Калиф на час
Калиф на час
Декабрь тысяча девятьсот двадцать шестого года. Страна готовится к 1-й Всесоюзной переписи населения. Я студент Азербайджанского государственного университета в Баку. Стихи в редакциях мне еще возвращают, но первые очерки — не очерки, а корреспонденции печатают, кормлюсь ими. Иду по Ольгинской, навстречу, в барашковой шапочке, кавказских сапожках, в черкеске с муравьиной талией — Владимир Татишвили, бакинский очеркист.
— Вот хорошо, что попался на пути! Ищу кого-нибудь, хоть черта…
Спрашиваю: зачем черт понадобился?
— Да перепись уже на носу! Все мало-мальски грамотные в уездах. Вчера убили уполномоченного по Казахскому уезду: отправился верхом в какой-то аул сделать пробную перепись, переступил без приглашения порог дома, а там одни женщины. Ну, прибежали мужчины, и кинжал в бок! Поедешь вместо него, а? Эстафету перехватить.
— Еще бы не поеду!
— И отлично. Предупреждаю: опасно. Темнота! Суеверия! Чуть что — кинжал! Тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
— И прелестно, в восемнадцать лет человек бессмертен. Идем оформим документы. Ну а убьют, напечатаем некролог: все-таки моральное удовлетворение — не зря прожил жизнь!
Три часа спустя я уже ехал в поезде, в моем кармане покоилось ярко-желтое шелковое полотнище-грамота, на нем черной и красной тушью — арабские буквы, подписал Ага-мали-оглы, председатель АзЦИКа. Всякий мог прочесть по-азербайджански (а на обороте по-русски): «Имеет право мобилизовать любого уездного работника, может занять любое помещение». Словом, получил неограниченную власть, стал «шахом» Казахского уезда.
Всюду перепись должны были провести за один день — 16 декабря, однако нам дали пять дней: горные аулы быстрей не объехать, грамотных раз, два и обчелся. Обосновался в большом селении Тауз в комнатке у вокзала, облюбованной моим несчастным предшественником. Голубые маки на обоях, чугунная печка-«буржуйка» с трубой в окно. На заре просыпаешься, окоченев от холода, выходишь — морозный туман, иней садится на волосы, — бежишь через железнодорожное полотно напротив, в немецкое село Траубенфельд, согреться стаканом вина, — и на коня, за работу!
Тот, убитый, мобилизовал в уезде всех азербайджанцев, умеющих держать перо: учителей, бухгалтеров, работников укома, даже умудрился мобилизовать двух мулл. В первый же день они пришли ко мне и, покачивая белыми чалмами, выразили скорбь по поводу гибели уполномоченного. Вероятно, странное впечатление я на них произвел: ломался голос, басок пробивался сквозь хриплые остатки дисканта, ничего себе повелитель!
Власть неограниченная, но применить ее к делу… Приехал в аул вдвоем с переписчиком показать на практике, как вести перепись. Возле мазанки бродит отвязанная кавказская овчарка, ощерила пасть, рычит, хвост и уши подрублены, шерсть клочьями. Мы замерли, завопили в две глотки:
— Э-эй! Ге-гей!.. — И опять. — Э-эй! Эге-гей!..
Из двери высунулась не столько- голова, сколько чадра женщины. Объяснения через пространство в четверть километра, свирепо лает собака, ничего не слышно, переспрашиваем раз и два. Наконец выясняется, женщина ничего и не отвечает, а тоже переспрашивает: овчарка — вот кто тут шах! Стараемся перекричать лай, женщина наконец поняла, отвечает: «Никого нет!» Ушли не солоно хлебавши.
Из следующей мазанки вышел мужчина, даже двое мужчин. Один отозвал собаку, второй пригласил в дом. Садимся на пол на ковер. Глава дома вертит в руках шелковую грамоту — прочесть не умеет, почтительно возвращает, молча выслушивает, кто мы и зачем. Растолковываем, как малому ребенку, лицо непроницаемо. Потом вдруг выясняется — все знал и до нас, однако толку от этого чуть: отвечает на вопросы, (это ясно) многого не договаривая. Чего боится?
На третий день понял: боятся всего. Показывать детей — вдруг сглазим или, еще того хуже, привлечем внимание злых джиннов: от джиннов, как известно, не спасает даже амулет — зуб оленя, привязанный к колыбели! Боятся записывать жен: вдруг обвинят в двоеженстве! А если жена единственная, совсем плохо: свирепая аджина (джинн в юбке) может ее покрыть коростой. Верней промолчать. Попробуй тут быть точным на переписи! Вот те и неограниченная власть!
Сидели мы, властители декабрьских дней, в чайхане возле станции Тауз, было дня за четыре до переписи, поглядывали на дверь: черный край ее покрыт каймой инея, а когда входят, врывается облако пара. Ели жирный пити с плавающими кусками баранины и горохом, рассуждали, как быть? Внезапно в разговор вмешался один из моих двух мулл-переписчиков, молчавший доселе.
— Бить рукой по шилу глупость! — сказал он и, убедившись, что резкость фразы привлекла мое внимание, добавил: — Хитрость нужна…
— Какая?
Ответил не сразу; помолчал, чтобы придать вес словам, потом сказал:
— О себе человек промолчит, но о соседе… Свои пороки сзади, чужие спереди торчат… О соседе все расскажет!
— Дьявольский план… — пробормотал я. Мулла сказал:
— Аллах вознаградит тебя удачей за этот дьявольский план.
Надо ли говорить, что я отверг его с ходу. В Баку мне строго-настрого запретили переписывать кого-нибудь за глаза. Ночь провертелся на железной койке, раздумывая, и все ясней понимал: переписывать, действуя в лоб, все равно что с потолка, в словах муллы есть доля истины — соседи, в особенности враги, все скажут точней.
Провертелся ночь, и наутро, была не была, решился, съездил в Казах: поездом до Акстафы, там двенадцать верст лошадьми. В укоме, исполкоме и милиции, с карандашиком в руках, расспросил про аулы уезда: кто на кого писал жалобы, кто с кем друзья, кто враги. Выдумку муллы выдал за свою, не мог же в те времена признаться, что взял себе в визири ни много ни мало служителя культа! Благодарю судьбу, что поставила меня лишь «калифом на час» и что дальше не пришлось идти этой стезей!
Проинструктировал своих переписчиков: кто — кто; сам тоже взялся переписывать. Пять дней верхом из аула в аул… Проезжал сквозь горные облака, терял под собой землю, в тишине слышал, как мне перебегали дорогу ручьи. Опять из аула в аул… Соседей расспрашивал про соседей, накипало отвращение к самому себе, уже раскаивался, что внял совету муллы. Пробовал сведения проверять: концы с концами не сходились, было неясно, где человек благородно скрывает своих жен и детей, а где завистливо привирают соседи. Собаки злобно облаивали меня, и поделом: не держи камень за пазухой! Ррр! Гав! Возомнил себя шахом? Получай сполна!
Бррр! Но коли взялся за гуж, не бросишь. Перепись провели, знал — грош ей цена. Возвратясь в Баку с кипами заполненных бланков, честно в этом признался. Спустя несколько дней республиканские статистики специально объехали Азербайджан, прихватив наугад по нескольку бланков из каждого уезда. И в одно прекрасное утро меня вызвали в АзЦСУ: лучшим по итогам переписи оказался Казахский уезд! Мой!
Получил премию, купил на нее пальто. Но отвращение, едва вспомню, живет во мне до сих пор.
P. S.
Ты знаешь по моим книгам, что прошлые мои поездки — куда бы ни ездил — были обращены в настоящее и будущее, эта поездка обращена в прошлое, и за это благодарен тебе: сколько поводов размышлять о том, как прожита жизнь.
Может, тебе эти строки будут и неприятны, но привык тебе рассказывать все. Здесь, в Фергане, родилась и выросла Таня, моя первая жена. Сюда к ней (как давно это было!) приезжал: в ее дом, к ее матери в гости. Отсюда, из этого дома, вместе с Таней вез в Ленинград ящик варенья, на ящике написал: «Осторожно. Верх. Груз Академии наук». Юношеская хитрость! В то время было трудно достать железнодорожные билеты: ехали-то к 1 сентября, к началу учебного года! «Груз Академии» — и билеты в кармане!
А варенье варила… и задумался. Оказалось, забыл даже имя матери Тани. Брожу по чужому, совсем незнакомому городу. Со стадиона идут толпы народа. Мои здесь умерли, все умерли, а я почему-то брожу тут (мало того, что брожу — письма тебе пишу!). Внезапно вспомнил, поднял из самых недр памяти — Агния Алексеевна! Имя матери Тани. Что ж, неужели жизнь так все заслонила, что остались лишь некоторые себялюбивые воспоминания? Иду по чужому городу, все новое — люди, здания, самый облик города, и только возле городского парка старые знакомые — белеющие при свете фонарей, огромные, в полтора обхвата тополя — единственные свидетели позабытого счастья.
Надо ли было Тане покидать Фергану и ехать учиться в Ленинград, чтобы там заболеть туберкулезом, который еще не умели лечить, и умереть в санатории в Крыму? И каков я… Каков? Похоронил и вычеркнул из памяти. Да и я ли это был или кто-то другой, носивший мое имя? Что за судьба мне выжить, именно мне, всех и вся похоронив?! Неужели сердце с годами становится тоньше, сильней начинает чувствовать?! Неужели грозный призрак собственного конца тому причиной?! А может быть, потери, собравшись вместе, учат нас чувствовать непрочность счастья? И потому так тревожно, так жадно мы относимся к собственному счастью?!
16 апреля. Фергана — Кызыл-Кия
Собрался было начать день с осмотра города. Подкатил Арип, я сел рядом и на его вопрос: «куда?» неожиданно для себя сказал: «В Кызыл-Кия», а собирался заскочить туда завтра. Замечала ли ты, что от людей ускользают причины их собственных поступков? Иногда они забывают о причине даже раньше, чем успевают их совершить.
Если бы кто-нибудь рассказал человеку, чем вызваны все его поступки в течение дня, он, вероятно, многому удивился бы и далеко не всему поверил бы. Слишком часто наши поступки вызываются случайными ассоциациями и импульсами, необъяснимыми с точки зрения здравого смысла. Люди научились управлять собой лишь в том, что касается дел и жизненных необходимостей. Как часто в отношениях двух любящих эта способность забывать о причинах сама становится причиной взаимных обид, обвинений и ссор. Спроси потом, чем была вызвана ссора? Вспомнят все слова, сказанные в пылу друг другу, а с чего началось, толком не помнит никто.
Итак, выехали из Ферганы. Почти сразу же «проголосовала» колхозница с грудным младенцем на руке, рядом на траве — огромный узел, сама в ярко-желтом бархатном жилете поверх зеленого платья. Киргизка. Ей в Араван (за Кызыл-Кия). Посадил ее бок о бок с термосом и «колибри». На первом же перекрестке шахтерского города наша попутчица с младенцем вылезла — пересаживаться на араванский автобус. Мы длинной улицей (садики, побеленные дома, ресторан «Уголек») докатили до входа в городской сад, в глубине которого на холме — шахтерский Дворец культуры, и наконец подъехали к копру шахты-4, по наклонному ходку которой когда-то с карбидным фонарем в руках поднимался и я из-под земли. Шахту давно выбрали и закрыли, на кирпичные стены копра наведена крыша: был копер, теперь отделение связи, могу тебе тут отправить письмо.
Грустно приезжать на старые рудники, у них тоже есть возраст. Всюду стоят немые, нерастущие терриконы выброшенной породы. Исчерпалась угольные богатства, а в городе все так же оглушительно цветут вишни… «Если тебе осталось жить до полудня, все же заработай, чтобы тебе хватило до вечера». Эту фразу слышал из уст Леонтия Григорьевича Солнышко, здешнего шахтера.
Случается, встретишь человека раз или два, не придашь никакого значения встрече, а потом жизнь все чаще возвращает тебя к нему, к его словам, и в конце концов оказывается, что это именно он дал тебе тот толчок, который стал определять твое отношение к жизни и к людям. Такую роль в моей жизни сыграл Леонтий Григорьевич Солнышко, хотя видел его только в тридцатом году — первый раз, когда сюда попал.