Москва — Вологда — Кронштадт — Петербург

Москва — Вологда — Кронштадт — Петербург

23 марта, на третий день пребывания в Басманной части, Владимира вызвали в канцелярию. Пристав передал конвоирам-жандармам бумагу, из которой явствовало, что исключенный из Петровской академии сын надворного советника Владимир Короленко высылается в Вологодскую губернию. Короленко попрощался с друзьями и — в чужом костюме, легком пальто, без белья и денег — был усажен в черную тюремному карету между двумя жандармами. Его привезли на Ярославский вокзал и ввели в переполненный вагон третьего класса.

Прозвучал второй звонок, и вдруг Владимир увидел на платформе нескольких знакомых петровцев. Они бежали вдоль вагонов, заглядывая в окна. Поезд тронулся…

В Ярославле жандармы повезли Владимира прямо в полицейское управление. Помощник полицмейстера, добродушный на вид старик, прочитав сопроводительную, еще раз взглянул на привезенного.

— Как это вас, батюшка мой, угораздило попасть в государственные преступники так рано? — беззлобно спросил он.

— Вы ошибаетесь, — возразил Владимир. — Я только студент и высылаюсь за коллективное заявление своему начальству.

— Ну, ну, это самое и есть, батюшка… Как же не государственный преступник?

От Вологды ехали уже на лошадях. В Тотьме местный исправник сообщил, что получены от губернатора две телеграммы: «Высланному студенту Петровской академии Короленко разрешено ехать на родину», и вторая, что он будет там отдан под надзор полиции с подчинением просмотру его корреспонденции.

— В случае вашего согласия, — сказал исправник, — я обязан препроводить вас обратно в Вологду с тем же полицейским служителем.

Ярко светило солнце. Журчали ручьи.

Владимир написал, что хочет отбывать ссылку в Кронштадте, где живет мать. Исправник принял бумагу, и полицейский повез Владимира обратно в Вологду.

Лихая почтовая тройка мчалась по пустынной ночной дороге. Весело трезвонил колокольчик. Под полозьями скрипел снег. Торопились поспеть в Вологду по санному пути.

Владимир не спал. Надо было бы радоваться избавлению от ссылки в далекую глушь, в Великий Устюг, но мешала грустная дума: как жить дальше, что делать? Он не очень горевал, что пришлось оставить академию, что рухнули мечты о дипломе, об уединенном домике лесника, где он напишет превосходный рассказ или поэму, о чем — это, он и сам хорошенько не знал. Но теперь он твердо знал, что не станет служить государству вместе с Ливенами, — это разлагающееся прошлое. Он же пойдет навстречу неведомому будущему.

Глухо шумел лес. Ни огонька кругом, хоть скачи десятки верст.

Днем остановились в большой деревне.

Звон капели отзывался в душе ликованием молодости, весны, нерастраченных сил. Из избы вышел хозяин, отец ямщика, светловолосый, широкоплечий великан с изможденным лицом. Он был без полушубка и шапки. Подошел к саням и низко поклонился неизвестному юноше.

— Испей, приятель, не побрезгуй — на праздник варили, — и подал большой жбан с брагою,

Владимир выпил и поблагодарил. Его охватило новое, огромное чувство любви к этому человеку, к этой деревне, к широким снежным полям и дремучим лесам, которые он увидел за эту трудную неделю. Он родился далеко отсюда, он любил Волынь с ее чистенькими хатками, грустными песнями, мягкой, скоротечной зимой. Но вот права на его душу предъявляет Россия, суровые северные ее края, бесконечные просторы, участливые люди с большими руками тружеников. Скорее всего, они не ведают, чем живут теперь столицы. Глубинная народная темная Русь пока выражает свое отношение к существующему порядку только в виде робкой ласки гонимым людям. Но очень скоро все изменится. Он горячо верит в это.

10 апреля Владимир с провожатым полицейским приехал в Кронштадт и после формальностей был отпущен, Через десять минут извозчик домчал юношу на квартиру, где жили Эвелина Иосифовна с Велей. Мать только теперь узнала о злоключениях сына и, слушая его рассказ, смеялась и плакала.

Вскоре приехала из Москвы Маша, окончившая Екатерининский институт. По воскресеньям из Питера приезжали Юлиан и Илларион. Семья опять была в сборе, но ее материальное положение по-прежнему оставалось трудным. Илларион посещал училище на правах вольнослушателя, Юлиан вырвался от Студенского, но его заработок корректора, как и раньше, был невелик.

Через несколько дней после приезда Владимир поместил в «Кронштадтском вестнике» объявление!

ДАЮ УРОКИ по предметам гимназического курса и готовлю в техническое, морское и др. военные училища.

Адрес: Посадская ул., дом Калмыкова, квартира № 1. Спросить Короленко.

Там же принимают работы рисовальные и чертежные, а также корректуру.

В тот же день за ссыльным прибежал матрос — звали в полицию. В руках у полицмейстера Головачева был номер газеты с объявлением Владимира. Головачев запретил поднадзорному студенту уроки и корректуру, но… вскоре подыскал ему место чертежника в минном офицерском классе.

Здесь Владимира поразила бесцеремонная, наглая откровенность, с которой воровали подрядчики и интендантские чиновники военного ведомства, и полная беспомощность перед этим явлением честных морских офицеров. «Всюду гниль и разложение» — в этом он скоро убедился.

Кончился год ссылки. Головачев охарактеризовал поднадзорного как человека «с хорошим поведением» и «без предосудительных поступков». В канцелярии адмирала — военного губернатора — настрочили соответствующую бумагу, и вот 14 мая 1877 года министр внутренних дел распорядился снять с ссыльного Короленко полицейский надзор.

Тотчас Владимир написал в совет Петровской академии просьбу о восстановлении его в правах студента третьего курса. Получив из Москвы отказ, он подал бумаги в Горный институт в Петербурге и был принят. Осенью вся семья покинула Кронштадт.

Нет, не суждено было Владимиру Короленко стать хорошим студентом, получить диплом. Время было совсем неподходящее для учебы. Технологический институт, Петровская академия, теперь Горный институт — все эти учебные заведения были на заметке у правительства как крамольные. Впрочем, трудно было в 70-е годы найти в России институт или университет, где не бурлила бы общественная жизнь, откуда не уходили бы «в народ» студенты, где не было бы волнений и «политических преступников» — в жандармском понимании значения этого слова.

1877 год ознаменовался рядом громких процессов, которые, вопреки воле их устроителей, подняли в глазах общества престиж революционеров-народников.

В январе, когда Владимир был еще в Кронштадте, судили участников демонстрации на Казанской площади. В феврале и марте шел «процесс 50-ти».

Петербург был взволнован речью рабочего Петра Алексеева, сказавшего: «…Подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах».

Говорили, что больной, угасающий Некрасов, потрясенный рассказом об этом, передал в тюрьму, Алексееву, свое стихотворение. Оно ходило по столице во множестве списков:

Смолкли честные, доблестно павшие,

Смолкли их голоса одинокие,

За несчастный народ вопиявшие…

В октябре начался новый, «большой процесс» — «о революционной пропаганде в империи» («процесс 193-х»). Цензура уродовала газетные отчеты, на процесс допускались только люди «благонамеренные», близкие судейскому миру, но все же ежедневно столица, а затем вся страна узнавали подробности. Ипполит Мышкин воскликнул, обращаясь к украшенным сединами и орденами сенаторам: «Там, на улицах, бедные женщины из нужды продают свое тело, а вы за чины и ордена продаете свои души!» Его волокли жандармы, а он боролся и кричал что-то с зажатым ртом… Дмитрий Рогачев, человек атлетического сложения, схватил решетку и потряс ее, ужаснув судей своими проклятиями и гневом…

Александр II при конфирмации приговора усилил наказания, и в городе с негодованием говорили, что выпущенных из тюрьмы в ожидании мягкого наказания вновь сажали за решетку и ссылали в Сибирь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.