1. Счастье в природе

1. Счастье в природе

Третью неделю плаваем на водах Урала. Оборудована наша экспедиция хорошо. Имеются в ее людском составе ветеринар, психиатр и бактериолог. В числе фуража три килограмма александрийского листа и всяческие противопоносные средства, но две лодки тащатся неохотливо. Гребцы невеселы. По призванию они все охотники, греблей занимаются поневоле. А птицы в последние дни встречается мало. Я не умею ни стрелять, ни грести, поэтому моя специальность на воде — критика того и другого. Сижу я на лучшем месте, на скамеечке в корме, и добросовестно оцениваю неудачные выстрелы, недостатки самодельных парусов при тыльном ветре, работу веслами при встречном и по тихой воде. На дальней суше, в Москве, когда сбивалась для совместного путешествия эта охотничья артель, моя роль была другая. Тогда я еще была охотничком безграмотным, абсолютно верующим слушателем стрелковых воспоминаний всех членов артели и каждого в отдельности; кроме того — громкоговорителем для возбуждения зависти и уважения в комнатных охотниках, у тех, кто предается страсти зверо- и птицеубийства разумно, только в мечтах, в час отдыха после обеда. В передаче своего восхищенья предполагаемой поездкой я преуспевала даже на расстоянии, по телефону. Один комнатный чуть было не примкнул к экспедиции, но в день отъезда вспомнил, что боится воды. Вместо него взяли в артель меня как аудиторию для своих рассказов. Предполагалось также, что, по женскому своему положению «аудитория» будет варить охотникам пищу.

Ко дню отъезда я уже была в душе охотником. Правда, разочаровали меня несколько ружья в лодке. Какие-то неудобные, все о них ушибаешься. Дробь, на вид такая маленькая, безобидная, удручительно тяжела. Из-за нее не позволили взять много приятного из городской снеди и полезного из домашних вещей. О порохе все время приходится помнить: не подожги да не подмочи. Выстрелы — занятие шумное, разорительное и зачастую никчемное. Но если спокойные, дельные люди моего типа не составляют артелей для дальнего плавания, а на воде, на безлюдных, не затоптанных тяжелой человеческой толпой берегах хороша пора мудрого предзимнего увяданья природы, чего же мне не стать в душе грамотным охотником? Я им и стала. И гребцом, и охотником. Вникла в дело.

Вот из-за берегового леса вылетела пара уток. Гребцы побросали весла, схватились за ружья. Лодка закачалась. Я распростерлась ниц. Не важно, что моя голова за спинами стрелков, утки летят вперед. Все равно всякую незадачу объяснят тем, что нельзя же стрелять через мою голову! Да и вообще спрятаться спокойней. Выстрелил мой муж, не задел. Лет незатронутых птиц сразу сделался ироническим, спина и плечи стрелка — унылыми от опустившихся рук. Мы все надрывно кричим:

— С полем! С по-олем! С полем!

Блажной наш крик далеко разносится по реке. Потом, подумав, я говорю мужу:

— По-моему, ты промазал. Вообще, если так долго будешь целить, никогда никого не застрелишь.

Муж отвечает мне кратко, но неприятно. Не хочется повторять. Удивительное дело, сами заинтересовали меня охотой, а когда я стала дельным и остроумным советчиком, — все недовольны. Например, мило говорю бактериологу Калиненко:

— А утка-то улетает и спрашивает вас: «А что, хлопец, случаем, ты не в меня стрелял?»

Он отзывается с любезной улыбкой:

— Вы изумительно остроумны, Лидия Николаевна, только эту блестящую шутку я слышал до вас сотню раз и от вас столько же.

Никто не виноват, что он так много мажет, но попробуй укажи на это!

Сидящий со мной рядом дежурный кормчий, молодой ветеринар Константин Алексеевич, жадным взором озирает чудесное небо ведренного сентябрьского дня, лес на берегу с багряной позолотой осенней листвы, тихие, тоже золотом отливающие на солнце пески, серовато-зеленую воду, — все, только не течение реки, и мы с размаху, с треском в левом борту налетаем на корягу. Голая, жесткая ее ветвь ободрала кормчему до крови щеку, лодка захлебнула воды, но не перевернулась. Со второй лодки, которую мы зовем за тихий ход и за мешки с припасами «Москва-товарная», раздается дружеское сочувствие:

— Эй, вы, адики! Безглавые черти! Лодку разобьете!

«Адики» — это ласкательное от слова «адиот». Так в анекдоте называла любящая жена своего мужа. Мы усвоили и пустили сами ее нежность в оборот.

Выжимая промокшее платье, я, естественно, не очень добрым голосом шучу:

— Дорогой Адик Алексеевич, сколько ворон в небе?

Константин Алексеевич, отворачивая нос в сторону, бубнит:

— Граждане, назначьте дежурного по смеху.

Павел Дмитриевич, помешивая воду веслами, ласковым голосом спрашивает меня:

— Зачем вы с нами поехали, Лидия Николаевна?

Хором четверо мужчин в нашей лодке и двое в другой, куда донесло ветерком вопрос, некрасиво гудят:

— Зачем вы с нами поехали?

Странные, непонятливые люди. Я, как и они, люблю природу и охоту. Теоретически я уже хороший стрелок, а если не стреляю, так зато и не мажу. Да, охотники — отсталый народ. Они еще не изжили буржуазного отношения к женщине. Особенно, если она охотится и по перу и по шерсти без ружья. Я убедительным, пространным рассуждением хочу ликвидировать в них отрыжку позорного прошлого. Калиненко кричит:

— Эй, «Москва-товарная», сейчас мы будем грузить к вам политотдел нашей команды.

Со второй лодки осторожный Василий Павлович спрашивает:

— А это кто и что?

Константин Алексеевич ядовито поясняет:

— Небезызвестная вам, уважаемая…

Василий Павлович догадливо и категорично обрывает:

— Ни в каком разе!

Нарастала крупная перебранка. Я собиралась наказать моих невежливых спутников, объявить, что в ближайшей станице я покину их, вернусь от дикарей к цивилизации. И как раз в этот момент свистящий шепот моего мужа:

— Утки!.. Утки! Кря-якаши!..

Опять привычная пантомима. Я — кувырк ничком, гребцы и рулевой — за ружья, но стрельба предоставляется моему мужу. Он слишком настойчиво и свирепо шепчет:

— Это моя! Это уже есть! Дуплет, ручаюсь!

Утки налетают хорошо. Я, искоса взглядывая, вздыхаю: сейчас щипать оперенье. Ох, если бы без насекомых! Должна сообщить отсталой массе домохозяек: некоторые дикие утки, особенно серые, плохо следят за собой, не употребляют частого гребня. В их оперении бывает обилие быстро расползающихся по рукам насекомых. Я считаю это большим недосмотром природы. Довольно того, что у самих они заводятся, а тут еще с утками возись! Мое раздумье прерывается моим же собственным невольным вздохом облегчения. Утки после двух выстрелов непостижимо целы. У глубокоуважаемого охотника сегодня постыдный день, или горестный чистый понедельник. Его даже никто не корит. Все конфузливо смотрят в разные стороны, делают вид, что не заметили. Калиненко фальшиво беззаботным голосом заводит дежурный анекдот:

— У нас в Балаклаве…

Мне жалко моего мужа. Небо ясно, благостен тончайший осенний воздух, тихонько играет с веслами вода. Сейчас где-нибудь на чистеньком песочке, горячо пригретом последним напором тепла, разведем мы веселый костер. А у человека, гражданина, у охотника, опозорена быстро текущая жизнь такой беспросветно-бездарной промазкой. И главное — при свидетелях. Он пристально разглядывает, щупает патронташ, на лице его сумрачные тени. Я спешу поднять в нем ушибленную веру в себя:

— Валерьян Павлович, а помнишь, ты в третьем году этого большущего дудака дуплетом убил. Ду-уплетом!

В это время над лодкой пролетела беспечальная, дешево себя ценившая в глазах охотников ворона. Муж с яростью вскинул ружье, выстрелил, ворона черным камнем бухнулась к нам прямо в лодку. Это было так неожиданно, что я чуть не опрокинулась за борт. Рулевой схватил за руку, удержал:

— Ладно уж, сидите, довезем как-нибудь.

В лодке нашей стоял веселый хохот. Громче всех хохотал омывший вороньей кровью свой недавний позор охотник. Он, захлебываясь, потрясая трофеем, вопил:

— Ка-аралевский выстрел. Королевский!

Я жалобно причмокнула губами:

— Дичь-то не королевская. Что б тебе так в уток выстрелить! А то сейчас остановка, а у нас на семерых только и есть три худеньких куропатки.

Муж отмахнулся рукой:

— Много ты понимаешь! Замолкни!

Конечно, с этой стороны он поднялся на большую высоту. Но и я, внизу, могу понять, — чего тут не понимать? Когда сядем обедать, все поймут, что этакими королевскими выстрелами не прокормишься. Горячие обсуждения удачного выстрела, перекличка с «Москвой-товарной» опять отвлекли внимание рулевого. Лодка глухо заскрипела днищем по песку. Кормчий растерянно спросил:

— Ну-ка… померяйте веслом, не маячит?

Тут же лодка упрямо встала, а рулевой уверенно объявил:

— Маячит… Сели.

С размаху врезалась в мелкое дно и «Москва-товарная». Весело спрыгнул в воду пойнтер Грайка, выспавшийся вдосталь в носу нашей лодки. Охотники не так охотно слезали в воду. Переругиваясь, разувались, снимали верхние брюки, — все они носили трусики внизу. Разделись быстро. Один щепетильный и щеголеватый Калиненко долго засучивал концы своих «охотничьих» брюк. В начале пути, в загоне, это был не мужчина, а картинка. Чистый тиролец, с перышком на шляпе. Но дни, пески, кустарник, невзгоды плаванья оставили на его костюме свой след. Сейчас он очень бы годился для любой клубной сцены. Мог бы изобразить в оперетке какого-нибудь ощипанного пижона из «бывших». В пути останки его буржуазного охотничьего вида служили постоянным возбудителем иронии в зрителях. Наша Грайка иногда, вглядевшись в него, начинала лаять. Но все-таки он пользовался своими «царственными лохмотьями» умело. Сейчас так долго засучивал узкие внизу галифе, что его оставили в лодке, а меня, даму, стряхнули за борт. Разумеется, равноправие и все такое — и на мне физкультурные шаровары, но походи-ка по камешкам, потащись по колено в воде по длинной мели, пока стащат лодку вглубь. А он сидит и командует:

— Вправо! Не-ет, левей тащите!

Я его осаживаю:

— Не забудьте, вчера Константин Алексеевич тетерева убил, а вы просалачили.

Он, восседая в лодке, гордо отвечает нам, водным труженикам:

— Я не гонюсь за количеством убитой дичи. Я охотник качества.

Довольна я была, что при посадке мокрая Грайка плюхнулась на него. Посидел, когда мы ходили, получай свою порцию мокроты. Так, все по пояс мокрые, голодные, поплыли мы дальше. Вдохновленный своей вороной, Валерьян Павлович краснобайствовал и убедил всех проплыть дальше, к гусиным пескам. Гуси — основное наше вожделение. Одну партию мы проморгали в час охотничьих рассказов. Проплыли мимо, они взлетели позади и, погогатывая, унеслись длинной крылатой лентой высоко и далеко. С того дня каждую ночь кто-нибудь из охотников видел тревожный сон про гусей. Определяя, что мы часа через два будем у песков, где гусиная сидка, где их «тысячи», муж мой ссылался на илецкого начальника милиции, знающего Урал до Гурьева как свои пять пальцев. Я глубоко вздохнула. По моей далеко не безосновательной догадке, этот начальник милиции — существо мифическое. Религиозный дурман — опиум для нас. Его главный правоверный, видевший его в яви, раз десять уже заставлял нас причаливать к будто бы указанным начальником по карте местам. Не видали мы там даже гусиного помета в утешенье. Вера заразительна. Опять охотники сдались. Плывем с урчаньем в животе, с голодной слюной во рту. Уже выстывает день, солнце близится к закату. Подходящих к описанию песков нет, и яры не на месте. Не то карта врет, не то Валерьян Павлович плохо понял этого самого, прости господи, начальника. Наконец команда взбунтовалась:

— Даешь берег!

Мы всегда долго спорили из-за того, где причалить. Трое охотников — двустрастны. Они и рыболовы. Константин Алексеевич — когда как. Двое — однолюбы. Иногда троим кажется стоянка хорошей для рыбалки, четвертый мямлит, двое не находят возможным увидеть здесь какую-нибудь дичь, нет большинства голосов. На этот раз, как всегда при затянувшемся споре, вдруг вспоминают обо мне:

— Пусть она скажет, где ей удобнее доставать воду и чистить сковородки.

Зачастую я упиваюсь своим преимущественным голосом, дипломатничаю, долго размышляю, но сегодня не до того. Так проголодались, что в спорах спешно жуем сухой хлеб. А его мало. До станицы нигде не добудешь. Срочно необходим приварок. Останавливаемся на компромиссном пункте между спорными. Отсюда недалеко до яра, под которым обязательно водятся сазаны. Близко и кустарник и лесок, — должна быть дичь. Место для стоянки низкое, песок, но над ним невысокий взъем с кустами. Шумно причаливаем, и вдруг Валерьян Павлович шипит, пыхтит, волнуется всей спиной. Увидала и я. Наученная горьким опытом, не кричу «тише», только, беззвучно широко разевая рот, дико вращаю глазами. В кустах пухлыми неприметными комочками — затаившиеся куропатки. Выстрел, другой, третий, пятый, шестой, пальба. Фршш! — серые птички взлетают, улетают, падают. Их было много, — наверное, несколько знакомых домами семейств любовались закатом. Убито пять штук. Три прежних, — есть обед. Забыты и непросохшая одежда, и позорные промахи, и даже «королевская ворона». Я щиплю куропаток. Мужчины несут хворост, разводят костер, ставят палатку. Все в самом срочном порядке. Скорей, скорей, пока еще половина солнца видна на горизонте, наверх, в кустарник, в лесок за куропатками! Пятеро, забрав и Грайку, уходят. Шестой с удочками — на сазанчу. Я остаюсь одна. Прохладный осенний вечер кроткими тенями прикрывает лес на противоположном берегу. Уже не блестят рыжие засыхающие листья, желтый песок под ногами становится смуглым, ощутителен холод от посеревшей реки. Ветви дальних кустов сливаются в одну темную купу. Но так свеж воздух, столько мудрого спокойствия в тихом небе, что не страшен уход ясного дня. Беззлобно, так же легко, как наплывают, густеют вечерние тени, вспоминается прожитая жизнь, отдыхает в миролюбии сердце. На сковородках шипели, жарились куропатки, на перекладине вскипал чайник, из отдаленья доносились выстрелы, тело отдыхало от долгого сиденья в лодке; все так хорошо, благополучно. И надо же… Ветерком донесло глуховатое, далекое «Го-го-го!..» Гуси! Гогочут гуси. Я вскочила, как ошпаренная кипятком. Гогочут, «проклятые», гогочут, желанные! О-ох! Все ближе, ближе. Летят сюда, а на стану ни одного стрелка! Лежит запасное ружье, но ведь я же не практик, я теоретик. О-ох! И вот над станом, низко, вижу, вижу вытянутые в полете ноги, кажется мне, — над самой, над самой палаткой черная гогочущая линия. В ряде по одному. В перепуге от восторга я кидаюсь вверх, кричу:

— Эй, эй, где вы!.. Охотники, Валерьян!.. Гуси! Костя, гуси!

Вдруг не услышат, вдруг не увидят, куда улетают долгожданные птицы. Я карабкаюсь выше, ору:

— Гу-уси, гу-уси!

Голые колени изодраны в кровь, взбираясь, я больно ушибла руку, но я уже вверху, бегу, кричу. Ни выстрелов, ни отклика. Не видно в вышине гусей. Гоготанья их уже не слышно. Я задохнулась от карабканья в гору, от бега, приостановилась перевести дух и вспомнила: а стан-то бросила без призора!

Место безлюдное, с реки могут подплыть бакенщики; они ничего не тронут, позовут нас, но куропатки, куропатки! Остались на жарком огне. Да. Опасенья были не напрасны. Обуглившиеся останки, черный прах куропаточий — вот наш обед. Что мне будет от шестерых голодных охотников?! Вот уж, поистине, не лови гуся в небе, жарь готовых куропаток!

Я не знаю, может быть, хладный мой труп плавал бы сейчас безнадзорным по Уралу, если бы не выручил меня рыболов. Брат моего мужа, глубокоуважаемый деверь Василий Павлович, с того дня для меня — один из замечательных людей эпохи. Ухитрился же как раз в такой опасный момент моей жизни принести рыбы. Он был счастлив, оттого великодушен, не ругался, сварил уху сам. Дело в том, что охотники бредили во сне гусями, а рыболовы — сазанами. И Василий Павлович «заводил» одного до одури, большого, кило на четыре, и поймал. Золотисто-чешуйный лупоглазый красавец трепыхался на веревке в воде. Удачливый рыбак во время варки ухи раз пять ходил любоваться добычей, поправлять прикол. Уха и готовый наутро сазан спасли меня от кары за кремацию куропаток. Правда, зато охотники взвалили на мою ответственность гусей. Сами их на стану не дождались, а я виновата. На принесенных куропаток они даже не смотрели. Наевшись, принялись стонать, как молящиеся в синагоге:

— Гуси! Гуси! Гуси!

Муж, качая головой, озирая меня с ног до головы изничтожающим взглядом, скорбно повторял:

— И зачем ты на свете живешь? Ну чего ты стоишь, если стрелять не умеешь? Тут бы стрелять, а она орет благим матом! Почему ты хоть не попробовала, не стреляла?

На практике я, по совести сказать, даже не знаю хорошенько, что оно там нажимается у ружья, чтобы стреляло. Другому посоветовать могу, теорию знаю. Но сама… Едва ли вышла бы польза какая от моего выстрела. Все-таки я умно отвечаю моему мужу:

— Видишь ли, я боялась снизить. Я соображаю, а они не ждут, летят. Улетели!

На сазана любовались и поодиночке, и все скопом, пока ночь не покрыла темнотой победы и пораженья истекшего дня. Снизошла она, многозвездная, светлая и холодная. Калиненко и Павел Дмитриевич на вокзале удостоились шумного одобрения за свой легкий багаж. За возношенье, за хвалу теперь расплачиваются. Ночами их плохо греют байковые легонькие одеяльца. Остальные — каждый — захватили по ватному. В эту ночь я спросонок слышала, как, пристукивая зубами, Павел Дмитриевич жалобно будил Василия Павловича:

— Вася, а Вася! Вася, проснись!

Тот сердито заворчал:

— Чего тебе надо? Ну? Чего спать не даешь?

— Вася, нет ли у тебя какой-нибудь тряпочки?

— Ка-какой тряпочки? Обалдел?

— Озяб я, Вася! Прикрыться…

Василий Павлович ведь сегодня поймал сазана, он добр. Он прикрыл иззябшего своим одеялом.

Перед рассветом загудели берега, зашумела волна. Шел пароход. Громкое шествие цивилизации по безлюдному, глухому простору разбудило и нас. Слышно и видно было пароход издалека. Виден был свет прожектора, щупающий бакены, мели и берега. Мы успели разжечь костер в ожидании парохода. Прошел «Чапаев» близко мимо нас, осветив лучом прожектора группу отважных путешественников у костра. Мы все старались казаться красивей, как перед аппаратом фотографа. Пароход прошел, оставив после себя еще длительное беспокойное ворчанье воды. Уходя спать в палатку, мы самодовольно переговаривались:

— Они там из кают посмотрели на нас, скажут: «Вот смельчаки…»

— С палубы хорошо виден стан. Подумают…

Но едва ли на пароходе о нас думали и говорили. Час был глухой, заполночный. Навигация уже подходила к концу, на пароходах мало было пассажиров. Пожалуй, красовались мы, выскочив из-под одеяла в предрассветный холод, только сами перед собой. Но не важно, сами себе мы очень понравились на этом ночном параде и засыпали снова с гордыми улыбками на величавых лицах.

Но жизнь строга. Утром за гордость получили по носу.

Разбудил нас всех Василий Павлович. Будил очень решительно и сердито. Я сразу поняла: опять что-нибудь стряслось. Наконец он с мрачным видом объявил:

— Сазан ушел.

Все быстро повскакали.

— Как ушел? Как? Куда?

— Сорвался.

Я посоветовала:

— Ловить надо. Давайте удочки!

Даже никто не плюнул. Василий Павлович мрачно повествовал:

— Пароход поднял большую волну. Ну, верно, и его захватило вместе с приколом.

Мы долго искали у берега сазана на приколе, но не нашли.

Счастье изменчиво и на суше и на воде.