голод. Большинство челюскинцев отдыхало, поглощая книги, взятые из библиотеки фактории. Второе — болезни.

На льдине почти никто не хворал. С возвращением на Большую землю многие, словно сговорившись, начали болеть. В основном гриппом, протекавшим в тяжелой форме. Больных (их оказалось шестнадцать человек) направили в единственную больницу, которой тогда располагала Чукотка — в бухту Лаврентия. Для небольшой больнички такая нагрузка оказалась непосильной, и здоровые челюскинцы пришли на помощь больным.

В больнице починили все, что только можно было починить. Перестали скрипеть двери, заработала ванна, были отремонтированы кровати, примусы, лампы, наточены хирургические инструменты. Для отопления больницы добыли уголь, в кооперации достали ситец, из которого пошили новое белье. Группа челюскинцев стала братьями милосердия, освоив соответствующую технологию вроде банок, клизм и горчичников. Наш повар обеспечивал больных питанием.

Для одного из наших товарищей дело чуть не закончилось плохо. У Алексея Николаевича Боброва случился острый приступ аппендицита. Срочно понадобился хирург, который находился в Уэллене. От Уэллена до бухты Лаврентия всего лишь час полета, но на местном аэродромы находился только один У-2, да и тот в весьма сомнительном состоянии; и все же Леваневский решил лететь, хотя и понимал, что самолет держится на «честном слове».

В тундре — вынужденная посадка. Уж тогда, когда в бухте Лаврентия считали, что самолет погиб, Леваневский все-таки доставил великолепного человека — хирурга Ф. Л. Леонтьева.

Моя роль в спасении Алексея Николаевича оказалась неизмеримо скромнее. Волей обстоятельств я стал одним из ассистентов доктора Леонтьева, причем ассистентом, не предусмотренным никакими нормами обычной операционной.

Едва Леонтьев начал операцию, старенький движок, обслуживавший лаврентьевскую больницу, то ли кашлянул, то ли чихнул, одним словом — поперхнулся и замолчал. Ничего хорошего из этого не получилось — в больнице сразу же стало темно, а тут операция в самом разгаре.

Кто-то зажег керосиновую лампу и, быстро сунув ее мне в руки, превратил меня этим актом в фонарный столб. Нужно было светить, обеспечивая доктору элементарные условия для операции. Казалось бы, работа не из хитрых, но ответственная.

— Так… Ближе свет…

— Ну, куда ты со своей лампой в кишки лезешь…

— Света, побольше света…

— Осторожнее, не накапай тут керосина…

Доктор Леонтьев свое дело знал. Операция прошла успешно, дав мне, возможность рассказать в этих записках, как мы с Леваневским спасали Боброва.

* * *

Теперь, стараясь припомнить все, что мог, чтобы воздать должное спасшим нас летчикам, расскажу немного о Водопьянове. Именно он, Михаил Васильевич, вывез меня с челюскинской льдины, а через три года доставил на другую льдину, но о полюсе речь впереди, а сейчас хочу рассказать о приобщении Водопьянова к литературе.

Рассказывать о том, что писал Михаил Васильевич, нет ни малейшего смысла. Его произведения издавались неоднократно, а потому доступны каждому, кто хотел бы с ними познакомиться. Интереснее рассказать про обстановку, в которой летчик сделал первый шаг из бурной авиационной среды в покои ее величества литературы.

Из Ванкарема мы добрались до бухты Провидения. Здесь нас ждал «Смоленск». Плыли мы весело. Позади трудные времена, острые впечатления, сложные переживания, большая напряженная работа. Здесь, на отличном современном корабле, мы, люди деловые и работящие, оказались в несколько неожиданной для себя роли, роли пассажиров.

Под мерный стук корабельных машин было приятно поспать. Отмывшись от экспедиционной грязи, мы довольно быстро отоспались, и тогда начался тот великий треп, когда никому никуда не нужно спешить, напрягаться, когда можно вспоминать, размышлять, мечтать…

У каждого это происходило по-разному, и если пишущие люди, как, например, корреспондент «Комсомольской правды» Михаил Розенфельд, рассказывали о своих еще не дописанных романах, то мы, люди не пишущие, наоборот, со страшной силой стали рваться к перьям.

Началось это с легкой руки Ильи Леонидовича Баевского. Поддержанная журналистами, начала воплощаться его идея создания коллективной книги «Поход „Челюскина“. В двух толстенных томах эта книга в том же 1934 году, увидела свет.

Дело было не только в книге. Нашему тяготению к писанине немало способствовал повышенный спрос корреспондентов на любые дневники, рассказы, статьи, воспоминания, написанные челюскинцами и их спасителями. Писание стало распространенным занятием. Водопьянов не являл собой исключения.

Из всех самодеятельных писателей, у которых прорезалась в те дни страсть к литературе, Михаил Васильевич оказался одним из наиболее продуктивных. Он прилежнейшим образом писал по нескольку часов в день. Каждая новая страница аккуратно подклеивалась к предыдущей. Свиток рос, рождая у большинства веселое почтение:

— Миша, как продвигаются твои обои?

— На каком километре держишь?

Такого рода вопросы сыпались градом. Я считал и считаю, что Водопьянов сделал доброе дело, записав все, что помнил и знал об Арктике. Адресованные самым широким читателям, его книги сыграли полезную роль, и началось все со свитка, длина которого так и осталась неизмеренной.

* * *

Незаметно, «за разговором», добрались до Владивостока. Здесь впервые мы поняли, чем была для всего советского народа борьба за наше спасение.

Встречу открыл гидросамолет. Он пролетел над самыми мачтами, сбросив на палубу множество букетиков ландыша и сирени, посланных женщинами Владивостока.

Затем прошел военный корабль. Блистая белоснежной формой, моряки приветствовали нас громким «ура!». Потом, вздымая водяные борозды, промчались торпедные катера, а когда мы приблизились к берегу, навстречу нам вылетела эскадрилья военных самолетов и вышла целая эскадра самых разных судов, возглавляемая ледоколом «Добрыня Никитич».

Мы медленно шли вперед. Когда открылся город, заревели гудки владивостокских заводов. Подали свой голос все советские и иностранные корабли, стоявшие на рейде. «Смоленск» заревел в ответ. Едва причалили, как прогремели выстрелы артиллерийского салюта. Весь Владивосток вышел на улицы, окрасившиеся флагами и приветствиями. Эти часы были незабываемо волнующими…

Специальным поездом двинулись челюскинцы из Владивостока в Москву. Все треволнения, осложнения и неприятности остались позади. Кругом верные, проверенные друзья, и как приятно, поворачиваясь ночью на другой бок, прислушиваться к мерному стуку колес, а не к толчкам и скрипу льда.

Полного покоя все же не было. На больших станциях в поезд подсаживались корреспонденты, очевидно, всех газет и журналов Советского Союза, начиная от «Мурзилки». Нас всех без исключения терзали. Приходилось отбиваться от шквала вопросов. Расскажите о самой-самой страшной минуте. Что вы в этот момент думали?

Что ощущали? Что делали?

О черт! Ничего я не думал и ничего не ощущал по простой причине — не до того было.

Так или иначе, мы хорошо уживались с литературной братией. Эти славные ребята хотя и мучили нас, но в благодарность за мучения рассказывали нам новейшие анекдоты.

Вторым занятием были обязательные дежурства и днем и ночью. На любой станции, малой или большой, в любое время суток нас трогательно и торжественно встречали. Поезд замедляет ход, и, еще не слыша, какой марш играют, уже улавливаешь рявкание геликонов и удары барабана — пора выходить в тамбур, открыть дверь и быть готовым к очередной речи. При слабом освещении маленькой станции видишь в полутьме море голов. Славные, милые люди! Вместо того чтобы мирно спать, они пришли нас приветствовать!

Под конец дежурства, если на него пришлось много остановок, не говоришь, а хрипишь сорванным голосом и принимаешь охапки цветов. Нам дарили цветы, конфеты и торты.

На одной станции мы получили огромный торт — наш ледовый лагерь с шоколадными палатками и льдинами, Торт был произведением искусства. Единственный его недостаток — он не пролезал ни в окно, ни в дверь. Пришлось торт разрезать и внести в вагон. На следующей станции нас приветствовали дети, и мы вручили им этот торт-уникум.

А вот зачем нам подарили двух живых поросят, я и до сих пор не знаю.

И все же не обошлось без неприятностей. Полным ходом наш поезд нырял в очередные туннели вдоль чудесного Байкала и, выскочив из последнего туннеля, дал экстренное торможение. С верхних полок вперемешку с чемоданами посыпались люди, а в вагон-ресторане бой посуды превзошел все положенные железнодорожными правилами нормы.

Виной была беспризорная вагонетка, нагруженная несколькими рельсами. Как и почему она появилась на нашем пути — неизвестно. Кругом не было ни души…

По дороге домой многие челюскинцы вступили в партию. 15 июня подал заявление Леваневский, 16-го — Ляпидевский. Подали заявление Факидов, Васильев и я. На перегоне Барабинск-Тебисская состоялось заседание бюро экспедиционной ячейки ВКП(б), на котором было принято решение рекомендовать нас к приему в кандидаты партии.

В Ярославле — гром оркестров. Мы ныряем в море смеющихся, радостных людей. Рукопожатия, объятия, а вот и зажатая среди встречающих мелькнула моя Наташа… Ура! Вот, наконец, она! Моя милая, милая. Но Федя Решетников, мой добрый друг, опередил меня и первым расцеловал Наташеньку. Вот ведь чертяка…

Каждые сто пятьдесят километров пути менялся паровоз и машинист. Локомотивные бригады были просто как на подбор — лучшие из лучших. Особенно запомнился машинист Томке. Если нужен портрет заслуженного потомственного машиниста, то писать такой портрет надо было в Томке. Весь облик этого седого кряжистого человека внушал глубокое уважение.

Машинисты изо всех сил старались, ведя наш поезд по стране, а мы, поелику возможно, платили им взаимностью. На каждом перегоне и челюскинцы и летчики делегировали своих представителей в паровозную будку. Очень уж хотелось ответить на чувства этих прекрасных людей, которые они проявляли к нам, своим пассажирам.

До Москвы пять часов езды, но они промелькнули как минуты. Семейные, московские новости докладывала Наташа, стоя со мной у открытого окна в коридоре. Стояли в обнимку и целовались, целовались…

На окружающих нам было в высшей степени наплевать по той причине, что они занимались тем же самым.

Часто на бреющем полете нас обгоняли самолеты с надписью: «Привет челюскинцам».

Замелькали знакомые места: Пушкино, Мамонтовка, Клязьма. Такое впечатление, что чуть ли не все дачники высыпали, чтобы нас приветствовать. Между станциями нас тоже приветствовали группы людей. Совсем недавно, это значит через тридцать пять лет, одна женщина мне сказала:

— Я вас лично не знаю. Тогда мне было пятнадцать лет. Я тоже бежала вас встречать и по этому случаю надела мои единственные парадные туфли и, торопясь, сломала каблук.

Я вдохновенно соврал, что видел это печальное событие, и выразил свое, правда, несколько запоздалое, соболезнование.

По соединительной ветке наш поезд передали на Белорусский вокзал.

К Москве подъезжали 10 июня во второй половине дня. Как всегда бывает при возвращении после долгого отсутствия, чем ближе к столице, тем большим становилось наше волнение. Так уж устроен человек. Он может держаться в труднейших условиях, но в эти минуты мы волновались, как школьники.

Волнение в равной степени распространялось и на приезжавших и на встречавших. Как рассказывали мне потом мои близкие и друзья, к четырем часам дня город преобразился. Даже трамваи, основная тягловая сила московского транспорта (метро еще только строилось), остановились. Центр города заполнен людьми, ринувшимися на улицу Горького, по которой должен был пройти последний этап нашего путешествия: Белорусский вокзал — Красная площадь.

Цветы в этот день стали предметом большого дефицита. К двенадцати часам они были всюду распроданы, и на дверях цветочных магазинов появились записки: «Цветов нет».

Первыми объявили москвичам о нашем прибытии самолеты эскорта — звено, сопровождавшее наш экспресс. Затем, отдуваясь дымом и паром, украшенный цветами и портретами героев-летчиков эмалево-синий паровоз СУ-101-04 подтащил наш поезд к перрону. В будке локомотива — один из лучших железнодорожников страны, делегат XVII партсъезда товарищ Гудков. Помимо локомотивной бригады, на паровозе пассажир — единственный челюскинец, занимавшийся в этот момент работой. При исполнении служебных обязанностей въезжал в Москву на синем паровозе, разукрашенном цветами, наш неутомимый кинооператор Аркадий Шафран. Выглядел он просто на зависть своим московским коллегам. На Аркаше был летный комбинезон и большие летные очки.

Секрет экзотического туалета нашего оператора был, в общем, довольно прост. На лед Аркадий выскочил в ватнике. Ему надо было снимать гибель «Челюскина», и тут уж было не до личных, вещей, благополучно ушедших на дно морское. Во Владивостоке его попытались приодеть, но получилось жидковато. Пошивочное ателье и магазины Владивостока 1934 года не то что с Парижем или Лондоном, но и с менее значительными городами соревноваться еще не могли. Одели нашего Аркашу в какую-то ситцевую рубаху и костюм «х/б», как называют обычно в ассортиментных списках хлопчатобумажные ткани. Въезжать в Москву в таком виде молодому элегантному человеку не хотелось, а летный комбинезон, хотя и не первого сорта, был не только эффектной, но и очень удобной одеждой для въезда в столицу. Аркадию пришлось ползать по паровозу и тендеру с углем, выбирая лучшую съемочную точку. Отсюда и летные очки, защищавшие глаза от угольной пыли. Как и положено бравому хроникеру. Шафран вертел одной рукой ручку камеры, а другой делал приветственные жесты.

Начальник сводного караула рапортует Шмидту:

«Товарищ начальник героической экспедиции! Товарищи Герои Советского Союза! Для вашей торжественной встречи построен караул от войсковых частей московского гарнизона, вооруженного отряда Осоавиахима и сводного отряда Аэрофлота!»

Шмидт принимает рапорт почетного караула. В. В. Куйбышев, М. М. Литвинов и С. С. Каменев обнимают Отто Юльевича, поздравляют с благополучным прибытием челюскинцев в Москву.

Трудно описать эту встречу… Перрон полон встречающих. Мы попадаем в объятия матерей, отцов, жен, детей, знакомых и незнакомых людей. Бессвязные первые слова, тихие слезы радости, бесконечные букеты цветов, рявкающий оркестр, родственники, вцепившиеся, словно крабы, в своих близких. Пошли…

Впереди Куйбышев, Шмидт, большие люди, которым мы доставили так много хлопот. Путь устлан широкой ковровой дорожкой. Толкаясь и мешая друг другу, трудятся в поте лица своего вездесущие фотографы, припадая на колено в погоне за сверхудачным кадром.

Когда мы вышли на площадь, я даже зажмурился. Море людей, заполнивших площадь, заволновалось. И хотя по дороге от Владивостока до Москвы было много радостных встреч, то, что мы увидели в столице, превзошло все ожидания.

В те годы советская автомобильная промышленность только формировалась, и лишь легковые автомобили отечественного производства ГАЗ-а, в высшей степени скромные, сходили с конвейеров автозаводов. На площади (в те время ни сквера, ни памятника Горькому еще не было, и примыкавшая к ней улица Горького была еще старой Тверской-Ямской) нас ожидало восемьдесят легковых автомобилей самой шикарной, самой знатной тогда американской марки «линкольн». Это были большие черные машины с поднимающимся и опускающимся тентом. Впереди на радиаторе — прыгающая собака. Очень солидный и приметный клаксон. Брезентовые тенты были откинуты, а борта увиты цветами. В ожидании пассажиров они стояли стройными рядами. В первую машину сели В. В. Куйбышев, О. Ю. Шмидт и Н. П. Каманин. Автомобиль долго не мог тронуться с места. Его обступали со всех сторон. Сотни рук засыпали машину и ее пассажиров розами. Со всех сторон возгласы:

— Привет челюскинцам! — Да здравствуют герои летчики! — Да здравствует Шмидт!

Откуда-то появился микрофон, и Отто Юльевич произнес короткую речь, в которой благодарил москвичей за теплый прием.

На речь Шмидта площадь ответила громовым «ура» и взрывом аплодисментов.

Тронувшись в путь, мы проехали под Триумфальными воротами. Этот памятник архитектуры (он перемещен сейчас на Кутузовский проспект) был поставлен в честь победы русского оружия над Наполеоном, в честь солдат русской армии, в 1814 году вступивших в Париж.

В этот день даже Триумфальные ворота помолодели и в полном смысле слова «расцвели». Сверху донизу они украсились цветами. Когда наши восемьдесят «линкольнов» один за другим ныряли в проем арки, сверху посыпались новые порции цветов.

Куда только глаз хватало, по Тверской-Ямской и Тверской (часть улицы Горького между Белорусским вокзалом и площадью Маяковского называлась Тверской-Ямской, а между Маяковской и проспектом Маркса — просто Тверской) были видны бесконечные человеческие головы. По обеим сторонам улицы — конная милиция в белоснежных гимнастерках и таких же сверкающих белизной шлемах. Со всех домов сыпались листовки. Полагаю, что дворники отнеслись к этим листовкам не столь восторженно.

Москвичи, приветствовавшие нас, стояли дисциплинированно и густо. В открытых окнах — радостные лица, машущие платочки… Похожее на кастаньеты цоканье копыт эскортирующей нас конной милиции. Многочисленные портреты челюскинцев в витринах магазинов — поменьше, а просто на столбах — величиной в нормальную простыню. Узнавание доставляло удовольствие, как решение сложнейшего кроссворда, и окончательное решение по вопросу «кто есть кто» выносилось путем открытого голосования. Легче всего узнавали Шмидта, но бороды были не у всех.

Так, наконец, мы прибыли на Красную площадь. Была чудная погода. Из Никольских ворот вышли Сталин, Ворошилов, Калинин, Орджоникидзе и другие руководители партии и правительства. Они поздоровались с нами, и затем все поднялись на мавзолей. Часть челюскинцев разместилась на крыльях мавзолея, часть на ступеньках, где в своей широкополой шляпе, с большими усами, хорошо известными нам всем по фотографиям, стоял Алексей Максимович Горький и плакал, не будучи в силах сдержать своих чувств. Тут я имел честь пожать ему руку.

Начался митинг. От правительства с большой речью выступил В. В. Куйбышев.

— Спасение челюскинцев показало, — сказал Куйбышев, — что в любой момент вся наша страна поднимется на защиту, когда это будет нужно, и что многих и многих героев сможет она дать. Спасение челюскинцев показало, насколько мы можем уже рассчитывать на свои собственные силы, на выросшую у нас свою отечественную технику, насколько успешно мы осваиваем эту технику.

Потом говорили Шмидт, Каманин, Молоков, Ляпидевский, Воронин, Бобров…

Начался парад. Красноармейцы, физкультурники, колонны рабочих, комсомольцев, отряд барабанщиков, почему-то одетых в милицейскую форму, конница, артиллерия, танки…

Слушая ораторов, глядя на проходивших людей и технику, я думал, как быстро все меняется. Каких-то полтора десятка лет назад мы были бедны, как церковные крысы. Драгоценностью выглядела старая паянная и перепаянная кастрюля, а жестяная печка-буржуйка казалась венцом технического прогресса и цивилизации. Как все изменилось…

С ревом и гулом прошла над головами собравшихся воздушная армада. Замыкая строй самолетов, над площадью, сопровождаемый двумя истребителями, летел восьмимоторный гигант «Максим Горький». Истребители эскорта, выглядели рядом с ним крохотными мушками. Для контраста к воспоминаниям о печке-буржуйне лучшего символа новой техники нарочно не придумаешь.

Еще в апреле, через несколько дней после нашего спасения, АНТ-20 (как все самолеты А. Н. Туполева, «Максим Горький» обозначался инициалами конструктора и имел свой порядковый номер) был выведен на летные испытания.

Строили «Максима Горького» в тех местах, где проходила моя юность. Испытывали там, где теперь садятся только вертолеты — на бывшей Ходынке, затем Центральном аэродроме, ныне аэровокзале и вертолетной станции. Для того чтобы преодолеть расстояние между этими двумя точками, самолет разобрали, и целая процессия автомобилей и повозок (об этом даже писали в газете) ночью потащила исполина через Разгуляй, Басманную, по Садовому кольцуй Садовой-Триумфальной, Тверской-Ямской и Ленинградскому шоссе. Чтобы вести самолет на аэродром, пришлось разобрать ворота.

В день нашего приезда «Максим Горький» был впервые показан советскому народу.

Двести тысяч листовок, посыпавшихся на Красную площадь с борта АНТ-20, были рапортом туполевского коллектива народу.

Пролетая над орлами, украшавшими кремлевские башни, «Максим Горький» выглядел особенно внушительно. Под картиной можно было смело ставить подпись «Старое и новое».

Для позеленевших от времени орлов, веками державших в лапах эмблемы самодержавной власти, это был один из последних парадов. Вскоре Совет Народных Комиссаров СССР принял решение заменить к 7 ноября 1935 года царских орлов звездами. Кремлевские башни приняли хорошо знакомый нам сегодня вид.

Из далекого Уэллена пришла радиограмма от чукчей, оказавших нам первое гостеприимство на материке. Они поздравляли с благополучным возвращением домой. Большое впечатление произвело поздравление, появившееся в газетах. Знаменитая революционерка Вера Николаевна Фигнер, старая женщина с молодой душой, писала: «Вы явили мужество и солидарность между собой, качества, пример которых всегда помогал мне жить»… Услышать такое от человека, чью волю не смогли сломать зловещие казематы Шлиссельбурга, было очень почетно.

Трогательным был рассказ народного артиста СССР Василия Ивановича Качалова.

«Однажды в феврале я пришел в театр, чтобы сыграть роль „от автора“ в „Воскресении“. Это были первые дни вашего пребывания на льдине, наполненные множеством неясностей и не вызывающие уверенности в будущем. Актеры, люди эмоциональные, волновались.

„Председатель суда“ даже начал путать реплики, а в антракте сказал мне: я что-то „наложил“, но, понимаешь, не мог сосредоточиться. Одна мысль в голове: „Челюскин, льдина… Подумал, и как-то уж очень не по себе стало…“

Я увидел крупные слезы, побежавшие по гримированным щекам моего товарища. Через несколько дней — тот же спектакль, та же сцена. Я заметил необычную оживленность „заседателей“, которым по ходу пьесы полагалось изображать скуку, сонливость и равнодушие.

Я подошел поближе и отчетливо услышал шепоток, никак не предусмотренный Львом Толстым:

— Ляпидевский вывез всех женщин с льдины».

Затем наступила эпоха банкетов. Все жаждали позвать в гости челюскинцев, а, пригласив, считали обязательным признаком хорошего тона не только послушать наши рассказы, но напоить и накормить нас. Делалось все это от души, и мне пришлось изрядно поездить по стране, рассказывая то, что уже известно читателям этих заметок. Конечно, вспоминая об этих встречах, я далек от того, чтобы уделить им большое место, но о некоторых все же надо рассказать.

Вскоре вместе с женами нас пригласили в Ленинград. На перроне, как полагается, блистал медью труб оркестр. Гремел авиамарш «Все выше, и выше, и выше!..» Под этот марш мы бодро сошли на платформу Московского вокзала.

Погода была ленинградская — сырая и пасмурная. Накрапывал дождичек. На Невском перекрыли все движение, и мы, опять на этих знаменитых «линкольнах», только с поднятыми по случаю плохой погоды тентами, покатили на Дворцовую площадь. Машины шли ниточкой, малым ходом, по середине проспекта. Мы протискивались между приветствующими нас ленинградцами.

Ленинградцы стояли под зонтиками. В руках у многих были букеты цветов. Тенты на машинах прикрывали пассажиров только сверху, боковушек не было, и, поскольку машины шли медленно, Шмидта, ехавшего в первом «линкольне», молниеносно завалили цветами.

Не все букеты попадали в машину Шмидта. Часть цветов падала на мостовую, где луж было предостаточно. Эти упавшие букеты кое-кто подбирал и бросал в следующие машины.

Я ехал в седьмом или девятом автомобиле, и на мою долю достались эти подмокшие цветы, не попавшие в первые машины. На Дворцовую площадь мы приехали в совершенно невозможном виде, обляпанные грязью с головы до ног. Прежде чем появиться перед ленинградцами, мы долго и упорно утирали свои физиономии.

На следующий день нас пригласили в Петергоф. В петергофском дворце челюскинцев принимал Сергей Миронович Киров. Хозяин этого званого обеда был в знакомой нам по многочисленным фотографиям гимнастерке. Стол стоял покоем. Во главе стола сидел Сергей Миронович.

Меню было таким огромным, что попробовать можно было от каждого блюда только по самой малой толике. Мы с женой все попробовали, а для порядка даже отмечали карандашом.

После этого впечатляющего угощения мы вышли в зал, и начались танцы. Пол в этом зале — художественное произведение. Разные сорта дерева, мозаика, изумительные узоры. Я стоял недалеко от Сергея Мироновича, когда к нему подошел белый как лунь согбенный старец в ливрее, видимо, царских времен:

— Сергей Миронович, ведь это музейное помещение. Мы посетителей заставляем войлочные шлепанцы надевать, а тут танцуют…

Сергей Миронович внимательно выслушал его и спросил:

— Скажи, старина, царей помнишь?

— Помню, Сергей Миронович, помню…

— Ну, а как цари танцевали? Надевали шлепанцы?

— Нет, Сергей Миронович, цари шлепанцев не надевали…

— Ну и мы не будем надевать.

Пригласили нас в один из крупных городов на Волге. Принимали нас в здании, где в старые времена было дворянское собрание. Зал с колоннами из настоящего мрамора. Зашторенные окна, полумрак. На улице жара, а в зале прохладно. Как фирновый снег, блистают накрахмаленные салфетки. Глядя на все это великолепие, мы сразу же обратили внимание, что на столе, только бутылки с шампанским. Обращаемся к официантам:

— Нельзя ли попросить какой-нибудь минеральной водички или лимонада?

— Нет, ни воды, ни лимонада нет.

Короче говоря, на этом банкете не было ни водки, ни коньяка, никаких вин, никакой фруктовой или минеральной воды. Было лишь одно шампанское. Ох, и хороши мы были!!

Мои описания разного рода пиршеств, имевших место, бледнеют перед тем литературным памятником, который воздвигли этой банкетной лихорадке мои любимые писатели И. Ильф и Е. Петров. Фельетон «Чудесные гости», появившийся в «Правде», повествовал о великой битве редакции газеты «Однажды вечером» с редакцией газеты «За рыбную ловлю», — битве по поводу челюскинцев.

Чудесных гостей пригласила газета «Однажды вечером». Редакция готовилась к их встрече, как могла.

«…из комнаты, на дверях которой висела табличка „Литературный отдел и юридическая консультация“, исходил запах колбасы и слышался отчаянный стук ножей. Там засели пять официантов и метрдотель в визитке. Они резали батоны, раскладывали по тарелкам редиску с зелеными хвостами, колесики лимона и краковскую колбасу. На рукописях стояли бутылки и соусники.

Сотрудники, которые в ожидании банкета нарочно ничего не ели, часто заглядывали в эту комнату и, вдохновившись сверканием апельсинов и салфеток, снова устремлялись на лестницу.

Заведующий литературным отделом стоял перед редактором и, нервно притрагиваясь к своим маленьким усикам, говорил:

— Сейчас у них обед с народными и заслуженными артистами, а потом они поедут на завтрак в ЦУНХУ, оттуда, минут через десять — на обед со знатными людьми колхозов, а там уже стоит наш человек с машинами, схватит их и привезет прямо сюда закусывать…

…Час прошел в таком мучительном ожидании, какое едва ли испытывали челюскинцы, ища в небе самолетов. Василий Александрович, не отрываясь от телефона, принимал сообщения.

— Что? Едят второе? Очень хорошо!

— Начались речи? Отлично!

— Кто пришел отбивать? Ни под каким видом! Имейте в виду, если упустите, мы поставим о вас вопрос в месткоме. Может, вам нужна помощь? Высылаем трех на мотоциклах…

Бедная редакция „Однажды вечером“! Она лишь в самый последний момент узнала, что этажом ниже в редакции газеты „За рыбную ловлю“ тоже накрывают столы. Там тоже ждали челюскинцев, их челюскинцев!

Такой подлости от своих коллег и соседей „Однажды вечером“ совсем не ждала. Но сражаться с ними было очень трудно. „За рыбную ловлю“ (это было самым опасным для конкурентов) имела в лифте своего человека, а приказ лифтерше был дан самый категорический: остановить лифт не на четвертом, а на третьем этаже. Редакторы обеих газет т. Барсук и т. Икапидзе уже стали надвигаться друг на друга.

В это время внизу затрещали моторы, послышались крики толпы, и освещенный лифт остановился на третьем этаже… Рыбная лифтерша сделала свое черное дело…

Дело четвертого этажа казалось проигранным. Хитрый Барсук говорил о нерушимой связи рыбного дела с Арктикой и о громадной роли, которую сыграла газета „За рыбную ловлю“ в деле спасения челюскинцев. Пока Барсук действовал таким образом, „Однажды вечером“ переминался с ноги на ногу, как конь. И едва только враг окончил свое торжественное слово, как товарищ Икапидзе изобразил на лице хлебосольную улыбку и ловко перехватил инициативу.

— А теперь, дорогие гости, — сказал он, отодвигая плечом соперника, — милости просим закусить на четвертый этаж…

Чудесные гости, устало, улыбаясь и со страхом обоняя запах еды, двинулись в редакцию вечерней газеты.

В молниеносной и почти никем не замеченной вежливой схватке расторопный Барсук сумел все же отхватить и утащить в свою нору двух героев и восемь челюскинцев с семьями…

…А дальше все было очень хорошо и даже замечательно. Говорили речи, чуть не плакали от радости, смотрели на героев во все глаза, умоляли ну хоть что-нибудь съесть, ну хоть кусочек. Добрые герои ели, чтобы не обидеть. И на третьем этаже тоже, как видно, было хорошо. Оттуда доносилось такое сверхмощное „ура“, что казалось, как будто целый армейский корпус идет в атаку».