2. В ненастный день
2. В ненастный день
«В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку, а потому в страстях животного всегда есть мера. Страсти человека, напротив, отделены от разумного начала, подчинены ему, но вечно с ним враждуют и никакой меры не знают».
На уроках чистописания в епархиальном училище мы списывали это изречение с прописи. Оно двадцать пять лет хранилось в каком-то закоулочке моей памяти так же бестревожно, как некоторые тексты из катехизиса или наречия с окончаньем на «е»: «крайне, втуне, вообще, прежде, вовсе и еще». А вот прошлой осенью неожиданно приобрело для меня смысл. Оказывается, это об охотниках. Всем, кто связан родством или собственным попустительством с охотниками и страстными рыболовами, советую списать его в записную книжечку. В генеральной родственной перебранке следует им козырнуть. Можете приписать его если не Марксу, то Энгельсу. Результаты увидите сами. Они зависят от многих привходящих обстоятельств, я не берусь их предугадывать. Расскажу по порядку, чего я добилась этой цитатой. В нашей охотницко-рыболовной артели было шестеро мужчин, я и собака Грайка. На зимних квартирах все мы были людьми не то чтобы выдающимися по своей рассудительности, но все-таки нормальными середнячками. Грайка, конечно, и в городе была собакой, но толстой и спокойной. Выехали мы на Урал, поплавали, покочевали по его берегам, и разумно сдержанными в охотницкой страсти остались только двое: я и Павел Дмитриевич. Самыми отъявленными безумцами сделались бактериолог Калиненко, литератор Валерьян Павлович и брат его, советский служащий, Василий Павлович. Первые два — охотники, третий — рыболов.
Вечерами они являлись на стан позднее всех. На свету, когда в палатку наплывал рассветный холодок и особенно сладок был сон людей нормальных, они опрометью вскакивали с постелей. Калиненко и Валерьян Павлович хватали ружья, Василий Павлович — удилище. Грайка, уже утратившая с ними полноту и спокойствие, все-таки некоторое время сдержанно потягивалась. Валерьян Павлович дико свистел, насильственно вызывал в ней «побудку», тащил ее с собой на мытарства.
Дурным примером «безумцы» нарушали душевное равновесие не только Грайки, но еще двоих членов экспедиции. Психиатр Николай Павлович вместо того, чтобы воздействовать на братьев и Калиненко гипнозом, сам предавался беспокойству. После их ухода он спал — уже несладко — часок-полтора и тоже тащился с ружьем. Вскакивал, как неразумный, и Константин Алексеевич. Но он ветеринар. От частого общения с животными научился хранить меру в своих страстях. Поэтому, проснувшись раным-рано, долго раздумывал об охоте на стану, кипятил чайничек, а не бежал, чуть продрав глаза, будить выстрелами птицу. Только я и Павел Дмитриевич в этой поездке сохранили прежний почтенный вес в теле и спокойствие души. Набираясь сил и здоровья, спали мы до яркого солнца. Однажды оно запоздало. Утро встало серенькое и прохладное. Никогда на мягкой постели в прочных стенах жилья не снисходит на человека столь безмятежный сон, как на воле. На берегу реки или в степи, на кое-какой подстилке, русским раздумчивым, неярким утром спится, как младенцу на руках у родимой. Павел Дмитриевич храпел в глубине большой нашей палатки. Я вторила на своем месте у входа, головой наружу. Поэтому нарушился сначала мой второстепенный храп. Откуда-то из глубины воспоминаний до сознанья моего дошло: «А ведь, пожалуй, орет какой-то обозленный человек». Я струсила и проснулась. В яви слышался действительно злой крик. Долетали отдельные отчетливые слова: «Черти… спать приехали!..» Я догадалась, что крик относится к нам, вздохнула и вышла из палатки. Мы ночевали на отлогом песке, а на противоположном крутом берегу под деревьями кричал и сердито, по-медвежьи, топтался на одном месте Василий Павлович. Кротким голосом я позвала: «Ау!» Видно было, как яростно сплюнул Василий Павлович. Он хлопнул себя рукой по боку и зазевал еще злей и безнадежней:
— Черта мне с вами теперь аукаться! Улетели. Дрыхните, окаянные, будто нанялись спать!
Я степенно шмыгнула носом и спросила:
— Во-первых, кто улетел? Во-вторых, в какую сторону? Если направо, туда наши собирались вчера. Может быть, убьют.
Василий Павлович плюхнулся на берег, вытянул ноги, покачал головой и уже изнемогшим голосом отозвался:
— Что с вами разговаривать! Скажите этому спячему идиоту: дудаки над станом пролетали.
Василий Павлович — наш капитан. Я — дисциплинированный член команды. Поэтому я сначала вернулась к палатке, растолкала Павла Дмитриевича, сообщила ему в точности сказанное и о дудаках и о спячем идиоте, потом уже продолжала разговор с начальством:
— Зря, Василий Павлович, вы орете. Во-первых, мы наладились стрелять гусей и уток, а тут непредвиденные дудаки. Во-вторых, Костя до обеда всегда около палатки, а сегодня ушел. Я думала, он здесь…
Сердито наматывая леску на удилище, Василий Павлович заявил:
— Если бы вы спокойно спали, не просыпаясь, всю нашу поездку, лучше было бы. Что кричите? Рыбу всю распугали. Действительно, с вами порыбачишь, поохотишься. Компа-ания!
Он съехал собственными средствами вниз, к реке, вспрыгнул в лодку и с размаху ударил по воде веслами. Павел Дмитриевич умывался прямо из реки, виновато взглядывая сквозь мокрые пальцы на приближающуюся лодку. Явная несправедливость. Первый заорал благим матом сам рыбак. Рыба уже была напугана, когда я вступила в переговоры. Наконец он забыл самое главное. Василий Павлович исхитрился: из реки от перемета протянул в палатку бечевку со звонками. Он ждал осетра. Эта уважаемая рыба должна была вызвать такой же звон, как архиерей, навестивший сельскую паству. Я помню, в детстве слышала, каким оголтелым звоном его встречали. Но дергала все мелкая рыбешка, слабосильно, но неустанно. Правда, меня звонки не будили, но я спросонок слышала, как другие жаловались. Могла бы указать и я на ночное беспокойство. Тем более, что улов оказался мелюзговым. Но я благоразумно предоставила дальнейшее объяснение Павлу Дмитриевичу. Молчком пошла разводить костер. Я знала, что Василий Павлович любит повторяться. В этом они одинаковы, два братца, Валерьян Павлович и он. Тысячу раз слышала от них: «Не рыбачишь, не стреляешь, хоть бы высматривала птицу». Польются горькие попреки, а разве я виновата? Если бы мне было известно, что дудаки полетят, я и в полночь бы встала. Не могу же я, задрав голову к небу, сидеть с разинутым ртом, не спавши, не пивши, не евши. Да и не успеешь уследить сразу и за небом и за землей. Один раз я так сидела, выпучив глаза, искала в небе дичь, а из кустов выскочил заяц. От неожиданности я перепугалась чуть не до смерти. Где тут охотников звать? Еле-еле ноги в палатку унесла. Прислушиваясь к жестким определениям Василия Павловича и ответному виновато рокочущему баску Павла Дмитриевича, я узнала, что дудаки пролетали медленно и близко от стана. Василий Павлович увидел их сразу и с замиранием сердца ждал выстрела. Ему самому стрелять с другого берега не имело смысла. Он горько жалел, что расположился рыбачить против нашей палатки. Лучше бы не видеть! Наконец, когда дело было безнадежно, он стал кричать и ругаться. Сидя у костра, прихлебывая упоительный горячий чай, он все еще время от времени взварчивал:
— Не понимаю! Охотники, рыбаки… Спят до обеда.
Я сообразила, что день во всех отношениях будет ненастным. Как разливная российская грусть, расстилалась от нахмуренного неба над лесом на том берегу, над водою, над одиноким стогом в степи, за палаткой, над бледным во дню огнем нашего костра мглистая серость. На взъеме к степи нахохлились мелколиственные кусты. Без блеска, без переливов, с ленивой печалью обмывала берега темная волна. Желтый сыпучий песок меж кустами и рекой помутнел, казался теперь плотным, хмурым и древним. Сколько десятилетий намывала его такая вот невеселая река?
Стреляют наши. Близко они или далеко? В сыром воздухе выстрелы звучат приглушенно. Надо скорей готовить еду. Первым появился Константин Алексеевич. И только он один с добычей. Бережно положил около костра трех взъерошенных сереньких куропаток. Василий Павлович чистил ружье. Он мрачно сообщил Косте:
— Опять просалачили. Дудаков. Придется мне бросить рыбалку. Охотники! Вон, видали? Проспал.
Из презренья он указал не приспособленным к указанию, а большим пальцем на Павла Дмитриевича. Тот поодаль от нас уныло ловил рыбу спиннингом, ничего не вылавливая. Раздался треск в кустах. Замученный, хилый, в изодранных штанах появился Калиненко. Вид его был суров, но жалок. Он дотащился до костра и молча лег на землю. Ясно, — с пустыми руками.
У Константина Алексеевича на кротком лице, как масло на блине, засветилось торжество. Он тихоньким голосом, очень ласковым, медленным, завел, как всегда, свое раздумье вслух:
— Почему необходимо искать птицу от стана далеко? Не всегда обязательно протащиться не знай сколько километров, измучиться вконец, изорвать одежду. Надо сначала поискать поближе. Уж если нет, тогда идти далеко. А то что же далеко ходить? Я никогда не тороплюсь, я не гонюсь за тем, сколько убить. Мне это не важно, незачем хвалиться. Вот пошел тут рядом, походил, посидел…
Калиненко разом поднялся, сел, стиснул худые колени руками. Голосом умученного святого отрока воскликнул:
— Господи! Надолго это он завел?
Костя, невзирая на помеху, плавно тянул дальше свой рассказ:
— …Опять встал. Потом думаю: «Вот здесь по кустам пройду. Надо хорошенько осмотреть то, что близко, а потом уж ходить далеко»…
Новое вмешательство его не могло смутить. Костя всегда стойко хранил постепенность рассказа, сколько бы раз его ни прерывали. Поэтому, не смущаясь аккомпанементом его кроткого голоса, я сказала Калиненко:
— А что же злиться? Действительно, поглядите хоть на меня. Цветущий, приятный вид! А вы? «Смотрите, дети, на него, как он угрюм, и худ, и бледен. Как презирают все его!»
Калиненко приподнялся на локте и угрожающе спросил:
— Это что? Намек?
Костя все еще продолжал свое повествование. Небо совсем потемнело. В этот миг по склону из степи скатилась к стану Грайка. Она тяжело вздымала запавшие бока с очевидными ребрами и трясла сильно высунутым языком. Так же, как и Калиненко, она почти упала на стану. Я собиралась жалостливо ее погладить, но у костра появилось существо, еще более запаленное. Оно было гражданином, не лишенным избирательных прав. В уголовном розыске наверняка о нем выдали бы в критическом случае справку: «Не судился, не приводился и не разыскивается». Я это знаю. Это мой муж — Валерьян Павлович. Но что он такое сейчас по внешнему виду? В обрывках нательной сетки и из порыжевших, протертых штанов видно худое, прокаленное дочерна солнцем, обветренное тело. На лице только большой нос и запыленные очки. Головную покрышку он, вероятно, где-то в траве потерял. Глаз под пропыленными очками не увидишь. Ружье на левом плече подрагивало от напряженного дыхания. Прямо беглый, осужденный по мокрому делу. Хорошо еще — бумажник хранился у меня. Кто на жилой берег такого без документов пустит? Он упал у стана прямо на спину в полном бессилии. Взглянув на него, Василий Павлович, всегда сдержанный в выражении родственного чувства, спросил с братской жалостью в голосе:
— Где же ты себя так ухайдакал?
Дыша громче хрипящей, свистящей Грайки, Валерьян Павлович прерывистым голосом сообщил:
— Туда, сюда… Стрепетов по степи искал. Потом — на гусиные пески. Верст восемь отсюда… ну, может, побольше… Понимаешь, помету! Штук тысячу их было… И дня два назад… А сейчас ни одного!
Константин Алексеевич уже окончил свой рассказ. Но, увидев нового слушателя, завел сначала:
— Зачем далеко ходить? Прежде надо близко поискать…
Вот тут и я рассвирепела. Встала над костром, подбоченилась, мотнула головой на загнанную Грайку и продекламировала:
— «В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку». И так далее.
В середине моей проникновенной цитаты на стану появился последний запоздавший охотник — Николай Павлович. Ремень от ружья у него съехал, оно лежало поперек спины. Он торжественно потряс обеими занятыми руками. Их отягощал матерый темно-серый заяц. Николай Павлович посмотрел на меня и крикнул моему мужу:
— Валя, в аптечке у меня есть валерьянка. А, пожалуй, лучше слабительного…
Константин Алексеевич заканчивал вторично свой рассказ, на меня смотрел мечтательными, далекими глазами. Василий Павлович крякнул, глухо пробормотал:
— Спала, спала и доспалась до точки.
Калиненко взбодрился, вскочил, высоким звенящим тенором объявил:
— Товарищи! У нас в Балаклаве тоже был такой случай. Один грек заговариваться стал…
Подоспевший вовремя деликатный Павел Дмитриевич поспешил переменить разговор:
— Пойду баклажанчиков постреляю. Вон уселись.
Так ласкательно он называл бакланов. На них охотились все шестеро: и присяжные стрелки, и рыболовы. Просто из спортивной яри. Птица несъедобная, а вблизи и видом отвратительная, но очень сторожкая. Убить ее трудно. Обычно на возглас Павла Дмитриевича: «Баклажанчики!» — с готовностью вскидывалось не одно ружье. Но сегодня никто не отозвался. Устали. Павел Дмитриевич одиноко побрел с ружьем по берегу. Лежа плашмя на песке, Валерьян Павлович все же решительно заявил:
— Надо Лидию Николаевну на берег. Довольно! Взбесилась!
Калиненко злорадно удостоверил:
— Факт. Разговаривает, как тот грек в Балаклаве.
Василий Павлович, прирожденный организатор, немедленно изготовил план:
— Доплывем до ближайшего аула, оставим на берегу палатку, вещи, Лидию Николаевну, а сами в степь за дудаками. Сегодня протянули вот здесь. Возьмем в ауле киргиза-проводника, а Лидии Николаевне в подмогу сторожа. И она отдохнет, и мы поохотимся.
На воде он был завзятым рыболовом, на суше — специалистом-загонщиком в охоте на дроф. Рыба в последние дни клевала плохо. Надо же было дудакам сегодня налететь на мирный наш стан! Придется мне сидеть на захоженном скотом берегу, где-нибудь вблизи нищего сонного аула. Меня бы взяли в степь, на ароматное ее на зорях увяданье, под широкое небо, а теперь сиди на водопойном берегу. Это мне за цитату. Все же я решила не сдавать, потерпеть за правду. Небрежным тоном заявила:
— Везите меня к автобусу, вернусь в город. Не останусь около аула.
Мне хором ответили, что батраков нет. Всем надо ехать за дудаками. До станицы с автобусом доплывем в свое время. Я одна, могу и подождать шестерых. День становился все сумрачней и темней. Река вздувалась. Рыба перед дождем взметывалась кверху из глубины. Бакланы носились низко над водой. Раздался выстрел, второй, за ним торжествующий вскрик Павла Дмитриевича. Он убил баклана. Доставили его все шестеро и Грайка. Я угрюмо готовила еду. За обедом Павел Дмитриевич то и дело восклицал:
— Снял баклажанчика. Ерунда — проспатые утром дудаки! В степи отыграемся, отомстим.
Я вспомнила, как один наш знакомый ядовито телеграфировал из Одессы: «Передайте Пупе: и ты, Брут!» Эх, Пупа, Павел Дмитриевич, и ты, Брут! Тоже, дудаков проспал и на охоту мало ходил, а задается. Я, может, пятерых бакланов бы убила, если бы вообще стреляла, а сижу хмуро, к «безумцам» не подмазываюсь. После еды все повеселели. Охотно и бойко стали грузить палатку и вещи в лодки. Небо совсем набухло. Я сказала:
— Многоумные граждане! Нас дождем нахлещет на воде. Переждали бы в палатке.
Валерьян Павлович понюхал воздух.
— До ночи не будет дождя. У меня примета есть. Плывем! За дудаками выберемся только завтра. Я знаю одно место для ночевки. И рыбы, и утки, и куропатки. Эльдорадо!
Погрузили все в лодки. Уродливую черную птицу, не годную ни на варево, ни на жарево, Павел Дмитриевич бережно уложил в корму. Поплыли по серой реке в Эльдорадо. Упали первые крупные капли дождя, потом засеял частый и мелкий. Валерьян Павлович бодро кричал:
— Ничего! У меня примета есть. Пузыри от дождя на воде — значит, дождь ненадолго.
Ни неба, ни берегов. Сверху вода, внизу вода. Непромокаемые плащи, как водится, промокли. Одежда прилипла к телу. По лицу неустанными слезами струился дождь, застилал глаза, мешал видеть. Короткошерстая Грайка, пойнтер, дрожмя дрожала, временами взвизгивала. Калиненко, посинелый, измокший, меланхолично декламировал Есенина. Букву «г» он выговаривал по-южному:
«Дорохая, сядем рядом. Похлядим в хлаза друх друху…»
С дикой бодростью Валерьян Павлович громко и неверно запевал:
— Мы на лодочке катались…
Но, захлебнувшись дождем, кашлял и замолкал.
Со второй лодки озабоченно прокричал Павел Дмитриевич:
— Валерьян Павлович, еще далеко до Эльдорадо? Дождь-то обложной.
Я в унисон с дождем принялась точить всех в нашей лодке попреками. Никто не оборвал меня. Гребцы усиленно гребли. Свободно сидящие боролись с мокротой. Река пузырилась под каплями, но плывем больше часа, дождь все льет, и конца не видно. Наконец на обеих лодках начался дружный ропот:
— Приставай к берегу! Черт с ним, с Эльдорадо!
И капитан прокричал:
— Приставай к высокому берегу, тут невдалеке должен быть аул!
Между двумя берегами намыло мель в целый островок. Лодка «Москва» обогнула ее слева, мы — с правой стороны, и дно нашей лодки затрещало. Въехали, спасибо. Долго длилась перебранка рулевого и гребцов. В конце концов решили: пристать нам к одному берегу, «Москве» — к другому. Небо как будто насытилось измокшими жертвами. Дождь поредел и перестал. С большим трудом передали на «Москву» Калиненко. Они вдвоем с Василием Павловичем должны были отправиться в аул. Калиненко ворчал:
— Я вам не Христос, гулять по водам не привык.
Ухнув раза два по пояс, он все-таки выбрался на островок, оттуда — на «Москву». Разведчики вскарабкались на берег, ушли искать аул. Павел Дмитриевич примостился на прибрежной крутизне. Их пустая лодка мирно покачивалась внизу. Мы вчетвером выбрались на мокрый песок. Мужчины стали разводить костер. И только что по сучьям побежал огонь, снова пошел дождь. Низенькая ветла на берегу не защищала от него. Мы перестали бороться со стихией. Валерьян Павлович и Костя приплясывали, напевая:
— Это Эльдорадо! Вот так Эльдорадо!
Дождь был теплый, а к сырости мы постепенно привыкли. Я от скуки принялась щипать Костиных куропаток. Двое ушли за талы искать птицу. Николай Павлович ходил, как часовой, по берегу, время от времени окликая Павла Дмитриевича:
— Эй, Мальмгрем, вы живы?
Тот полулежал на выемке противоположного берега. Сначала он отзывался, потом смолк. Мы долго вглядывались и наконец рассмотрели: он спокойно спал под дождем. Наконец истощились последние хляби. Солнце ясно воссияло над нами. Затрещали два высоких веселых костра на обоих берегах. Павел Дмитриевич выспался и тоже сушился у огня.