Глава 2 Море. Вологда. Поиски гармонии
Глава 2
Море. Вологда. Поиски гармонии
Не знаю, что я люблю больше, лес или море. Есть в море и в лесу что-то для меня первозданное и материнское, я соединяюсь с водой и деревьями на клеточном уровне и ощущаю соприкосновение с ними как блаженство.
Мы едем к морю всей семьей, на поезде. Нас ждет первая в жизни встреча с Азовским морем, оно небольшое и мелкое, всегда теплое и считается «детским», туда везут детей из Харькова, Киева и других украинских городов, и, конечно, с севера. Родители везут нас всех троих — меня, Сашу и Лену. Лене еще только два года от роду. Родители выбрали на берегу Азовского моря маленький городок — Геническ, расположенный в самом начале Арабатской стрелы, песчаной косы, отделяющей море от Сиваша, соленого болота, называемого местными жителями Гнилым морем. Мы добираемся до Геническа почти двое суток, через Москву. В Москве останавливаемся у маминой тети, Маруси. Собственно Марусь было две — старшая и младшая (мамина двоюродная сестра). Старшая Маруся — сухонькая, маленькая женщина с неизменной папиросой «Беломорканал» в углу рта, по привычке оставшейся со времен Великой отечественной войны 1941–1945 годов. Она хранила в своем хрупком теле такую сердечность, такую доброту, которые не умещались дома, и старшая Маруся постоянно ездила по Москве ко всем родственникам, ближним и дальним, нуждавшимся в помощи и уходе. Если бы не она, я никогда не узнала бы маминой родословной, не встретилась бы с ее дядей-пианистом, которого звали Дормидонт, не увидела бы картин другого ее дяди-художника. Даже парадный портрет маминой бабушки по отцовской линии, Христины, висел почему-то в комнате тети Маруси. Как-то получилось, что мы тоже стали называть старшую Марусю тетей, и она не возражала. Младшая Маруся была моложе моей мамы лет на семь и отличалась удивительной малоросской красотой, воспринятой через мать от своих казачьих предков с Кубани. Когда младшая Маруся шла по улице, все мужчины оборачивались ей вслед. Статная фигура, красивые ноги и руки, лучистые карие глаза и рисованный яркий рот, черные кудри по плечам, притягивали взоры. Кроме того, она отличалась умом и редкой начитанностью. В то время она училась в МАИ, московском авиационном институте, одном из самых престижных институтов страны, и уже была замужем за Станиславом, студентом из ее группы. Жили Маруси в старом кирпичном особняке с толстыми стенами в центре Москвы, недалеко от старого Арбата, в Левшинском переулке. В доме сохранился прекрасный лифт с чугунными решетками, мраморная лестница, широкий гулкий коридор, ведущий от парадной двери к лифту. Там я впервые увидела, что представляет собой коммунальная квартира — один длинный коридор и ведущие из него двери в отдельные комнаты разной величины. В конце коридора — одна на всех ванная комната, сохранившая первозданный вид: большую фаянсовую, белую ванну на львиных ногах, старинный щербатый кафель в черно-белую «шашечку» и бронзовый кран. Современной была только газовая колонка, воспринятая мной, как чудо техники. Единственный туалет вносил в жизнь квартиры сумятицу по утрам, а кухня, тоже в единственном экземпляре, с ее многочисленными столиками, покрытыми клеенкой, примусами и керогазами, служила трибуной для выяснения отношений и нередких битв за столь дефицитное жизненное пространство. Публика вокруг жила разнообразная и не слишком дружелюбная. Сейчас трудно представить, но семья из трех человек, двух Марусь и Станислава, помещалась в комнате величиной, не превышавшей шесть квадратных метров. Наверное, до революции это был чулан, длинный и узкий с одним, выходящим во двор окном, до которого мне невозможно было дотянуться, а тем более выглянуть из него. Благодаря тому, что под потолком была большая ниша, родственникам удалось сделать в этом закутке спальню для молодых, и еще хранить там большую библиотеку — предмет моего восхищения и зависти. Мы с Сашей тут же обследовали это необычное жилище, взобравшись наверх по приставной лестнице. Вся квартира целиком казалась мне огромной и загадочной, как лабиринт, живущий своей тайной, отдельной от жильцов жизнью. Здесь хранился запах старого дома, городской запах натертого воском паркета, вековой пыли на недосягаемых, украшенных лепниной потолках и старых вещей, хранившихся в шкафах и сундуках длинного коридора. Мы останавливались в Москве обычно дня на два, на три — наш отец нежно любил цирк. Мне походы в цирк большой радости не доставляли, было жалко несчастных цирковых животных, вечно грязных и униженных. Хотя до сих пор вспоминаю дуэт Никулина-Шуйдина и замечательное зрелище — «Водяную феерию» в начале семидесятых годов — первое настоящее цирковое шоу в Советском Союзе. Та первая встреча с Москвой ограничилась для меня Марусями, их книгами и домом в Левшинском переулке, самого города я не увидела и не почувствовала.
Стучат колеса, качается вагон, путешествие к морю продолжается. Наша семья занимает целое купе. Мы с Сашей едем на верхних полках и целый день не устаем смотреть в окно, на пробегающие мимо леса, поля, реки, станции и полустанки. Именно так, «пробегающие», потому что в быстро идущем поезде, кажется, что поезд стоит на месте, а движется земля, меняясь и разворачиваясь свитком перед глазами. За Москвой начинается средняя полоса, а вдали цель нашей поездки — юг. Хвойный лес сменяется лиственным лесом, постепенно переходя в просторные степи с редкими перелесками и оврагами, поля пшеницы и кукурузы разбегаются от поезда лучами и растягиваются, упираясь в горизонт. На каждой станции торговки в белых платочках и в фартуках бегут к вагонам, торопливо предлагая свой нехитрый товар. До Москвы это — вареная картошка с солеными огурцами, но чем дальше к югу, тем разнообразнее и шире предложение: вот первые зеленые пупырчатые огурчики, вот черешни, потом яблоки и помидоры, наконец, вишни и абрикосы, и все это несут ведрами! В глазах рябит от ярких красок, в вагонах пахнет спелыми фруктами. Поезд, под летним солнцем накаляется так, что наружные поручни тамбура обжигают руки. В самом вагоне жарко, как в пекле, никаких охлаждающих приспособлений, кроме плохо работающей вентиляции, нет. Все окна открыты, мы снимаем с себя все, что только можно и все равно жарко и грязно от копоти, хлопьями залетающей к нам в окно от паровоза. Мы — потные, чумазые и ужасно довольные. Днем проезжаем мимо крупных городов — Днепропетровска, Харькова, Белгорода. На вокзалах суета и круговерть народа, спешащего куда-то с чемоданами, узлами и малыми детьми. Будучи офицерской семьей, мы много ездили, но меня всегда удивляло огромное количество штатских, перемещающихся по России в разные стороны и зимой и летом. Вокзалы всегда были набиты людьми, деловито снующими в залах ожидания. Мы вечно стояли в длиннющих очередях за билетами, иногда проводя в них целые сутки, притом, что отец был полковником, и покупал билеты в военной кассе. Основная масса пассажиров стояла в очередях в обычные кассы, и неделями ночевала на вокзалах. Однако большого уныния по этому поводу не наблюдалось, как будто этот людской круговорот, очереди, и долгое ожидание неизбежны и будут всегда.
Ночью поезд спит, и потеет под влажными простынями. Просыпаемся рано утром — станция Мелитополь, черешенно-вишневый рай. Нам выходить в Ново-Алексеевке, очень скоро. Дальше мы поедем в сторону моря на пригородном поезде по узкоколейке — железнодорожному полотну с колеей в два раза уже обычной. Такую дорогу я потом увижу только в Европе, во время моего первого путешествия за границу. Мы выходим из своего вагона, нетвердо ступая после долгого пути и ощущая под ногами тугую землю, покрытую тонким белым песком с мелкими ракушками, влажную от росы. Кругом ни травинки, только кое-где редкие чахлые серо-зеленые кустики полыни и паслена. Где-то сбоку от станции за домами пирамидами высится гряда серебристых тополей. Прохладный утренний воздух розовеет и полнится незнакомыми ароматами, и моя душа замирает в ожидании чуда. Еще пару часов в пригородном поезде — и мы в Геническе. Где же море? Мы тащимся с чемоданами и баулами под уже припекающим солнцем по какой-то улице и вдруг оказывается, что мы все время идем по высокому берегу, заканчивающемуся довольно крутым спуском. На самом спуске дорога, а вдоль нее дома, сделанные из саманного кирпича и ракушечника — белые украинские хаты, крытые не соломой, а, по-современному, рубероидом и шифером. Я поднимаю глаза и… О, чудо! Вот оно море — обрамленное горизонтом, сине-зеленое и спокойное под утренним солнцем. Так и запомнилось — я стою на горке перед спуском, внизу лежат тихие спящие домики, окруженные фруктовыми садами, цветущими розами и мальвами, а передо мной море, солнце и белое горячее небо с кричащими чайками.
Скорей, скорей на квартиру, снятую родителями, бросить вещи и на пляж. Что это было за лето! Столько свободы, радости, столько удовольствий! Впоследствии мы будем ездить в Геническ шесть лет подряд, пока не вырастем, но этот первый раз я буду вспоминать с любовью и благодарностью всегда. Сейчас трудно представить, чтобы в приморском городишке был пустой пляж с чистейшим, мелким, промытым морем и прокаленным солнцем белым песком, пересыпанным маленькими острыми завитушками ракушек. А тогда, мы зарывались в этот песок, сыпали его друг на друга горстями, из мокрого песка строили целые города, собирали ракушки, и нанизывали их на длинные нитки. Ракушечные бусы украшали наши загорелые животы все лето. Посреди пустого пляжа папа вбивал в песок четыре колышка и привязывал к ним простыню, создавая навес, под которым и восседал как падишах, с наклеенным кусочком газеты на носу. Этот навес до обеда становился центром мироздания, с вращающейся вокруг него жизнью. Сюда мы несли морскую буро-зеленую, жесткую траву, выброшенную на берег волной, самые красивые ракушки: завитушки и плоские, похожие на маленькие бело-розовые блюдца, большие черные плоские ракушки-мидии с перламутровой мягкой внутренней стороной, морских коньков, мелких крабов, креветок, рыбешек — все то удивительное и новое, что можно было выловить на мелководье. Чтобы дойти до глубокого места, нужно брести по колено в воде чуть ли не полкилометра, но как это весело! Дно песчаное. Белый мелкий песок утрамбован волнами и, под стать волнам, изогнут правильными рельефами. Вода прозрачна совершенно, в ней отражается солнце, и его блики разбегаются в стороны, в них блестят перламутровые песчинки, поднятые со дна при движении. По самому дну хаотично снуют головастые мальки бычков, тенью ускользает от моей руки, в сторону кустика морской травы, прозрачная креветка, стоя плывет маленький, плоский и жесткий морской конек. Вот, кто-то больно укусил меня — это морская блоха, многоногий, жесткий плоский червяк с мощными челюстями — неприятный сосед. Но здесь морских блох меньше, чем в теплом, неподвижном рассоле Сиваша, отделенного от моря песчаной косой. Подальше от берега все больше встречается подводных песчаных островков, густо поросших невысокой темной морской травой, служащих пристанищем креветок и мелкой рыбы. Под ногами колючая смесь ракушек, травы и живности. Стараемся на нее не наступать. Воды здесь уже по пояс и, чтобы разглядеть, что там внизу, набрав в грудь как можно больше воздуха, ныряем с Сашей под воду. Вода гулко заливает уши, лезет в нос, но зато перед нами открывается неизвестный подводный мир. Все дни мы проводим в воде — с разбегу влетаем в море, и несемся, поднимая веера сверкающих брызг, добравшись до глубины, ныряем и плаваем до изнеможения. На берег выбираемся дрожащие, с синими губами и гусиной кожей, немного погреться и промыть пресной водой красные от соли глаза. А море притягивает нас к себе так, что, даже отдыхая и греясь, мы сидим на песке у самой воды, и она, набегая тихой волной, по кошачьи лижет нам ноги.
Однако начало нашего общения с югом не безоблачно. В самый первый день мы дружно всей семьей обгораем на солнце. Приходится, густо намазав сметаной плечи, спины и носы, сидеть дома, или во дворе в тени шелковичных деревьев и увитого виноградом прохода от дома до летней кухни, в которой сезонно живут наши хозяева, на годы ставшие нам добрыми друзьями и близкими людьми. Мне нравится в них все: южная ласковая фамильярность, искренняя веселость и открытость, способность сразу полюбить чужих людей и воспринять их, как своих, округлость телесных форм и музыкальных украинских звуков и слов, завораживающих сходством с русским языком и забавляющих неожиданными различиями. Хозяйку зовут Варварой Степановной, но у нас она сразу становится тетей Варей, вездесущей правительницей маленького своего мирка, включающего мужа, дядю Степу, старшего сына и дочь-старшеклассницу, по имени Валентина. Старший сын Саша уже женат и отделился, собирается строить свой дом. Он весь как сжатая пружина, столько в нем молодой силы и настоящей мужской привлекательности, несмотря на средний рост, худобу и черный, крестьянский загар. Он работает инкассатором и большую часть дня разъезжает по окрестным селам в ГАЗике с откинутым верхом. Жена у него молодая, полная и милая. Их связывают пока непонятные мне отношения. На людях они все время рядом, касаются друг друга, смеются, заглядывают друг другу в глаза. Они приходят на пляж вечером и купаются вместе. Весь день с нами проводит их маленький загорелый сын Сашка, бегающий в одних трусах, веселый и деловой. Отдельно о Валентине, Вале. Нам, детям, она кажется высокой, взрослой и прекрасной, хотя в отличие от брата ее нельзя назвать красавицей. Но эта худая, нескладная девушка, с карими глазами навыкат под густыми черными бровями, обладает удивительным чувством юмора. Она смеется и поет, переделывая на свой лад польские и румынские песни, звучащие по радио и на танцах, где она пропадает все вечера. Она дразнит нас, но так смешно и беззлобно, что хочется, чтобы она постоянно была рядом. Я ее обожаю.
Дом, в котором мы живем, сделан из саманного кирпича. Тот, кто никогда не жил на Украине в маленьком городке, или в деревне, едва ли знает, что это такое. А технология проста! Выбирается свободное местечко во дворе, и строители месят голыми ногами глину с кизяками — сухими коровьими лепешками — и резаной соломой. Из этой смеси специальным ящиком без дна, но с ручками по бокам формуются довольно большие кирпичи и выкладываются в ряд для просушки на солнце. Обсохшие сверху кирпичи складывают пирамидой и долго еще держат на солнце, медленно прокаливая их для большей прочности. В результате получаются серые, не очень ровные сверху, строительные материалы. Зато затрат почти никаких. Глина — под ногами, кизяки и солома — свои или из ближайшей деревни. Из этого кирпича складывается низкий длинный одноэтажный дом, обмазывается сверху той же смесью, высушивается и белится известкой. Полы глинобитные, сделаны из утрамбованной глины. Самое дорогое в таком доме — это деревянные детали, окна, двери, стропила и, если есть, полы, поскольку лесов поблизости нет, и все деревянное везут издалека. Крыша в нашем доме покрыта рубероидом, она особенно важна, от ее крепости и влагонепроницаемости зависит долголетие самого дома. Для меня до сих пор остается загадкой, как эти домики, притулившиеся на спуске, не размывает и не смывает вниз в период обильных осенних дождей. Да и летом, когда идет грозовой дождь, вода льется по улице и во дворе потоками, мгновенно превращая глину в непролазную грязь, комьями налипающую на обувь.
Ниже, за забором стоит красавец-дом, сделанный из ракушечника. Ракушечник — материал номер два применительно к строительству местного жилья. Это более дорогой, привозной материал — пиленный блоками камень, имеющий морское происхождение. Ракушки и песок, спрессованные когда-то морем, обнажаются по мере отступления воды, высыхают и твердеют под тяжестью верхних слоев песка и земли, превращаясь постепенно в пористый, легкий камень, добываемый в Крыму и повсеместно используемый на юге для строительства. Дома из ракушечника ровные, прямые и обладают приятным для глаз бело-розовым цветом. Владельцы саманных хат посматривают на них с завистью.
Во дворе нашего дома, возле старого низенького забора в сухой серой земле виднеются кустики картошки и помидоров, густо заросшие пасленом — сорняком с черными, маслянистыми ягодами. Там же растет несколько яблонь, шелковиц и абрикосов. Здесь есть и клумба с розовыми, белыми и лиловыми мальвами, оранжевыми, отороченными черной каемкой бархатцами, или по-украински «чернобривцами», разноцветными петуниями и белым душистым табаком. Они радуют глаз пышностью и естественной красотой растений, цветущих в своей натуральной среде. Вечером, после полива, их пряный аромат сливается с запахами цветов всего городка. Этот общий пьянящий дух проникает повсюду и зовет идти к морю, смотреть, как огромное солнце висит в бледнеющем розовом небе и сначала медленно, а потом как-то неожиданно быстро скрывается за темным горизонтом; как небо вдруг становится совершенно черным, и загораются неисчислимые, большие и малые яркие звезды. Эти небеса, так не похожи на наше высокое северное небо, они обнимают меня, осыпая мерцающими драгоценностями звезд. Я часами смотрю на звезды, сидя на горке, над спуском к морю, испытывая одновременно и свою ничтожность перед этой неописуемой необъятностью и глубиной, и необыкновенную причастность к великому безмолвию, равнодушно взирающему на меня с высоты.
В Геническе я научилась плавать, нырять и ловить рыбу. Взрослые иногда брали нас детей на ночную рыбалку на парусном «баркасе», большой плоскодонной лодке с парусом. С такой лодки обычно ловили кефаль и селедку. Серьезность этого предприятия обусловливалась сложностью рыболовецкой снасти: на носу баркаса прикреплялся фонарь для привлечения рыбы, а длинные удилища, оснащенные несколькими крючками на лесках, свешивались по бортам идущей под парусом лодки так, чтобы крючки с наживкой бороздили воду. Кефаль и селедка — хищные рыбы и хватают только движущуюся еду. На такой рыбалке я была один раз и то, по малости лет больше путалась под ногами рыбаков, чем участвовала в процессе. Гораздо больше радости было на следующий день от ухи и от соленой кефали. Эта рыба необыкновенно нежная и жирная. Ночью, сразу после ловли, ее чистят, делают глубокий надрез вдоль спинки и солят. К утру деликатес готов! А уха из кефали вкусна, ароматна и сверху покрыта бляшками прозрачного, золотистого жира. От одних воспоминаний слюнки текут.
Однако для нас с Сашей увлекательнее всего «детская» рыбалка. Рано утром, по холодку, за нами прибегает маленький хозяйский Сашка. Мы берем у дяди Степы подсак, большущий сачок, закрепленный на полукруглом, толстом стальном пруте, с веревкой, за которую мы будем тащить его по дну, а также большие и тяжелые весла с уключинами. Мы с братом тащим каждый по веслу и ведра, а Сашка подсак. Мы поплывем ловить бычков и камбалу на «гирло» — канал, прорытый прямо в море, для того, чтобы рыболовецкие суда могли подходить к самому берегу и причаливать у рыбного завода. Несмотря на малую величину Геническ — это рыболовецкий город, а также производитель когда-то знаменитых консервов «Бычки в томате», служивших, по причине своей дешевизны, едой и любимой закуской для многих поколений советских студентов, туристов и пьяниц. Старая плоскодонка, так же гордо, как и парусник, называемая здесь баркасом, удерживается на мелководье большим чугунным якорем и пляшет, ожидая нас, на волнах. Мы с братом устанавливаем подсак на дне там, где начинаются травянистые подводные островки, и тащим его как бурлаки вдоль берега. В сетку набивается песок и трава, но когда мы вытаскиваем подсак в лодку, его содержимое кишмя кишит прозрачными зеленоватыми креветками, лучшей наживкой для ловли бычков. Самых крупных креветок откладываем в отдельное ведро, мы их сварим, как только вернемся с рыбалки. Мы едим креветки, как семечки, потому что рыбачим почти каждый день, то с кем-нибудь из взрослых, то одни. Мы еще не велики ростом и с трудом взбираемся в лодку, наклоняя ее борт как можно ниже, почти зачерпывая им воду. На дне лодки настелены три узкие доски, помогающие держать равновесие, и, переливаясь, хлюпает вода, проникающая через щели. Но воды немного, и по мере накопления мы черпаком выливаем ее за борт. Наше утлое, из некрашеных досок суденышко выгорело на солнце и раскалено так, что сразу на сиденье и не сядешь, спасают мокрые трусы и морская вода. Чтобы управиться с довольно большой лодкой, мы с братом вытаскиваем якорь, и, закрепив уключины, вместе садимся на весла, а маленький Сашка устраивается на корме. Нам всего один раз показали, как надо работать веслами, и мы, учась на собственных ошибках, сначала с трудом и вразнобой шлепаем веслами на мелководье, а потом, с каждым разом все больше постигая искусство гребли, уходим от берега на глубокие места. Однако рыбу мы ловим на небольшой глубине, как раз на границе того места, куда можно добрести на цыпочках, и «гирла». Приглядевшись можно увидеть, как бычок подплывает к крючку с наживкой. Морская удочка — это просто длинная толстая леска, с тяжелым свинцовым грузилом почти у самого конца, сделанным в форме пирамидки, и двумя — тремя большими крючками, для наживки. Этой удочкой в основном ловят рыбу на дне, но можно ловить и на любой глубине, подняв повыше конец с крючками. Сама ловля проста, но очень азартна. Здесь не надо часами сидеть и смотреть на поплавок, как дома на речке или на озере. Нужно только перебросить леску через указательный палец, проследить, чтобы грузило ударилось о дно, и сидеть, подергивая удочку вверх. Крючки при этом подпрыгивают, и создается впечатление, что это прыгают живые креветки, любимое лакомство бычков и камбалы. На крючок наживляется не целая креветка, а ее задняя, мясистая часть — голова у креветок острая и невкусная. Самый лучший клев рано утром, когда рыба голодная, и вечером. Стоит только выловить первую рыбешку, и мы, входя в азарт, таскаем бычков одного за другим. Да, и как тут удержаться от сильных чувств, когда, леска начинает трепетать на пальце и дергаться, и ты вытаскиваешь одну, а то сразу двух или трех рыбок. Начинается соревнование, кто поймает больше!
Бычки нам попадаются двух видов: мелкие, до двадцати сантиметров в длину, светло серые с бежевым отливом и темной полоской на боках — и длинные, черно-пестрые, с большой головой и тонким дряблым хвостом. Бычками их, вероятно, назвали за лобастые головы и большие широкие рты, с мелкими, неострыми зубами. Вытащенные из воды, они растопыривают прозрачные плавники, ловят воздух открытым ртом и жабрами. Иногда удочку так дернет в сторону, что она едва удержится в руках, значит, наживку схватила камбала, она больше и сильнее бычка. Камбала так сильно бьется на леске, стремясь вырваться на свободу, что можно подумать, будто крючок схватила какая-то крупная рыба. Поймать камбалу удается редко, и когда это происходит, моему восторгу нет предела. За пару часов мы втроем наполняем рыбой целое ведро и гордые возвращаемся домой. Мама жарит бычков, варит из них уху, а самых крупных чистит, солит и вывешивает на длинных нитках вялить на солнце. Жареные бычки сладковатые и нежные, а вяленые, очищенные от шкурки, тают во рту твердо-прозрачными, жирными кусочками.
Постоянное пребывание в воде вызывает у всех волчий аппетит. Кухней заведует мама. Каждый день рано утром, когда мы отправляемся на рыбалку, или загорать и купаться, она с удовольствием идет на базар за продуктами, счастливая тем, что здесь не надо думать из чего приготовить обед. Боже, какая благодать на этом базаре! Прилавки ломятся от изобилия овощей и фруктов, зелени и рыбы. Здесь можно купить даже мясо. А кур продают постоянно — и живых! А что здесь за цены! Ведро спелых, сахарных на разломе, сочных помидор прямо с грядки, стоит всего пятнадцать копеек. Огурцы, которых уже никто не хочет — пять копеек ведро! Зеленые и полосато-красные яблоки, коричневатые, медовые груши, сладкие, крупные вишни, прозрачно-зеленые и лиловые сливы, оранжево-восковые абрикосы — все это лежит навалом на прилавках, в ведрах и на повозках. Все фрукты стоят очень дешево. Чуть дороже персики и виноград, только еще начинающие поспевать в конце июля. В овощном ряду маслянисто блестят крутыми боками фиолетовые баклажаны — их здесь называют «синенькими», золотом отливает россыпь луковых куполов; связанные и подвешенные над прилавками крупные головки чеснока кивают белыми чалмами, а зеленые кудри петрушки, сельдерея, укропа и кинзы источают тонкие, пряные ароматы. На жердочках вниз головой, с подернутыми желтой пленкой глазами и связанными лапами, висят куры. Изредка они взмахивают крыльями и обессилено квохчут. В ларьке продают горячий белый хлеб, пышный и круглый, с толстой коричневой верхней корочкой, будто случайно испачканной мукой. Невероятно вкусно тут же на рынке отломить кусочек этой хрустящей корочки и съесть, вдыхая свежий хлебный дух. В маленьком магазинчике продается молоко, свежая сметана, мягкое, оплавленное масло и полукружья копченой домашней колбасы. Немного на особицу располагаются рыбные ряды — здесь продаются еще живые бычки и камбала, ставрида и селедка, а из-под полы, запрещенная к свободному лову, кефаль. Крытые прилавки, как бусами, унизаны вязками вяленой рыбы, в основном бычков, но есть и привозная, очень ценимая мужским населением города, тарань. Есть здесь и винные лавки, где за копейки можно купить разливное молодое домашнее вино.
Наш стол не богат, но все равно южная жизнь сильно и в лучшую сторону отличается от нашей обычной жизни. Мама готовит обеды с настоящим украинским борщом, густым и наваристым, делает икру из синеньких, лепит вареники с вишнями и с творогом. И, конечно, целыми днями мы поглощаем помидоры и фрукты. Яблоки уже никто не ест, нам подавай вишни и виноград. Поспели арбузы, и папа ходит за ними на рынок с мамой, ей не донести тяжелые «кавуницы», отличающиеся от «кавуна» особенной сладостью и сочностью. Кавуницу отличают по маленькому сухому серому пятнышку в месте цветочной завязи и по сухому хвостику с другой стороны. Только там, в Геническе, я ела такие вкусные арбузы, они с треском лопались при первом прикосновении ножа к зеленой, полосатой корке и истекали сладчайшим соком. Брат устраивал за столом, стоящим во дворе под шелковицей, бои скользкими вишневыми и арбузными косточками. Арбуз разрезался после обеда на большой тарелке на толстые дольки, и мы вгрызались в них, с шумом втягивая ртом сок, текущий по щекам, подбородкам и тугим животам. А мама все приговаривала: «Ешьте с хлебом! С хлебом сытнее!» Мама щедро накладывала нам полные тарелки нарезанных помидор, сдобренных подсолнечным маслом, наливала борща, накладывала с горкой вареники или жареных бычков с хлебом. Сама она всю жизнь ела немного, но никогда не оставляла на тарелке ничего, и не выбрасывала хлеб. Мама дважды умирала от голода, в тридцатые годы, ребенком, да и первые послевоенные годы были голодными. Я родилась в 1946 году, сразу после войны. Мама постоянно недоедала, поэтому я была тощенькая и тихая, у меня не было сил плакать. Саша родился через полтора года, стало хватать хлеба, картошки, начали появляться другие продукты, и он уже был толстеньким и крикливым ребенком. Но все равно многого еще не хватало. На фотографиях тех лет, мама и папа стройны до худобы, у мамы прозрачная кожа, а у меня большая голова, тонкие ручки и ножки и насупленное лицо. Может быть, от недоедания в раннем детстве у нас с братом всегда отменный аппетит, а южная жизнь кажется нам нескончаемым праздником. Очень скоро наши теплые отношения с хозяевами перерастают в дружбу. По выходным устраиваются застолья, где много едят, говорят, смеются, поют и пьют местное дешевое вино. Моя мама выросла на Украине и когда-то ходила в украинскую школу, поэтому она не только говорит на украинском языке, но и знает украинские песни. С тетей Варей и Валькой они на два голоса затягивают «Виють витры», или «Чому ж я нэ сокил, чому нэ литаю», и как красиво, душевно это у них выходит. Мы вертимся тут же у стола, а потом убегаем на горку смотреть на звезды, или гулять по городу, в темные аллеи недалеко от центрального парка, где бродит молодежь и слышна музыка с танцев. Мы ходим и на берег ночного моря, купаться. Страшно и приятно заходить в невидимую теплую воду, а вот выходить не хочется, без солнца сразу становится холодно. Мы убегаем с пляжа, потому что оставаться на холодном песке в мокрой одежде неприятно.
Теперь, каждый год мы с нетерпением ждем лета и новой встречи с морем, теплом и своими дорогими хозяевами. Зимой мама покупает им подарки — что-нибудь такое, чего нет в Геническе, например, льняные и ситцевые ткани, или зимние ботинки для тети Вари.
Начало 1960 года. О сокращении в войсках уже говорили некоторое время, но все, как всегда, случилось неожиданно и быстро: отец, вместе с тысячами других офицеров-фронтовиков, был отправлен в запас, то есть на пенсию. Это сокращение в народе назвали «хрущевским», страной управлял тогда Никита Сергеевич Хрущев, известный радикальными взглядами и решениями коммунистический лидер. При нем, вся страна то выращивала кукурузу, даже в Вологодской области и в других северных областях, то нам обещали коммунизм через 20 лет, то есть полное процветание, равенство и братство. Я помню горой насыпанное кукурузное зерно на платформе товарной станции Грязовца, откуда его развозили по колхозам на посев. Зернышки были ровные, толстенькие, ярко желтые, так и просились в руки и на зубок, но такие твердые, что разгрызть их было невозможно. Весной кукурузу посадили все хозяйства области, она даже взошла и выросла за лето на тридцать — сорок сантиметров. Больше ее у нас не видели.
Отец был боевым офицером, прошедшим Финскую и Великую Отечественную войны. Он рассказывал нам, своим детям, как замерзал в окопах на линии Маннергейма, как, будучи пехотинцем, прошагал, проскакал и прополз на животе к мирной жизни через всю Белоруссию и Польшу. Он был одним из организаторов партизанского движенья в белорусских лесах, командовал партизанским отрядом и закончил войну в польском городе Лигнице комендантом города. В белорусских лесах жить приходилось и в землянках и на голой земле. Часто зимой спали на снегу, ложась на одну полу полушубка, а закрываясь другой. От холода спасались спиртом. Спирт был универсальным допингом, и в бою помогал быть бесстрашными и спасал от холода. Один недостаток у этого лекарства — к нему привыкают. Война страшна еще и тем, что с нее возвращаются люди, привыкшие к ежедневному приему алкоголя. Армия, вернувшаяся в 1946 году в Россию, домой, принесла с собой алкоголизм, как известно, передающийся по наследству.
В сорок пять лет, отмеченный всеми орденами и медалями, кроме звезды Героя Советского Союза, (что его очень огорчало), здоровый, полный сил мужчина, вдруг оказался не у дел. Переживания отец глушил старым дедовским способом. В дивизии ему на выбор предложили, либо ехать генералом в Египет, либо уйти в отставку. Отец предпочел отставку, уж очень был обижен. Он имел право поселиться с семьей в любом столичном городе Советского Союза, но предпочел остаться в родной Вологде.
Гражданскую работу дали «в бытовке». Отец стал директором обувной фабрики, на которой еще в большом количестве работали бывшие фронтовики, почти все инвалиды, покалеченные на войне. Фабрика, в основном, занималась ремонтом обуви, но было на ней и маленькое производство, где делали первые кожаные сапожки, вошедшие тогда в большую моду. Сапожки — предмет вожделения всех вологжанок, выглядели очень хорошо, почти как импортные, время от времени завозимые в центральный универмаг и идущие нарасхват. Вологодские сапожки были сшиты из лучшей кожи, на самом модном каблуке — шпильке, но имели один большой недостаток — при ходьбе скрипели, как армейские сапоги!
Первое время мы от отца почти ничего не слышали о его работе. Наверное, он был растерян и унижен оттого, что его, полковника, боевого офицера поставили командовать мелким производством, на котором невозможно было реализовать себя в полной мере. Однако, будучи человеком, очень общительным и добрым, он быстро завоевал любовь и уважение своих «сапожников», ставших называть его «Батя», как на фронте. Постепенно он привык к новому месту, у него появилась заместительница, молодая женщина с образованием обувщика, хороший работник и прекрасный человек. Кроме того, отца избрали председателем городского Совета ветеранов войны. Работа с ветеранами была общественной, но она захватила отца гораздо больше, чем работа на фабрике. Тут все было знакомо и привычно, со многими ветеранами до демобилизации он служил в одной дивизии, многих знал по Северному военному округу. Сначала ветеранская работа приносила ему удовлетворение и даже доставляла удовольствие, позже, с годами, что-то изменилось. Кто-то, заслуженно или незаслуженно получал большие льготы и пенсии, кто-то меньшие. Появился внутренний разлад, и это не могло радовать отца, который старался помогать ветеранам в получении квартир, улучшении жилищных условий и тому подобное. Встречи ветеранов, направленные на благое дело — сбор информации об их участии в прошедшей войне, составление некоего исторического материала о них, хранящегося теперь в областном краеведческом музее, на работу с молодежью, перерастали в выяснение отношений. В то время одни считали отца замечательным человеком и самым лучшим руководителем, у других он вызывал неодобрение и раздражение. Как правило, эти другие были либо обиженные ветераны, либо крупные городские руководители. Отца это не очень волновало, он говорил: «Я живу хорошо, у меня все есть, за себя я просить ни к кому не хожу». И не ходил, никогда.
С годами редели ряды ветеранов, физически уменьшалась общественная работа. Но отцу очень важно было, чтобы его знали, помнили и любили. Он ходил на все ветеранские встречи, бывал на всех праздничных демонстрациях, стоял на трибуне возле памятника Ленину и ходил рассказывать о войне и героизме советского народа всюду, куда его приглашали. А приглашали его в школы, в техникумы, в институты, в партийные организации, в газеты и тому подобное, и всюду встречали с распростертыми объятьями и накрытым столом.
Вскоре отец ушел на пенсию, все меньше его друзей собиралось по праздникам на площади Революции, и закончилось все ранним инсультом, диабетом и несколькими годами почти неподвижной жизни на диване поближе к кухне и туалету. Он стал никому, кроме нас, не нужен. Мы вдвоем с мамой на руках таскали отца с четвертого этажа к машине скорой помощи и возили его из одной больницы в другую. В последние два года ему сделали четыре операции, отрезая по частям правую ногу.
Мой отец умер в 1992 году в возрасте 78 лет. Природой в нем было заложено могучее здоровье, к примеру, его мать прожила 92 года, а бабка 115 лет. И он мог бы жить и жить.
Не хочу, вспоминая отца, останавливаться на грустной ноте. Потому, что он был большим оптимистом, весельчаком, компанейским «парнем», и была у него в жизни радость, которую никто и ничто не могло омрачить — любимая дача — «скворечник» из досок за деревней Баранково, да шесть соток болота. За многие годы титанического труда мама превратила их в ухоженный клочок земли, где на каждом сантиметре что-нибудь посажено. Там росли любимые папины цветы — флоксы, кусты смородины, малины и крыжовника, яблоньки, овощи и всякая зелень. Он говорил: «Весело и быстро на дачу побежал», и бегал туда все лето каждый день. У него там была свобода, солнце, воздух и генетическая память о покинутой родной деревне. Даже умирая в больничной палате, в бреду, он видел себя счастливым на даче и говорил мне: «Дай малины, вон на тарелке ягодки лежат»…
На прощании в Доме офицеров и на похоронах было много людей, говорили много хорошего, и я думаю, если бы он мог видеть свои похороны и слышать все сказанное, они бы ему понравились.
В день похорон я поняла, как сильно любила отца и как он мне нужен, пусть больной, ворчливый, подчас несправедливый, но чтобы был.
Из Грязовца в Вологду мы переехали не сразу, ждали, пока сдадут новый дом в самом центре города, на улице Батюшкова. В этом доме отец получил двухкомнатную квартиру, так называемую «хрущевку», с проходными комнатами на четвертом этаже под крышей. Еще у нас была трехметровая ванная комната, с титаном, нагреваемым с помощью дров, и пятиметровая кухня.
Здесь мы выросли, отсюда разъехались на учебу и на работу. Несмотря на то, что в квартире нас было шестеро вместе с бабушкой, мы все здесь как-то размещались и устраивались. Папа с мамой и Леной спали в «маленькой» двенадцатиметровой комнате. Бабушка, Саша и я — в «большой» двадцатиметровой комнате. (Забавно было однажды прочесть в дореволюционной вологодской газете — «семья рабочего Н., из трех человек ютилась в маленькой двадцатиметровой комнате»). Мы с бабушкой спали на диванах, а Саша на раскладушке. Я не случайно пишу, что мы спали в этих комнатах, жить там было негде. Мы и жили на улице, в школе, в библиотеке и у друзей. В нашей комнате стояла еще кое-какая мебель: два книжных шкафа, набитые книгами, стол, стулья и сервант. Несмотря на дефицит, книги были тогда в каждой семье, а не только в домах интеллигенции. У каждого из нас была как бы своя библиотека. У мамы шкаф с историческими книгами и энциклопедиями, у отца — военная библиотечка, в которой была пара книг, включающих статьи о нем самом и его боевых подвигах, чем он очень гордился. У детей был шкаф с художественной литературой, Советской, русской и иностранной, имевшей тоже исторический уклон. Советский Союз действительно был самой читающей страной в мире. Телевизоры еще только входили в обиход и были у немногих людей. Немногочисленные центральные газеты и журналы носили чисто пропагандистский характер, они прославляли коммунистическую партию, ее настоящие и псевдо достижения, а также служили средством морального подавления «инакомыслящих». Только сейчас я понимаю, какое это было мощное оружие, с его помощью ежедневно промывались мозги всем советским людям. Здесь использовались новейшие методы внушения и самые простые повторы, безотказно действующие на людей. Лично я в 15 лет не сомневалась в том, что коммунисты — это самые лучшие люди на земле, что наша страна — самая лучшая и самая богатая. Что мы живем лучше всех других народов. Что капиталистические страны «загнивают» и скоро коммунизм наступит на всей земле, и так далее. Эти идеи подкреплялись страхом, впитанным отцовским поколением. Его поколение прошло через систему ГУЛАГа, государственных исправительных лагерей, где держали, мучили и уничтожали умных, талантливых, несогласных с системой, не побоявшихся сказать об этом вслух, и даже потенциально опасных для власти людей, так называемых «врагов народа». Мое поколение уже почти ничего не боялось, скорее всего, потому что мы ничего об этом не знали. Все, что правительство и коммунистическая партия пытались скрыть, люди вычитывали в книгах, газетах и журналах «между строк». В шестидесятые годы в пику книжному дефициту и запретам на издание многих замечательных русских и Советских писателей, а также поэтов начала века, таких как Юрий Тынянов, Федор Соллогуб, Михаил Булгаков, Анна Ахматова, Марина Цветаева, Борис Пастернак и многих, многих других, появился «самиздат». Перепечатанные на машинке или просто переписанные, запрещенные книги передавались из рук в руки, читались по ночам и свято сохранялись интеллигенцией. Запрещено было писать об истинном положении людей в стране, особенно колхозников, удерживаемых в деревне насильно — им просто не выдавали паспортов, когда они куда-нибудь ехали для решения своих житейских проблем. Покинуть деревню можно было только через армию, или уехав на стройки очередной «пятилетки» — пятилетнего плана развития страны, или на освоение целинных земель, освоение севера и тому подобное. В общем, добровольно отправиться на пустое неосвоенное место, туда, где не хватало рабочих рук, где жизнь была связана с риском и лишениями. Под особым запретом была лагерная тема.
Руководивший в это время страной Н. С. Хрущев был неоднозначной политической фигурой. Он инициировал и провел XX Съезд коммунистической партии, на котором открылись преступления Сталина против своего народа. Он также «прославился» знаменитой фразой, брошенной с трибуны ООН: «Я вам покажу Кузькину мать!», обращенной к американскому империализму. Был он известен и названной в его честь «хрущевской оттепелью» — внезапным разрешением печатать, ранее запрещенную литературу, говорить вслух, то, что потихоньку обсуждалось на кухнях. До этого до нас доходили только воспоминания бывших узников фашистских концлагерей. Но уже это у читающего и думающего человека вызывало желание провести некоторые параллели. И вдруг в 1959 году появляется книга А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», вышедшая в формате «Романа-газеты». А надо сказать, что «Роман-газета», будучи дешевым и распространенным изданием выходила огромными тиражами, то есть ее прочла вся страна. Многие незрелые умы быстро повзрослели и кое-что поняли. Во мне же всегда был силен дух противоречия, желание разобраться, что к чему и правду ли мне говорят. Например, молодежи постоянно и настоятельно рекомендовали читать газеты: «Пионерскую правду», «Комсомольскую правду» и просто «Правду» — идеологические издания, пропагандирующие коммунистические идеалы. Я газет не читала, разве что в детстве несколько номеров «Пионерской правды», потому что она была на самом деле детской. Газеты «Известия», «Правда», «Труд» для меня были скучными и во многом просто непонятными. Я с детства не люблю слушать радио (специально слушала только сказки и оперную музыку), и всегда удивлялась, как можно его слушать с шести утра до двенадцати ночи, не выключая ни на минуту. Я ни разу за все свое детство не ездила в пионерский лагерь, мне хватало школьного шума и гама зимой, а летом хотелось уехать с родителями к морю или в лес и побыть с ними и с самой собой. Мне хотелось свободы.
В следующем 1961 году мы купили первый в своей жизни телевизор, самый новый и самый большой — «Рубин», и смогли увидеть, как страна встречала в Москве на Красной площади первого в мире космонавта, Юрия Гагарина. Как-то сразу обозначились те немногие передачи, которые мы с удовольствием смотрели. Раз в неделю по субботам, шло первое советское шоу «Голубой огонек», по пятницам — веселый «Кабачок 13 стульев», своеобразное «окно в Европу», явно сатирического свойства, но официальные власти его терпели, поскольку действие происходило как бы в Польше, а не у нас. По понедельникам я с восторгом смотрела спектакли лучших московских и ленинградских театров. С тех пор театр для меня — это еще одна маленькая жизнь. Все остальное было сильно политизировано и нас, детей, не интересовало. Телевизор мы почти не смотрели, настоящая жизнь вокруг была куда интереснее.
Как ни странно, Вологда шестидесятых годов не поразила моего воображения, хотя была значительно больше Грязовца. Просто я уже могла сравнивать, побывав неоднократно в Москве и на юге. Да и жизнь моя ограничивалась тогда домом и школой, вхождением в новые отношения с новыми людьми, что само по себе сложно, тем более для подростка. Вологда тогда была почти вся деревянная. По ней бегало несколько автобусов и автомобилей. (Редкий автомобиль, особенно частный, считался роскошью). Чистая, умытая росами Вологда весной и летом дышала свежим прозрачным воздухом, смешанным с запахами цветущих деревьев и трав, а по ночам на рыбной речке Золотухе пели соловьи! Вологда с давних пор славится зелеными насаждениями, благодаря счастливой привычке вологжан сажать деревья и кусты. Она сохранилась до сих пор, и город наш пока не превратился в задымленную асфальтовую пустыню, несмотря на появление в последние годы огромного количества автомобилей.
Наш дом возвышался в самом центре города. Во все стороны от него расходились неширокие улицы со старыми потемневшими от времени небольшими деревянными домами. Окошки были традиционно украшены резными наличниками, покрашенными светлой краской, а палисады чаще всего представляли собой глухие высокие заборы, с надписью «Осторожно, злая собака!»
Эти дома принадлежали, в основном, к застройке начала и средины 19 века. С нашего балкона была видна почти вся центральная улица Мира, ведущая к вокзалу. Внизу под балконом росла трава и маленькие деревца. Чудесно было, устроившись на толстом одеяле представлять себе, что балкон — это моя отдельная комната, читать и посматривать вниз на происходящее вокруг.
Налево и направо убегала улица Клары Цеткин (сейчас ей возвращено исконное название — Благовещенская), по которой я буду ходить годами, сначала в школу, а потом в институт. Эту улицу я могу пройти с закрытыми глазами, потому что мои ноги знают здесь каждую ямку в асфальте. Каждый дом, старый и новый, выросший на моих глазах, мне знаком «от стен и до крыш».