По ту сторону семнадцатого года
По ту сторону семнадцатого года
Дом в Орликовском переулке. Редисочные плантации в банках из-под копчушек. Мамина муфта.
Посылки из Юрьева. Оазис ломовых извозчиков. Мелочная лавка. Волшебное парикмахерское царство. Великий немой. Мясники и интеллигенты. Игра в пёрышки. Пожар. Тётя Кюнель. Мой богатый дядя. Поход в баню. Аврал на пасху.
В 1910 году мы переехали из Белостока в Москву и поселились в Орликовом переулке, во втором или третьем доме направо, считая от Садовой.
В то время Орликов переулок выглядел совершенно иначе. Там, где сейчас находится огромное здание Министерства сельского хозяйства, стояли маленькие домишки. На углу мясная лавка, рядом трактир. Дома одноэтажные, невзрачные, как на окраинах провинциальных городов. Переулок, да и сама Садовая вымощены булыжником. Днём и ночью от бесконечных верениц ломовых подвод, едущих к вокзалам, стоял несмолкающий грохот…
Район никак нельзя было считать респектабельным. Выбор квартиры здесь, как и выбор домика на Боярах в Белостоке, определялся её стоимостью. Как и в Белостоке, хозяйкой двухэтажного дома оказалась старая генеральша, которая жила тут же, внизу. Первый этаж кирпичный, ярко-розового цвета, второй-рублёный, из брёвен, покрашенных в тёмно-зелёный цвет. Смелое, хотя и весьма неожиданное сочетание красок.
Мы разместились во втором этаже. Имелось подобие гостиной, затем малюсенькая столовая, оклеенные дешёвенькими обоями, и такой же скромный кабинет отца, в котором стояла лампа с тяжёлой медной ножкой и зелёным, прозрачного стекла, резервуаром для керосина. Из гостиной наверх в две мансардные комнаты вела крутая и очень узкая лестница. Налево-спальня родителей, направо помещались сестра и я. Комнатки были крошечными, а потолки настолько низкими, что их легко удавалось достать рукой. Двери дощатые, со щелями. Отопление голландское.
Вход в нашу квартиру шёл через крутую деревянную лестницу, которая начиналась прямо со двора. Дверь закрывалась огромным железным крючком. В кухне висел колокольчик, от которого вниз к дверям тянулась проволока. Ни канализации, ни водопровода дом, разумеется, не имел. Водовоз на кляче ежедневно привозил воду. Ведро воды стоило полкопейки. Перед входом в квартиру, одновременно чёрным и парадным, стояла дубовая кадка с водой.
Однажды мать, вынося ведро с водой сверху, споткнулась и опрокинула его. Через многочисленные щели в полу вода хлынула на голову домовладелице. Последовал неприятный разговор и сугубая осторожность при мытье полов.
Первое время переезд в Москву приносил маме сплошные огорчения. Квартира, по сравнению с белостокской, убогая. Знакомых, с которыми можно отвести душу, нет. Всё непривычно и неуютно. Но делать было нечего, и оставалось одно-привыкать, пускать корни на новом месте. Ревмя ревела и сестра, вспоминая своих подруг и уютный Белосток.
Моя сестра старше меня на пять с половиной лет. Она родилась 24 июня, а я 24 декабря. В пору нашего переезда в Москву ей исполнилось двенадцать лет, и родители сразу же определили её в женское коммерческое училище на Новой Басманной. Ходила она в форменном тёмно-зелёном платье с чёрным передником и белым воротничком.
В этом же училище преподавал немецкий язык отец. Домой он приносил груды ученических тетрадей, стопками возвышавшихся на его письменном столе. Осторожно, чтобы не мешать, я подходил к отцу, тихонько садился сбоку и с уважением смотрел, как он черкает в тетрадях красным карандашом.
Лицо отца снизу мягко освещалось лампой. Он много курил и обычно сам набивал папиросы. Не отрываясь от тетрадей и не глядя на меня, спрашивал:
— Ну что?
Я подходил поближе, и он меня ласкал. У него были рыжие, жёсткие усы, которые так приятно щекотали и пахли табаком.
Отец на несколько минут прерывал работу, отвечал на мои вопросы, что-нибудь рассказывал или рисовал мне картинки, а затем снова принимался за свои бесконечные тетрадки…
Как во всякой приличной семье, командовала в доме мама. Всё делалось с её ведома, и последнее слово всегда оставалось за ней. Не могу сказать, что отца это угнетало. Обычно он соглашался со всеми замечаниями и предложениями мамы. Отец был добрым и ласковым человеком. Таким он и запомнился мне.
Дни папиных получек всегда были радостным событием для нас, детей. Мы смотрели во двор, где появлялась его фигура с кульками в руках. Мы знали: в этих кульках обязательно будут конфеты и другие вкусные вещи.
Зимой окна в гостиной и столовой замерзали и покрывались толстым слоем льда. На подоконник ставилась лампа, и лёд постепенно стаивал. Приятным занятием было откалывать ногтём кусочки льда и гонять их по мокрому стеклу. В погоне за более толстыми кусочками я однажды пустил в ход столовый нож. Дело кончилось неприятностью-проткнул стекло, после чего ускорять таяние льда мне категорически запретили.
Зимой излюбленное занятие-цепляться сзади за сани, конечно, с оглядкой, чтобы, упаси боже, не увидела мама. Или обследовать каждый сугроб на улице. Домой появлялся мокрый, наполняя комнату густым запахом конского навоза.
Летом игры происходили в небольшом, но уютном старинном дворике, какие любят изображать художники. Двор зарос травой, лопухом и ромашкой. Посреди стоял старый, бездействующий колодец. Подходить к этому колодцу нам строжайше запрещалось, и потому он выглядел в наших глазах особенно таинственным и привлекательным.
Вместе с приятелем, золотушным, худым, длинным мальчиком, сыном нашего дворника, мы, каждый в меру своих талантов, выдумывали страшные истории и рассказывали их друг другу до тех пор, пока сами не начинали верить собственным выдумкам. В этих историях фигурировали сброшенные в наш колодец трупы, подземные ходы, клады.
И рассказывать и слушать такие истории было очень приятно, и я не заставлял себя ждать, когда мой приятель начинал гундосить под окном:
— Анис! Анис!
«Анис» в его транскрипции означало «Эрнст». Выговорить моё имя иначе он не мог. Буква «р» и недостаточное количество гласных были для моего компаньона по играм непреодолимой преградой.
Весной отец торжественно сажал редиску в две-три маленькие коробки от копчушек. Затем под карнизом, где всегда сидели голуби, собирали в бутылки помёт, разбалтывали его с водой, и это шло на поливку редисочных плантаций. Сбор помёта отец сопровождал просветительными рассказами о том, что в Америке есть места, где высятся целые скалы помёта, только не помёт, а гуано.
Не помню случая, чтобы редиска хотя бы в малой степени походила на настоящую. Наша редиска получалась длинной и не толще нормальной спички. Но это не смущало отца. Он приглашал гостей на званый вечер, предупреждая, что «гвоздём» его будет собственноручно выращенная редиска. Гости получали по две спички-редиски.
Водка в нашем доме как-то не водилась: отец предпочитал пиво, особенно Трёхгорного завода. Оно продавалось в высоких бутылках с гранями, сужавшимися кверху.
Ели мы дома сытно, но без разносолов — на них не хватало средств. Бюджет был довольно хлипкий. И хотя все расходы скрупулёзно записывались, это не помогало.
Мать любила ходить по магазинам, даже ничего не покупая. Но иногда она нарушала твёрдое правило. Обычно это происходило в четверг. Четверг был волнующий день. Именно в этот день во всех мануфактурных магазинах продавались остатки шелков, бархата и прочей милой дамскому сердцу дребедени.
Совершив такую покупку, мать гордая возвращалась домой. Отец, несмотря на явное нарушение экономии, должен был выражать — и выражал — свои восторги по поводу поразительной дешевизны её замечательных приобретений.
Большим событием, к которому вся семья долго готовилась, стала покупка муфты. Мать по нескольку раз обошла все наиболее известные меховые магазины. Вечерами мы выслушивали её обстоятельные доклады о ценах, фасонах и качестве всех имевшихся в Москве муфт. Деньги откладывались в продолжение половины зимы. Только и разговору было, что о муфте. Наконец наступил долгожданный день. В семье всё притихло — мама ушла за муфтой.
Муфта была удачной подделкой под дорогой мех, как говорится, «недорогая, но миленькая». Мне разрешалось её только слегка гладить. А плохую погоду муфта не выводилась. Даже мысль об этом казалась кощунственной. Если на муфту попадало несколько снежинок, вся семья волновалась.
Помню московскую конку. Как-то раз поехали с матерью в город. У Цветного бульвара была остановка — тут пристёгивали дополнительных лошадей, чтобы одолеть горку по направлению к Сретенке.
Когда мне исполнилось семь лет, меня отдали в детский сад на Мясницкой улице. Первый раз в детский сад меня привела мама. Все мамаши вошли в класс со своими детьми. Ребят усадили за парты, а мамаш попросили удалиться. Многие заревели. Был близок к слезам и я. Но вскоре все перезнакомились, и детский сад стал не таким страшным, как в первый день. Начиналась новая полоса жизни.
Зимой приходилось вставать рано. Было темно. В холодных комнатах горели керосиновые лампы. Умывание ледяной водой было неприятной процедурой и сводилось главным образом к смачиванию носа и ближайших к нему частей лица.
Мать тем временем готовила бутерброды, наливала нам с сестрой чай с молоком, отцу кофе. Проводив всех троих, она отправлялась по хозяйственным делам и закупкам.
Ко дню рождения кого-либо из нашей семьи и к другим праздникам всегда приходила посылка от тёток из Юрьева. Особенно обильными и интересными были рождественские посылки. Каждый свёрток аккуратно завёрнут в бумагу и перевязан ленточкой. На наклейке с именем получателя каллиграфическим почерком тёти Гульды написаны всякие праздничные поздравления. К каждому пакетику привязана маленькая ёлочная веточка.
В рождественской посылке обязательно имелся мороженый гусь, домашние пряники, орехи. Я получал коробки с оловянными солдатиками, отец носки — собственноручной вязки тётки Алисы.
На квартире в Орликовском переулке мы прожили два года и переехали в переулок Добрая Слободка, дом № 24(теперь этот переулок называется улица Чаплыгина).
Как и Орликов переулок, Добрая Слободка не могла претендовать на фешенебельность и аристократизм. На углу переулка и Садовой — Черногрязской стояла монополька — магнит для ломовых извозчиков, ездивших по булыжной Садовой. Ломовики останавливались, привязывали лошадей, зная, что тут всегда найдётся и выпить и закусить. Торговки продавали из вёдер огурцы, селёдку и капусту. Тут же у лоточников можно было купить за три копейки два горячих пирожка. Пироги, чтобы не остывали, закрывались подобием попоны тошнотворного вида, и никого не смущало, что лицо лоточника порою могло служить иллюстрацией учебника по венерическим болезням.
В винной лавке обращал на себя внимание каменный изразцовый пол и железная решётка с очень маленьким окошечком, за которой, как зверь в клетке, сидел продавец. Касса, вернее ящик с деньгами, тоже помещались за решёткой, предусмотрительно отдалённая от окошечка.
На полках загадочно поблёскивали сотни «мерзавчиков». И всего — то цена шесть копеек. Пять копеек — содержимое, копейка — посуда.
Весь низ дома покрывала рябь красных отметок. Происхождение их было вполне определённое: бутылку горлышком прижимали к стене и лихим движением освобождали от сургуча, оставляя красный след на стене. Затем — удар рукой по донышку, и живительная влага тут же на улице лилась в горло.
У ломовиков за пазухой всегда было несколько пустых «мерзавчиков» от предыдущих остановок около монополек. Эти пустые бутылки ходили на уровне свободно конвертируемой валюты и принимались в уплату всеми торговками. На нашу мальчишечью долю от этих возлияний оставались пробки, которые мы собирали в водосточной канаве. Пробки в наших играх тоже были валютой.
Мы жили в третьем доме от угла, рядом с мелочной лавкой, неотъемлемым атрибутом каждого переулочка старой Москвы. В этой лавочке продавалось всё, начиная с керосина и кончая марками и почтовой бумагой. Конечно, всё было низкого качества и не первой свежести, но если приходили нежданные гости, то кухарка бежала туда за чёрствыми французскими булками и копчёной колбасой, поседевшей от старости.
Иногда отец и мать давали мне одну или две копейки. Приходилось думать, как истратить такую сумму денег с наибольшим вкусовым эффектом. За копейку можно было купить стакан подсолнухов или две ириски. Можно было купить два чёрствых мятных пряника или две конфеты. Летом деньги, конечно, тратились на мороженое. На копейку давали один шарик. Бумажка от мороженого не только облизывалась, но тщательно ещё жевалась.
Лавчонка была маленькая, тёмная. Ароматы разнообразной снеди забивались оглушающим запахом керосина. Красовались всякого рода рекламы кондитеров и табачных фабрикантов, знаменитые гильзы «катык» с головой то ли бедуина, то ли эфиопа на коробке.
Лавочник всегда настораживался, когда мы гурьбой в пять человек являлись для закупки семечек на одну копейку. Но коммерция имеет свои законы, и нас обслуживали так же, как и любого другого покупателя.
За углом, за монополькой, размещалась парикмахерская: бритьё десять копеек, стрижка пятнадцать. Туда я ходил с отцом. Тут было сплошное благолепие. В витрине загадочно улыбались восковые господа с чудными усами и проборами. Сразу после того, как замирал звякнувший на входных дверях колокольчик, тебя охватывал тёплый, душистый воздух. От шипения газовых горелок, блеска зеркал и позвякивания в полном безмолвии ножниц начинало клонить ко сну.
Мастера в белых накрахмаленных халатах казались неземными существами: так они были изящны, ловки и красивы. Как — то даже неудобно было их, таких чудесных и возвышенных людей, утруждать стрижкой своей лохматой головы. Если даже сильно щипало, всё равно терпел молча.
В 1911–1912 годах, вплоть до революции, на Земляном валу действовал рынок. Площадь его ограничивалась с двух сторон двумя огромными домами. В одном из них — напротив Гороховской улицы — помещалось городское училище. В другом — напротив Доброй Слободки — второразрядная гостиница «Фантазия».
Кухня гостиницы была в подвале. Окна её закрывались железными сетками. Днём и ночью гудели мощные вытяжные вентиляторы. В холодные зимние дни здесь толпились нищие и оборванцы: тепло и пахнет вкусно. Этот гудящий дом казался мне большим военным кораблём во время боя.
По узким проездам мимо домов протискивались трамваи и обозы. Часто возникали заторы, сопровождающиеся шумными спорами: ломовики пускали в ход мат, вагоновожатые отвечали трамвайными звонками.
В самом начале Покровки, во втором доме налево, помещался писчебумажный магазин «Одесса». Глаза разбегались от множества интересных вещей. В магазине густо пахло клеем и ремнями от ранцев. Продавались листы с вырезными игрушками, переводные картинки, пёрышки всех сортов и видов, тетради, ранцы, карандаши, пластилин для лепки, разноцветная бумага.
Напротив «Одессы», во втором этаже углового дома, выходившего на Покровку и на Садовую — Черногрязскую, я познакомился с Великим немым. Там располагался небольшой кинотеатр. После революции его назвали «Спартак», а в ту далёкую пору он носил имя другого римлянина — императора Нерона, известного в истории негодяя. Большим достоинством маленького кинотеатра было то, что цены на первые ряды были весьма доступны.
Первые ряды — длинные деревянные скамейки — хозяин кинотеатра «Нерон» обил кровельным железом. Это было сделано, чтобы мальчишки, занимавшие самые дешёвые передние места, не ковыряли сиденья перочинными ножами.
Помню, что уже в 1910 году я видел в «Нероне» цветные фильмы. Запомнился зелёный пруд, затянутый тиной, зелёный до ядовитости. На берегу пруда девица в розовой кофточке ломала руки. У неё в недалёком прошлом явно произошли какие — то неприятности, от которых она торопилась уйти, нырнув в этот зелёный пруд. Давно забыл причину неприятностей, одолевших бедную девицу, но отлично помню другое. В зависимости от переживаний её розовая кофточка то тускнела, то разгоралась ярким красным цветом. Объясняется всё очень просто — тогда каждый кадрик раскрашивался вручную.
Прошло несколько лет. Фильмы изменились, но они по — прежнему ещё не были явлениями настоящего искусства. Помню, как поразил моё воображение фильм «Тройка червей». В нём было много автомобилей и ещё больше выстрелов. С одного автомобиля стреляли по шинам другого, а попали в бак, располагавшийся между передними и задними колёсами. Страшнейший взрыв! Кадры крупно снятых колёс, летевших по воздуху, и сейчас у меня перед глазами…
В те времена на экране фигурировали Макс Линдер, Поксон и Глупышкин. Глупышкин карабкался на дома, срывался с карнизов, попадал под трамвай, опрокидывал торговцев на базаре. Чем больше было битья посуды и окон, тем восторженнее принимали кинофильм зрители.
Существовала серия отечественных кинодрам. Она так и называлась «Русская золотая серия». Главные исполнители — Мозжухин и Лисенко. Обязательными в этих лентах были рысаки, цыганский хор, яхты и вечерние туалеты. Непременно хотя бы одно убийство, а на худой конец самоубийство — из ревности или просто так, по глупости.
Картины этой серии носили названия «Молчи, грусть, молчи», «Пара гнедых», «У камина» и т. д.
В кинематографе я всегда старался остаться на второй сеанс, пытаясь обмануть бдительную билетершу, но иногда в дверях появлялся отец и уводил меня домой.
Наш дом был деревянным, плохоньким. Во дворе, во флигелях, жили разносчики яблок, портнихи и мелкие чиновники. Не переводились и коечные жильцы, которые за три — пять рублей в месяц ютились в комнатах за ситцевыми занавесками.
При въезде в ворота нашего дома, чтобы они не пострадали от телег, были врыты две здоровенные каменные тумбы. Такие тумбы стояли тогда у ворот по всей Москве. Они служили желанным местом для лиц, расположенных к общественной жизни и к созерцательности. Ворота походили на крепостные. Все железные части добротные, кованые, рассчитанные на века.
Наша квартира размещалась во втором этаже. Под нами жила семья мясников. Лавка их была недалеко, за углом.
Строгий старик в купеческом кафтане, с волосами, стриженными «под горшок», и в картузе держал в повиновении всю семью. Жена его, забитая старуха, одевалась в ситцевые платья старого русского покроя, голову покрывала повойником и славилась своей стряпнёй. Два великовозрастных сына гнушались его деньгами. Один из этих раскормленных лоботрясов на левой руке всегда носил чёрную перчатку: однажды, приучаясь к ремеслу, он отрубил себе пальцы.
Мясники презрительно относились к нашей семье. Это было естественным проявлением чувств купца к захиревшей интеллигенции.
В первом этаже — пост, иконы, водка и пироги. Во втором — стопки ученических тетрадей, энциклопедия, скудные обеды и изобилие музыки. Запахи пирогов и кулебяк часто волновали семью бедного учителя.
Квартира состояла из четырёх комнат, тёмной передней, тёмного коридора и полутёмной кухни. Отопление голландское, вода имелась, но электрического света не было. Над обеденным столом висело сооружение из меди с большим стеклянным абажуром. Теоретически лампу можно было опускать и поднимать благодаря противовесу с охотничьей дробью, но всегда наверху что — то заедало, и поэтому трогать её не рекомендовалось.
Большим событием явилась замена керосиновой горелки на керосинокалильную. Надевался колпачок из тончайшей сеточки, лампа разжигалась несколькими каплями денатурата — и вся семья восторгалась ярким мертвенно — белым светом.
На кухне стояла русская печь, топили её редко, в основном накануне больших праздников. Тогда здесь пахло кардамоном, гвоздикой, шафраном. Меня и сестру в такие дни отсюда было невозможно прогнать. Мы деятельно помогали матери. В награду нам отдавали на вылизывание миски из — под гоголь — моголя или сладкого теста. С детства и до сего времени я очень люблю есть сырое тесто.
Кухонька была маленькая. Окно выходило на чёрную лестницу, со стенами, обитыми железом. Кухарка спала в маленьком куточке за печкой, за ситцевой занавеской. Кухарки иногда менялись. Запомнилась мне одна — сухонькая, маленькая старушка Дарья. Она носила повойник, соблюдала все посты. Во время поста угощала меня како — то особенной, очень вкусной кисло — сладкой похлёбкой, состоящей в основном из дрожжей. Дарья умела рассказывать страшные сказки.
Хорошо было сидеть за кухонным столом, покрытым клеёнкой, и слушать эти незатейливые сказки. От маленькой лампы, висевшей на стене, пахло немножко керосином, от печки — дровами. По печке изредка пробегали тараканы и, шевеля усами, исчезали в своих щелях. Когда рассказ становился очень уж жутким, я боялся поднять глаза и взглянуть на тёмное окно — вдруг там появится какая — нибудь ужасная рожа. После таких рассказов страшно было идти через тёмную переднюю в жилые комнаты.
Накануне великого поста в Москве бывал так называемый постный базар. Это происходило у Устьинского моста. В палатках торговали мороженой рыбой, всеми видами баранок, бубликов и сушек, клюквой, сушёными и солёными грибами.
Дарья всегда делала запасы на время поста, и я лакомился у неё всем этим.
Зимой ходил гулять с матерью по бульвару Чистых Прудов. Там для детей устраивалась ледяная высокая горка, но у меня санок не было. Я ревел белугой и требовал санки. Реветь и ждать пришлось долго.
Летом играли в бабки, лапту и пёрышки. Современным детям, оснащённым новейшей техникой в виде самопишущих и шариковых ручек, неведом тот пёстрый и разнообразный мир ученических пёрышек, который так памятен людям моего поколения. Пёрышки выпускались десятками типов, с двузначными и трёхзначными номерами — от мягких или тоненьких до широких лопаточек рондо, позволявших писать с немыслимой сегодня витиеватостью. Не знают современные дети и азарта игр, связанных с пёрышками, игр, в которые можно было играть не только на переменах, но и на уроках, с соседом по парте, замаскировавшись спиной впереди сидящего. Вооружившись пёрышком, надо было одним движением перевернуть пёрышко другого игрока «на спину» — и тотчас же переходило в твою собственность. Карманы были всегда полны перьями всех фасонов и видов.
Много хлопот выпало моим близким, когда я заболел не то скарлатиной, не то дифтеритом. Сестра этой болезнью не болела. После семейного совета ей вместе с отцом пришлось переселиться в паршивенькие меблирашки «Волга». Сестра ревмя ревела — моя болезнь совпала с рождественскими школьными каникулами. Срывались и гости, и подруги, и ёлка.
За мной ухаживала мама. Когда мама и кухарка уходили из дома, я, раздетый, босиком шёл в комнату, где стояла ёлка, чтобы рассмотреть ёлочные украшения и подарки, присланные тётками из Юрьева.
Ясно, что вставать и бродить по комнатам мне строго запрещалось. С трудом, опираясь о стены, шатаясь от слабости, я добирался обратно до кровати. Приходила мама, и у меня хватило хитрости просить её подробно рассказать о подарках, которых я якобы не видал.
Когда я выздоровел, приехали какие — то страшные дяденьки в белых халатах с особым ведром. Они заклеили окна и двери бумажными полосками и что — то жгли в этом ведре. Во всей квартире долго стоял противный резкий запах.
Зимой по воскресеньям отправлялись в Сокольники кататься на лыжах. Готовили и упаковывали бутерброды. Тепло одетые, мы на шестом номере трамвая подкатывали прямо к Сокольническому кругу.
Под залог верхней одежды получали лыжи и отправлялись в глубь Сокольников — к Богородску, к лабиринту, к Чёртову кругу.
Вдоволь набегавшись на лыжах и съев промёрзшие бутерброды, от которых в зубах ломило, мы в сумерки возвращались домой. Нас уже ждали с обедом. Несмотря на усталость, после обеда громоздились на трамвай № 31 и ехали на Арбатскую площадь в кинотеатр «Художественный». В нём фильмы шли первым экраном.
Отец был очень весёлым человеком, любил пошутить и частенько подтрунивал над нами. Однажды, я уж не помню, что он сказал, но шутка мне не понравилась, и я замахнулся на отца…
Ай, что тут было! Отец меня ни разу в жизни не порол, это было делом моей мамаши. С особенным рвением принялась она тут же за экзекуцию. Я, вероятно, орал так, что слышно было на улице. Напрасно было цепляться ногами за стулья, столы и косяки дверей. Меня нещадно выпороли. Родительская власть утверждала себя на моих ягодицах.
Потом я униженно просил прощения и, всхлипывая, должен был ещё выслушать страшное нравоучение о том, что у тех, кто поднимал руку на родителей, после смерти из могилы вырастает рука. И не поймёшь, что неприятней — порка или такие мрачные перспективы.
Мать давала уроки немецкого языка в богатых домах. Я часто провожал её до трамвайной остановки на углу Покровки Садовой и вместе с ней дожидался трамвая. Наступала минута горькой разлуки. Мать уже на площадке, смотрит на меня и ласково прощается, а я плачу:
— Мама, мне скучно без тебя, не уезжай!
Мама, конечно, огорчалась, а я, захлёбываясь слезами, пытался догнать трамвай. Наконец, видя тщетность этой попытки, я останавливался и уныло брёл домой. Да, плохо, когда уезжает мама…
Однажды, услышав разговор родителей о трудностях жизни и искренно желая помочь им, я предложил: буду рисовать картинки и продавать их на углу. Для осуществления этого плана мне выдали гривенник на акварельные краски и кисточки. Была перепорчена вся бумага в доме, но повысить уровень нашего благосостояния не удалось.
Ещё в Белостоке мать брала уроки пения и даже выступала на благотворительных вечерах. В столовой стояло пианино и маленькая фисгармония. Мать часто пела украинские песни и, конечно, все модные романсы и песенки: вальс «Осенний сон», «Осенние скрипки». Новинкой 1912 года было и аргентинское танго. Блузки — танго, чулки — танго, конфеты — танго, не изобрели разве что только котлет танго.
У отца была сослуживица по женскому коммерческому училищу — Ольга Фёдоровна Кюнель. Ольга Фёдоровна, или «тётя Кюнель», как мы её звали, была у нас частой гостьей. Мы её любили: она была весёлой и всегда приносила что — нибудь вкусное: конфеты, пирожное, торт или фрукты.
В те времена мода была на полных женщин. В оценке качеств невест тех времён не последнюю роль играл их чистый вес. С этой точки зрения тётя Кюнель была сверхмодной женщиной. Она поражала всех своими мощными формами и походила на настоящую валькирию.
В журналах в угоду моде печаталось много реклам различных средств для развития бюста. Некоторые объявления были украшены соответствующими иллюстрациями — «до и после употребления». «До» — худая, как щепка, несчастная на вид женщина. «После» — необъятный бюст и довольная физиономия с кокетливым взглядом: дескать, знай наших. Так вот бюст тёти Кюнель был явно как «после употребления».
Приходя к нам, тётя Кюнель нежно прижимала мою голову к бюсту. Я задыхался и чувствовал себя так, словно с головой окунулся в квашню с тестом. Но принесённые конфеты примиряли и с этим неприятным обстоятельством.
Второй нашей постоянной гостьей была Сашетт. Так все её и звали — просто Сашетт. Она тоже была учительницей. В отличие от тёти Кюнель — маленького росточка и сухонькая. Годы шли, а Сашетт неизменно сохраняла вид вечной старой девы. Всегда весёлая, она очень следила за своей внешностью и нарядами.
Сашетт обычно приезжала на извозчике. Зимой на санках. Иногда и нас, детей, она катала по вечерней зимней Москве на санках. Было много снега, в переулках горели керосиновые фонари, а на главных улицах шипели и мигали электрические фонари с угольными электродами. Возвращались, топая по деревянной скрипящей лестнице, в нашу маленькую уютную столовую с модными тюлевыми занавесками, гарнитуром резной столовой мебели из светлого ореха, с шипящей керосинокалильной лампой.
Обстановка столовой была подарена друзьями отца в день его свадьбы. Она путешествовала с моими родителями из Юрьева в Баку, из Баку в Белосток, из Белостока в Москву и просуществовала до 1924 года. В 1924 году, когда наша семья стала распадаться, (отец умер, сестра уехала, я отправился на свою первую зимовку в Арктику) и матери пришлось из отдельной квартиры перебраться в одну комнату, всё, за исключением часов с боем, подаренных с пожеланием, чтобы они отбивали только счастливые времена, было продано.
Но всё это произошло через много лет, а до этого под нашей лампой с бирюзовыми висюльками было проведено много счастливых минут.
Большим событием стала покупка письменного стола для отца. Родители долго ходили, выискивали и приценялись. Наконец стол куплен, привезён и водворен на место. Дешёвый, то, что сейчас называется «ширпотрёб», но обтянутый полагающимися в таких случаях зелёным сукном, он выглядел вполне представительно. Так как вместе с родителями мы прочувствовали все разговоры, сомнения и соображения, предшествовавшие его покупке, стол вызывал у нас глубокое почтение. Опасение, как бы не задеть его во время детских игр, не оставляло нас ни на минуту.
Вскоре верхняя доска рассохлась, и сукно лопнуло. Священный страх перед столом стал уменьшаться. Затем кухарка опрокинула чернильницу. Скандал по этому поводу продолжался несколько дней, но ореол стола померк. Трещина и пятно сделали своё дело, мы стали с ним запанибрата, опять можно было спокойно двигаться и дышать. Мне запомнилась эта история — свидетельство того, сколь тягостно соприкосновение с безупречным.
В угловой комнате жил один из семи братьев моей матери, дядя Гуго. Дядя жил на полном пансионе и, видимо, щедро платил, так как его пожелания были для всех, и в первую очередь для кухарки, законом.
Дядя Гуго был закоренелым холостяком. Жгучий брюнет, с бледным цветом лица, он не возбуждал детских симпатий, да и не умел с нами ладить.
Работа в качестве главного бухгалтера фирмы Феттер и Гингель в Варсонофьевском переулке, торговавшей всякими металлическими изделиями, хорошо оплачивалась и позволяла ему жить вполне безбедно.
В комнате у него было интересно. Там всегда имелись образцы всех товаров его фирмы: столярный и плотничий инструмент, ножи, вилки, ложки, всякого рода замки, ружья, револьверы, металлическая посуда, сервизы из польского серебра, бритвы и т. д. Некоторые из этих вещей сохранились у меня до сих пор.
Особое внимание мой богатый родственник уделял своей одежде и внешности. Тёмные и светлые костюмы, сшитые по последней моде, в идеальном порядке висели в шкафу на специальных патентованных вешалках. Десятки галстуков, красивых шёлковых платочков для грудного кармашка, обувь всех цветов и фасонов — всё это было в мужском арсенале дяди.
Волосы он причёсывал на косой пробор и так обильно мазал бриолином, что голова блестела, как чёрный монолитный шар. На том месте, где он обычно сидел за столом, от дядиного затылка на тёмно — бордовых обоях образовалась жирное пятно. Когда наш дом пошёл на слом, я прибегал смотреть на его разборку и видел это пятно на обоях.
В качестве головного убора, как все денди своего времени, дядя Гуго признавал только котелок. Когда в тёмной передней никого не было, я украдкой брал дядин котелок, гладил его и заглядывал внутрь. Внутренний ободок котелка (самого лучшего и обязательно заграничной марки) был из нежнейшей светло — жёлтой кожи, обивка (назвать её будничным словом «подкладка» язык не поворачивается) — из искрящегося, белого, как фирновый снег, шелка. В центре донышка — фабричные марки: короны, британские львы, какие — то сказочно — заманчивые гербы. Обязательно надо было понюхать: хороший бриолин и хороший одеколон давали приятный букет. Во время своих изысканий я всегда был начеку, чтобы не быть пойманным врасплох. Услышав шаги, клал котелок обратно и встречал вошедшего с невинным видом.
Дядя пил коньяки только заграничных марок, душился только заграничными духами, носил лайковые и замшевые перчатки по последнему воплю моды и вообще казался нам неземным существом. В наших глазах он был просто набобом. Но этот набоб болел туберкулёзом и закончил своё земное существование в 1915 году в полном одиночестве, среди чужих людей, в лёгочном санатории в Финляндии.
Большим событием было субботнее посещение бани. Баня была недалеко, за три дома от нас. Она и сейчас ещё существует.
Вместе с отцом шли в первый разряд. Сразу же, начиная с вешалки, нас встречала оранжерейная атмосфера. Пахло сырыми простынями, паром, мылом и вениками. Коврики и дорожки скрадывали все звуки. На диванах сидели пышущие жаром, распаренные посетители.
Вытянутая нога лежала на табуретке, свеча в медном подсвечнике освещала ногу, и старичок в ситцевой длинной рубашке, как жрец, священнодействуя, бритвой старательно скрёб мозоль.
Когда открывалась железная, плачущая потом дверь в баню, слышался адский грохот шаек, нечленораздельные выкрики и плеск воды. Покупалось казанское мыло — жёлтый прямоугольник был охвачен деревянной рамкой — и кокосовая круглая, как блин, мочалка. Это блины у продавца были нанизаны на палку.
Торжественно отмечали в доме различные праздники. В дни рождений мать извлекала старинный рецепт, написанный выцветшими чернилами на полуистлевшей бумаге, и пекла традиционный крендель. Вокруг кренделя — маленькие свечи, число которых соответствовало исполнившимся годам, посередине большая свеча — предстоящий год.
И всё же манипуляции, сопутствовавшие дню рождения, меркли по сравнению с тем, что происходило в нашем доме на пасху. Вот уж был воистину большой аврал. И хотя никто не подавал команды «свистать всех наверх», вся семья собиралась в кухне, напоминавшей в эти дни встревоженный муравейник. Трудились не покладая рук.
В кипятке отмачивалась шкурка сладкого миндаля. Сестра не знала, как приступить к очистке: ведь кипяток горячий, пальцами в него не влезешь.
— Дочка, а вот смотри, в северо-западной части Патагонии существует такой способ доставания отмоченного миндаля из кипятка… — И, взяв чайную ложку, отец доставал миндаль.
Всем семейством до одури протирали творог сквозь сито, на тёрке обдиралась цедра лимона, толкли в ступке корицу, мускатный орех. Пахло праздником, все были заняты. У матери от жары на кухне лицо приобретало цвет спелого помидора.
Красить яйца было делом детей. Для лучшего блеска уже покрашенные яйца смазывались шкваркой от грудинки. Часть яиц обкладывалась луковичной шелухой и на ночь заматывалась в тряпочки с крепким уксусом.
Кухарка получала пасху, кулич и яйца отдельно. Свои яства она носила в церковь святить.
В первый день пасхи на дворе все мальчишки были чистенько одеты. Дворник ослеплял своей красной рубашкой с надетым поверх чёрным жилетом.
Хотя православная и лютеранская пасхи не совпадали и вообще мы слыли за нехристей, но, тем не менее, появлялись и с чёрного и с парадного хода вереницы поздравителей: дворник, городовые, почтальоны, трубочист и вообще множество каких — то лиц, которых никто никогда не видел.
Господа (отец и мать) с любезными улыбками принимали поздравления по случаю воскресения Христа. Кучка полтинников и двугривенных, специально приготовленных по случаю такого радостного события, таяла. С часу дня уже начиналось время приёма гостей.
Когда праздники проходили, родители с облегчением переводили дыхание.