Илья Эренбург Монологи себе

Илья Эренбург Монологи себе

Теперь, по прошествии более 50-ти лет, после встречи с Эренбургом, я попытаюсь вспомнить, что же толкнуло меня к нему. Скорее всего чувство безнадежности. Вернувшись из Сталинграда в Москву, я обошел со своей первой пьесой «Мефистофель» и сказками едва ли не все имевшиеся тогда в столице издательства и театры. И всюду — после добрых, а иногда даже лестных слов — отказ. Причина: не ко времени. Не о том сейчас надо. Идет война, а вы...

А имя Эренбурга у всех тогда было на устах. Его антифашистскими статьями зачитывались все с воодушевлением. Они казались именно тем, что сейчас нужно. Да и были таковыми. Вот, наверное, я и захотел проверить у человека, который как бы олицетворял собой современность, действительно ли мои работы не ко времени? И вообще, что они, с точки зрения именно такого Мастера, собой представляют?

Скажу сразу — Эренбург никогда не был в числе моих любимых писателей. Его романы я читал с интересом, но не более. За душу не брали. Иное дело его публицистика. Она была умна, доказательна, волновала и била в точку.

Я подумал: ну пусть у него совсем другой вкус, но уж он-то понимает требование момента. И потом, его мнение будет свободным от всяческих деловых соображений.

Раздобыв телефон Эренбурга, а позвонил ему, изложив свою просьбу. Он сразу же согласился на встречу, и 4 января 1945 года я был у него. Он жил в угловом доме, выходящем на площадь перед Моссоветом. Ныне на стене этого здания мемориальная доска.

Почему Эренбург, знаменитый и, наверное, очень занятой писатель, согласился принять меня, не знаю. В

нынешнее время многие обзавелись автоответчиками, общением с которыми все может и закончиться. Понимаю, преступность возросла, да и неясно тому, с кем хотите встретиться, зачем вы ему нужны. Но раньше то ли преступников не боялись, то ли автоответчиков еще не было, однако на такие встречи даже очень известные люди шли безбоязненно. Просит человек — значит, ему нужно, вот и соглашались.

Меня встретил небольшого роста человек, с взъерошенной шевелюрой, с утомленным лицом и с мешками под глазами — сам Эренбург. Он протянул мне свою маленькую, как у ребенка, руку и провел в комнату.

Помню, меня поразило, что одна из стен оказалась увешанной сверху донизу иконами. Эренбургу тогда было 54 года, но выглядел он намного старше. Спросив, с чем же я к нему пришел, он с удивлением метнул на меня взгляд, когда я назвал свою пьесу: «Мефистофель». Ишь, мальчишка, было в этом взгляде, куда полез!

Но вслух спросил: «Тот самый Мефистофель?» «Тот самый, — ответил я. — И еще вот — несколько сказок». — «Что ж, прочту, звоните».

Потом он поинтересовался, почему я в военной форме.

Я ответил: «Донашиваю. Не успел еще обзавестись цивильным», — и ушел со странным чувством, которое бывает, когда разговариваешь с иностранцем через переводчика. Вроде поговорили, и вместе с тем — барьер.

Следующая встреча, однако, состоялась не скоро. Каждый раз, не объясняя, он говорил: «Позвоните через десять дней. Позвоните через неделю». А потом вообще уехал в Германию на неопределенный срок.

Встреча состоялась лишь 25 марта, и на ней Эренбург, задумчиво посмотрев на меня, сказал, почти дословно, следующее:

«Я даже не знаю, что вам сказать. Писатель — очень субъективный судья. Единственное, что он может, это оценить качество. С точки зрения качества, к пьесе претензий нет. Но это пьеса для чтения, не для сцены. С философской частью я согласен. Сказки неожиданны.

Ваша литературная зрелость налицо. Видно, что автор говорит, что хочет, и так, как хочет. С точки зрения воз-

можности напечатать — при нынешней напуганности редакторов, их стремлении перестраховаться элементарным, злободневным и безусловным материалом, да еще в условиях бумажного кризиса — шансов мало. Поставить пьесу на сцене — еще того меньше.

Что делать? Надо писать. Писать и писать, не приноравливаясь и не приспособляясь, а так, как хочется. Я не верю, что девушка может заработать капитал на панели, а потом выйти замуж и быть счастливой. Некоторые думают, будто можно писать на рынок, завоевать себе имя, добиться печатанья, а потом писать что хочешь и как хочешь. Нет. Кто попал на панель, там и кончит. Надо писать и толкаться время от времени. Есть, конечно, стена — редакторы. Но нельзя сдаваться. Все равно, надо писать».

Этот монолог он произнес, почти не делая пауз и не ожидая, очевидно, от меня вопросов. Мне показалось, что он говорил как бы не только мне, но и самому себе. Он даже не спросил, согласен я с ним или нет.

Потом Эренбург поинтересовался моими литературными пристрастиями и сообщил о своих. Тут наши вкусы разошлись. Узнав, что я люблю Франса, Шоу, Бальзака и могу перечитывать «Войну и мир» с любого места и без конца, он сказал:

«Франса не люблю. И Шоу тоже. Немного люблю Флобера. Кое-что Бальзака, «Горио», например. Люблю Вольтера — «Кандид». Чувствую, что «Война и мир» — это вершина романа, но не люблю».

Признаться, мне почудилось, что он немного кокетничал.

Я пробыл у него более часа, и в конце встречи Эренбург, возвращая мои работы, сказал:

«Драматургическая хватка у вас есть. Приходите время от времени и приносите свои вещи. Может, мне поговорить с кем-нибудь?»

Я поблагодарил и заметил, что пришел к нему только ради того, чтобы услышать советы и критику. Пробивать же свои работы в печать и на сцену я раз и навсегда решил сам.

На этом мы расстались. А следующая встреча состоялась только спустя три года. Все это время я был занят

писанием рассказов — их продолжали публиковать (а начали еще до войны) и стали читать по радио, причем весьма хорошие артисты: О.Абдулов, Э.Каминка, Р.Плятт и другие. Кроме того, я написал еще две пьесы — «Тогда в Севилье» и «Гоголь», которая стала потом 2-й частью дилогии. И, разумеется, предлагал их театрам. Но опять же, безрезультатно, по тем же причинам. Все это приходилось совмещать с работой в научном институте, где у меня была лаборатория.

Но, написав «Гоголя», я захотел показать его Илье Григорьевичу. Кроме того, пусть он увидит, что я не сдался и пишу «что хочу и как хочу».

Встреча состоялась 5 февраля 1948 года. На этот раз он прочитал пьесу быстро. Вот его слова:

«Я не компетентен судить об этой пьесе. Я не драматург и не знаток Гоголя. Но я не согласен с мотивами, которыми в пьесе объяснено, почему Гоголь сжег 2-ю часть «Мертвых душ». Я не верю, что он ее сжег, потому что прозрел. Конечно, каждый волен вложить человеку любые предсмертные мысли. Но мне неизвестно ни одного подтверждения вашей концепции. Думаю, Гоголь до конца своей жизни был религиозным фанатиком и больным человеком. Он считал свою деятельность подвигом, а плоды ее — добром. Корни этого следует искать раньше. Они в отрыве Гоголя от российской действительности и в его мировоззрении. — И повторил: — Нет, не верю в его прозрение. А если б оно и произошло, то причиной было бы воспоминание о веселых, удачных страницах, а не появление Тараса Бульбы. Тарас Бульба — фигура не положительная, как сейчас думают. Наоборот. В 1918 году мы смотрели на него иначе. И были правы».

Опять монолог. Но он отличался от прошлого тем, что произнесен был с некоторым раздражением. Точно Эренбург спорил с кем-то. И у меня опять мелькнула мысль — не с собой ли, тогдашним и теперешним?

Я возразил, что когда писал, мне не нужны были чьи-то подтверждения. Я любил Гоголя и просто не мог примириться с тем, что сожжение второго тома произошло в припадке безумия, а не ощущения того, что отец Мат-

вей толкает его на порочный путь. В результате художник победил, и второй том был уничтожен. Но более сил не осталось, и Гоголь умер.

Не думаю, что я убедил Эренбурга. Тем не менее под конец он хоть похвалил автора за то, что тот «пишет, что хочет и как хочет». Даже предложил связать меня с Константином Симоновым, который редактировал тогда «Новый мир». Но я, верный своей установке, поблагодарил и отказался.

Прошли годы, и до меня доходили лишь слухи об Эренбурге. При его необычном для того времени свободном пребывании за границей, Эренбургу приходилось терпеть и преодолевать зависть, неприязнь, а то и открытую враждебность.

Правда, в одном случае ему пришлось промолчать.

Когда война стала подходить к концу, Сталин решил, что пора менять тон в отношении немцев. И тогда некто Александров, «прославившийся» потом участием в некотором заведении, написал статью «Товарищ Эренбург упрощает». Статью опубликовали в «Правде», и там были высказаны поучения Эренбургу. Дескать, надо знать, когда призывать к уничтожению и кого, а когда помалкивать. Так как Эренбург понимал, что без указания Сталина эта статья не могла бы появиться, ему пришлось проглотить пилюлю.

Зато при других обстоятельствах, не помню уж на каком совещании, ему удалось найти иной выход. Там подвергли уничтожающей критике его последнюю книгу. И когда для ответа Эренбург вышел на трибуну, все ждали от него только покаяния. Но он сказал: «Я внимательно вас выслушал. Однако я получаю письма от читателей, которые другого мнения. Вот, например, одно из них». После чего вынул из кармана лист бумаги, развернул и прочел благодарственное послание. И подпись: И.Сталин.

Представляю, что произошло с присутствующими в зале.

А последний раз я увидел Илью Григорьевича Эренбурга спустя почти 20 лет, в 1967 году. То была панихида

по нему, и происходила она в Большом зале Центрального Дома литераторов. Длинная вереница людей тянулась вдоль улицы Герцена, подымалась в заполненный до отказа зал и проходила мимо гроба, прощаясь с покойным. Морской офицер производил смену почетного караула.

Умер Илья Григорьевич 76-ти лет от роду. Не так мало, но и не много. Всякое было в его жизни. И эмиграция, и возвращение из нее. И даже когда-то он принял католичество. Написал много. Однако, как мне кажется, все время боролся с собой, стараясь быть правдивым, и одновременно сам же хватал себя за руку. Но его статьи во время войны!.. Недаром каждую из них причисляли на фронте к оружию огромной и точной ударной силы. Непревзойденный публицист!