2. В Одессе. Гражданская война
2. В Одессе. Гражданская война
Одесса меня очаровала, я до сих пор считаю её одним из красивейших городов в мире. Мы приехали весной, всё цвело. Масса зелени, деревьев — потом, в Гражданскую войну, их вырубили на топливо. Всё бурлило. Оживлённые, многолюдные улицы. Митинги, на стенах — плакаты, воззвания разных партий. Казалось, что всё впереди, и у людей, и у меня.
Я уходила из дому и приходила, когда хотела. Родители так привыкли мною гордиться и считать, что я занята высшими интересами, что нисколько не ограничивали моей свободы. Революция ощущалась и в нашем доме. К тому же, у них было достаточно забот: надо было устраиваться на новом месте. Удалось снять на лето большую, хорошую квартиру в центре города, на Пушкинской площади. Чтобы окупить расходы на неё, родители пускали жильцов, евреев из Бершади и других местечек, приезжавших в Одессу — кто на лечение, кто устраивать детей учиться, кто в поисках работы. Мать готовила для всех постояльцев, ей приходилось очень тяжело, ведь кроме меня, старшей, было ещё трое детей. Я видела, как мать надрывается, и жалела её, но помогать ей мне было некогда.
Я хотела участвовать в новой жизни, ходила по улицам в праздничной толпе, читала расклеенные на стенах воззвания, искала — с кем бы обсудить то, что меня волновало, и однажды попала на собрание Союза ученической молодёжи. Очень хорошенький, невысокого роста гимназист по фамилии Равинский выступал с большой эрудицией. Окончив речь, обратился к собранию: «Кто хочет выступить по какому-нибудь вопросу?» Неожиданно для самой себя, я подняла руку: «Я выступлю». Я произнесла речь об интернационализме. Я доказывала, что капиталисты интернациональны. Где-то я вычитала, что капиталисты разных стран продолжали и во время войны торговать друг с другом, а рабочим забивали головы и вносили в их среду национальную рознь. Об этом я и говорила, доказывая, что бороться с мировым капиталом следует путём международной солидарности трудящихся. Речь, разумеется, имела успех, и Равинский предложил мне вступить в Союз ученической молодёжи. Я тут же с большой радостью согласилась, почувствовала, что причастна к чему-то значительному.
Равинский позже стал Юговым и Юговым же погиб в тридцать каком-то году как троцкист.
В Союзе ученической молодёжи у меня сразу же появились друзья. Мне шёл только четырнадцатый год, но я была рослой, и меня принимали за шестнадцатилетнюю. Люди в Одессе не такие, как в Бершади, и жили они по-другому. В Бершади я, например, только издали могла видеть врача и его семью, а был ли в Бершади, скажем, присяжный поверенный — я даже не знала. Там я не могла бы дружить с детьми рабочих, да настоящих рабочих там и не было. А здесь мы все друг с другом запросто — сыновья и дочери присяжных поверенных, рабочих, врачей — и я.
В это время — не помню, до июля или после, в Одессу приезжал Керенский. Начиная с июля, в этом революционном празднике появились неприятные нотки, но Керенского принимали с огромным энтузиазмом, и я сама бегала его встречать. Так прошло лето. В Одессе выступали представители разных партий, большевики и меньшевики, я, конечно, была на стороне самых крайних, самых радикальных. Всё моё сочувствие было на стороне большевиков. После Октября Союз ученической молодёжи раскололся на левых и правых. Правые остались ученической молодёжью, а левые стали называться рабочей молодёжью. Я, конечно, пошла туда. Нас готовили к предстоящим боям, учили оказывать первую помощь. Кстати, до сих пор все поражаются, что при всей своей неловкости и безрукости, я очень хорошо делаю перевязки.
Всё прекрасное было связано с революцией. Это про таких, как я, говорилось: «Кто был никем, тот станет всем». Единственное, что меня сокрушало — что не удастся погибнуть за революцию, потому что она уже совершилась. И когда в Октябре оказалось, что за неё ещё надо бороться, я приободрилась. Из тех, кого я знала, в Октябре в Одессе погибли три брата Кангун. Я болталась по улицам, искала, чем заняться. Один раз мне удалось принести патроны с какого-то склада.
Вскоре после Октября в Одессе появилась организация под названием Моревинт — Молодой революционный интернационал. Руководили организацией партии, стоявшие на платформе советской власти — большевики, левые эсеры и анархисты. Ядро организации не превышало сорока человек. Принимая в Моревинт, спрашивали о партийной принадлежности, а если новичок был беспартийным, то — кому он сочувствует. Мне было трудно решить, кому я сочувствую. Сын присяжного поверенного Фатер гордо заявил, что он левый эсер. Позже я его встречала в Москве, тогда он носил фамилию Тардье. В 1934 или 1935 году в центральной печати появилась о нём ужасная статья. Ещё помню большевика, еврея с Молдаванки (большинство членов Моревинта были евреи). Партийная кличка его была Зорин. Помню большевика по кличке Макар, который потом сделал большую карьеру — одно время был секретарём Московского комитета партии. Фатер-Тардье и Макар погибли ещё до 1937 года.
Когда пришла моя очередь ответить, к какой партии я принадлежу, я вспомнила книги Кропоткина. У меня было очень смутное представление об анархизме, но я решила, что если такой благородный и умный человек, как Кропоткин, к тому же учёный, был анархистом, то я не очень ошибусь, сказав, что сочувствую анархистам. Так меня и зачислили. Тогда же мне дали кличку, которая стала моим именем. До меня в организацию приняли двух девушек, Соню Ратнер и Дусю Зельдович, и дали им имена Вера и Любовь. Мне сказали: «У нас есть Вера и Любовь, не хватает Надежды». Моё имя Эстер (по-домашнему Эстерка) и даже его русский вариант Эсфирь, казались мне неблагозвучными. Ещё в местечке все старались называть себя русскими именами, в Одессе же еврейское имя было признаком страшной отсталости. Меня стали называть Надей. Ни «Любовь», ни «Вера» не привились к тем девушкам, потому что их настоящие имена, Соня и Дуся, тоже хорошо звучали. Через некоторое время даже мать стала звать меня Надей, но тогда для родителей я ещё оставалась Эстеркой, и у меня хватало собственного достоинства не протестовать против нелюбимого имени.
Какое-то время после Октября в Одессе была советская власть. Потом пришли белые. Началась Гражданская война. Подполье 1918–1919 годов было довольно серьёзным. Из взрослых, крупных большевиков в это время погибли Елена Соколовская и Николай Ласточкин, их именами потом назвали в Одессе улицы. Были аресты и казни также и в комсомоле, который действовал параллельно с Моревинтом и был чисто коммунистической организацией. В 1919 году погиб Яша Ройтман по кличке Безбожный, семнадцатилетний рабочий с мельницы, где работал мой отец. Повесили Яшу и его девушку. Тогда казнили тринадцать человек, я могла быть среди них, но уцелела. Мать Яши кричала моей матери: «Это она его погубили!» Я ведь ходила к ним в дом, завербовала его в Моревинт, а потом он ушёл в комсомол.
В это время в Одессе действовала организация под названием Иностранная коллегия. В неё входили бывшие русские эмигранты во Франции, большевики и анархисты. Среди них был и твой отец. Члены этой организации заводили знакомства с моряками оккупационных войск, раздавали листовки и их расклеивали. Нас тоже привлекли к расклеиванию листовок. Однажды я наклеивала листовку на здание электростанции, а мой спутник меня охранял. Вдруг чувствую на плече тяжёлую руку: «Вот кто это делает!» Я обернулась и увидела рабочего средних лет. Мой товарищ стоит, как пригвождённый, с открытым ртом и с ужасом в глазах. Но всё кончилось благополучно. Рабочий только сделал нам внушение: «Знаете, чем такие дела кончаются? Хорошо, что я вас увидел, а не кто другой». Это был дежурный охранник с электростанции. Чем такие дела кончаются, мы знали. В те времена не судили, в тюрьму не бросали. Наказание было одно — смертная казнь.
Родители мои привыкли к моим отлучкам. Я числилась в седьмом классе бесплатной гимназии общества «Просвещение», но сверстники мои казались мне детьми, ведь революцией они не интересовались. В школе мне было скучно, да и некогда было туда ходить, а так как с Пересыпи, где мы тогда жили, было далеко до гимназии, то под этим предлогом я оставалась в городе. Жили мы, как птицы небесные, непонятно, чем питались. Иногда партии нам что-нибудь подбрасывали — хлеб, кислую капусту. А если появлялось ещё и постное масло, это уже бывал настоящий пир. Однажды мы экспроприировали колбасную фабрику и увезли колбасу к партизанам. Колбаса была слишком свежей и показалась мне пресноватой.
Мы, конечно, рвались на боевые дела. Раздавать и расклеивать листовки казалось нам делом мелким. Мы учились стрелять, очень любили оружие. Доставали его, где могли. Но что это было за оружие! Помню пистолет системы велодок, думаю, он не очень стрелял. Но позднее у нас появились браунинги и даже маузеры, австрийские гранаты «лимонки» и смит-вессоны.
Приближалась Красная армия. Мы ждали приказов об «акциях» на конспиративных квартирах. Однажды ночью нас всех мобилизовали и отправили на подводах к артиллерийскому складу. Охрана склада уже была разоружена, мы погрузили оружие и отвезли его в одесские каменоломни, в штаб партизан. Там провели ночь и утром ушли из Одессы, тоже стали партизанами.
В отряде было человек сто. Мы отправились в деревню, кажется, Гниляково, в сторону от города. Там мы должны были соединиться с другими партизанами и вместе наступать на Одессу. Оружия у нас была масса. Мы расположились в «сборне» — в каждой деревне на Украине есть такая большая изба, где происходят сходки. Устроили митинг, объявили советскую власть и завели советские порядки. В деревне мы провели всего три дня и, думаю, нас бы скоро перебили крестьяне, потому что мы устроили блокаду, не давая возить в город продукты. Не знаю, зачем нам нужна была эта блокада. Я всё принимала, как должное и не замечала, что среди крестьян началось брожение.
Мы выходили за деревню и тренировались в стрельбе. Меня учил стрелять Митя Сидоров, честный, храбрый мальчик из еврейской рабочей семьи (Сидоров не настоящая его фамилия) и преданный друг. Знаменит он больше всего тем, что дожил до старости и ни разу не сидел. В 1956 году, когда мы вышли из лагеря, Митя нас разыскал. Он писал историю Моревинта и приходил к нам за советами и справками, настаивал, чтобы и мы писали. Но мы отмахивались — правду ведь всё равно не напечатают. Книга Мити, написанная очень лояльно, но честно, опубликована не была. «Слишком много евреев», — сказали в Политиздате.
На третий день, когда мы с Сидоровым с увлечением упражнялись в метании гранат, прибежал кто-то из наших с криком: «Идите скорее, приехали из города!» Идём к сборне, и я слышу, как кто-то выступает. Речь, конечно, как все тогдашние речи, но удивительно приятный голос. Подхожу и вижу: за столом оратор, который сразу показался мне очень интересным — красивое, смуглое лицо с чёрными усами, коротко стриженые чёрные волосы. Это был Алёша, твой отец. С ним ещё двое — Пётр Голубенко, будущий член Реввоенсовета и анархист Савва. Все трое — русские (Алёша так и сходил всю жизнь за русского). И все трое митингуют. Я впервые увидела взрослых анархистов. Пётр Голубенко и Савва погибли ещё до 1937 года.
Нас отругали за то, что мы подняли стрельбу в такой напряжённый момент. Оказывается, в городе решили, что наш отряд воюет и, чтобы возглавить движение, прислали представителей от ревкома. Петлюровцы находились в нескольких километрах, а красные — ещё довольно далеко, но так как кругом были партизаны, решено было идти на соединение с ними.
Из деревни мы шли пешком. Подводы предназначались для будущих раненых и для оружия и припасов. Соне и мне предложили сесть на подводу. Я, конечно, отказалась: я такой же солдат, как другие. И винтовку свою положить на подводу отказалась: что за солдат без винтовки? Идти было тяжело. Лил ужасный дождь. На мне были купленные на толкучке сапожки на каблуках. Только к концу дороги, когда мы прошли километров двенадцать, я согласилась дать Алёше понести мою винтовку.
Тут случился эпизод который кажется неправдоподобным, но для того времени он очень характерен. Тогда шёл флирт между красными и Петлюрой. Бывало, что петлюровцы присоединялись к красным частям. Когда мы пришли в деревню Дальники, нам сообщили, что, по слухам (как позже выяснилось, — ложным), петлюровцы расстреляли восьмерых подпольщиков, которых послали к ним из города для переговоров о совместном наступлении на Одессу.
Известие об убийстве вызвало ужасное волнение: надо было пересмотреть отношение к петлюровцам. Среди посланных ребят были члены Моревинта, мои близкие друзья. Один из них был самым близким, он меня и в Моревинт привлёк. И считался чуть ли не моим женихом. Мы были совсем недалеко от занятой петлюровцами станции Дачная, очень близко от Одессы. А я вообще видела, что нечего мне делать в партизанском отряде. Мужики там одни. Сони уже там не было. И жаждая совершить подвиг, я решила: пойду туда, выясню, что случилось с ребятами, и если они действительно убиты — отомщу за них. А может, распропагандирую петлюровцев. Словом, совершу что-нибудь значительное. Я хотела взять с собой бомбы, чтобы в случае необходимости взорвать штаб, но Алёша убедил меня не брать никакого оружия. Он пытался вообще отговорить меня от этой затеи, но я и слушать не хотела.
Я добралась до станции Дачная и тут же на платформе встретила знакомого парня — он отправлялся к нам, в партизанский отряд. О судьбе наших ребят он не знал. Потом я зашла в помещение станции, где было полно солдат. Спросила, кто они такие. Оказалось — петлюровцы, организуют тут «радянскую власть». Тут же я стала им объяснять, что их обманывают, что на самом деле Петлюра — контрреволюционер, он против советской власти. Доказательство — убийство красных, которых послали из города для связи с ними. Я говорила громко и горячо, заявила, что я сама — большевичка, из партизанского отряда. «Вот увидите — меня сейчас схватят и расстреляют. Но я иду на это, чтобы доказать вам, что вас обманывают». Тут же начался митинг.
Как я и ожидала, ко мне протолкался какой-то чин: «Пожалуйста, барышня, за мной». Я успела крикнуть: «Вот видите!» Привели в комнату начальника станции. Немолодой военный встретил меня словами: «Чем это вы, барышня, занимаетесь?» Я ему выложила: «Вы убиваете красных. Заявляете, будто вы — за советскую власть, а сами убиваете!» Он покачал головой: «Небось, мама с папой думают: где дочка? Что с ней? Ну что с вами теперь делать?» Я была так возбуждена, что даже как-то весело выкрикнула: «То, что вы сделали со всеми нашими — расстрелять!» «Уведите её», — сказал он устало, и меня отвели в теплушку. Возле вагона — солдат с винтовкой. Я очень устала, нашарила в темноте какой-то ящик, села и задремала. Проснулась от страшного шума. Прислушалась — суета, беготня. Оказалось, пришли белые, и петлюровцы удирают. Все орут, и мой солдат орёт: «Что делать с арестованной?» Ему не отвечают. Я выглянула из вагона, он растерянно посмотрел на меня, плюнул и убежал. Я осталась одна. Мимо меня бегут, скачут на лошадях, а я стою в вагоне. Вот, чем я всегда отличалась от Алёши, твоего отца: у него немедленная реакция. Сколько раз это свойство спасало и его самого, и других. А мне надо было подумать. Ведь я приготовилась умереть. Петлюровский начальник был совсем не страшный, говорил со мной по-отечески, но я не сомневалась, что меня расстреляют, потому что по-другому тогда не делалось.
Наконец, до меня дошло, что всё изменилось. Я отправилась на станцию. Увидела белых. И лицами, и манерами они резко отличались от неорганизованных петлюровцев. Надо было решить, куда податься. К партизанам в деревню — невозможно, они ушли дальше. Значит, надо ехать в Одессу. С приходом белых на станции появились какие-то служащие, а через несколько часов подошёл поезд на Одессу, и поздно вечером, после двухнедельного отсутствия, я вернулась домой. Поднимаясь по лестнице, я встретила моего отца. Он увидел меня и задрожал всем телом. В первый и единственный раз я увидела, как он плачет. Он попросил меня подождать на лестнице, пошёл предупредить мать. Послышался её крик. Я впервые так долго не была дома, а за это время в городе произошли казни. На Ярморочной площади, поблизости от нашего дома, повесили несколько человек, среди них были наши знакомые. Родители твердили: «Не уходи, мы столько пережили из-за тебя». Я была растрогана, обещала больше никуда не уходить. Но через неделю не выдержала, снова отправилась в город.
Кроме явочных квартир, мы встречались в двух рабочих клубах. Назывались они по имени революционеров: клуб Гроссера[11] на Молдаванке и клуб Ратнера[12] на Преображенской улице. Администрация нас ненавидела — из-за нас там бывали обыски. Но мы постоянно там околачивались и нисколько не беспокоились, что из-за нас могут закрыть последние рабочие клубы, как в конце концов и получилось. Все мои связи с подпольщиками были порваны, и я пошла в клуб. Там было темно, только буфет освещён. Я увидела: сидит большая компания и поёт песни. Когда я зашла в буфет и оказалась в полосе света, меня с большой радостью и удивлением окликнул Алёша. Оказывается, тот парень, которого я встретила на платформе станции Дачная, видел, как меня арестовали петлюровцы, и, добравшись до партизанского отряда, сказал, что я погибла. И тут, в клубе, Алёша на радостях взял меня в свою компанию, познакомил с друзьями, с которыми он вместе был в эмиграции во Франции. Иногда они в разговор вставляли французские слова, и я слушала с уважением: это были настоящие революционеры с большим стажем.
Кстати, когда мы с Алёшей разговорились в деревне, оказалось, что это была не первая наша встреча. За месяц до того в клубе был обыск. Несколько человек отвели в участок, в том числе и меня. В камере я ликовала: наконец, сподобилась — я арестована! Во время обыска один из старших товарищей по фамилии Ушеров подошёл к группе моревинтовской молодёжи и говорит: «Здесь у одного из наших при себе шпаер. Если найдут, ему будет плохо — он старый революционер, несколько лет провёл в ссылке. Кто из вас возьмёт оружие?» Я, конечно, вызвалась. Ушеров подвёл меня к какому-то парню, лица я не разглядела, уже тогда была близорукой. Тот распахнул шинель и показал большой маузер. На мне, помню, было светлое ситцевое платье с зелёными крапинками и синяя шевиотовая кофточка. Я росла быстро, всё делалось на меня мало, и эта жакетка, как и все мои вещи, перешитые из маминых, была мне узка. А я думала: спрячу пистолет за пазуху — в начале Гражданской войны, если женщин и обыскивали, то очень поверхностно. Но парень взглянул на меня и сказал: «Куда же она его денет? Ступайте, барышня». Это был Алёша.
Об этом случае, а также о моей поездке к петлюровцам, он рассказал своим старым товарищам и прибавил, что мы все в Моревинте такие смелые и что с нами можно делать большие дела. Он решил сам вступить в Моревинт почётным членом и благодаря этому получил на старости лет персональную пенсию. Митя Сидоров, работая над историей Моревинта, нашёл в архивах охранки документы, подтверждающие революционную деятельность отца до 1917 года.
Мы, моревинтовская молодёжь, были лишь исполнителями. Наши действия направлялись сверху. Однажды мы получили приказ: в ответ на казни комсомольцев приступаем к красному террору. Надо было организоваться в пятёрки, выйти одновременно на Дерибасовскую и другие центральные улицы и стрелять в каждого встреченного белого офицера. На Молдаванке, на явочной квартире, мы с воодушевлением готовились к предстоящей акции: отомстить за товарищей и, если надо, погибнуть самим. Но в последний момент пришёл Алёша и как представитель ревкома заявил: отставить. Акцию почему-то отменили. Мы были возмущены, убиты. Решили пойти вдвоём с Соней — оружие у нас имелось. Но, слава Богу, мы не осмелились нарушить приказ, и судьба охранила меня от убийства.
В другой раз сообщили: надо убрать провокатора. Я решила, что приглашу его гулять в парк и там застрелю. Но и эта затея провалилась — этот человек куда-то уехал. В советское время он стал ответственным партийным работником, и именно он оказался одним из немногих одесских подпольщиков, уцелевших в Гражданскую войну и позднее. Был ли он, действительно, провокатором — не знаю. Во всяком случае, я рада, что не убила его.
В Гражданскую войну в Одессе, кроме белых, находились иностранные войска. В восемнадцатом году это были немцы. Я ездила на конке от дома до центра. Была довольно хорошенькой, и со мной охотно заговаривали. С помощью еврейского языка я разъясняла немцам кое-что про революцию. В городе были также греки, позже — польские легионеры. Довольно серьёзная пропаганда велась среди французских войск, произошло восстание, которое возглавил Андре Марти. Из Иностранной коллегии, которая занималась пропагандой среди французов, 11 человек погибли, их расстреляли белые. Я потом встречалась в Москве с их жёнами.
По поручению Алёши, для которого это было бы слишком мелким делом, я раздавала французам листовки. Естественно, что ему даже в голову не приходило, что ко мне кто-нибудь из солдат может пристать. Никто и не приставал. И у меня был очень серьёзный вид, и французы были преисполнены серьёзности — для них листовки тоже были делом опасным.
Подходили красные. Уже на Молдаванку — рабочий и воровской район — полиция не показывалась. Белые и французы начали эвакуироваться. Наша работа продолжалась. Было такое правило: давать листовки только солдатам, к офицерам не приближаться. Я дала листовку, как мне показалось, солдату, но вместо обычного: «Мерси, мадмуазель» и улыбки, он схватил меня за руку и засвистел. Набежали французы и белые, и он, приговаривая: «большевик!» — потащил меня в ближайший участок. Один из ребят, который поблизости тоже раздавал листовки, увидев, что я попала в беду, поспешил на помощь. И его тоже забрали. Стали обыскивать. Я потребовала, чтобы обыскивала женщина, но женщин не оказалось. Мне заявили, что раз я занимаюсь такими делами, то со мной обращаются, как с солдатом. Мне было очень страшно, была я невероятно стыдлива. Я начала расстёгивать блузку, но дальше не потребовали.
Оказалось, что я дала листовку младшему офицеру. Нас отвезли в крытом фургоне на Третью станцию, дачное место под Одессой. Великолепный дом, по-видимому, штаб армии, стоял в роскошном парке. Отделили друг от друга, и начался военно-полевой суд. Переводчик, русский офицер, спросил: «Вы большевичка?» «Я работница». «Я спрашиваю о партийной принадлежности». «Я — работница, и этим всё сказано. Все рабочие в России — большевики». Мне заявили, что за агитацию в войсках полагается смертная казнь. Вывели в другую комнату и оставили одну. Я сидела и думала: знает ли Алёша о том, что случилось? Наверное, знает — кругом было много наших. Сумеет ли он что-нибудь сделать? Главное, я надеялась, что он будет вспоминать обо мне, о том, как героически я погибла. Не успела я подумать ещё о чём-нибудь, как нас обоих вывели во двор, поставили за домом к стенке и выстроили против нас человек пять. Я посмотрела на моего товарища и запомнила на всю жизнь: он был рыжий, в веснушках, и так побледнел, что веснушки выступили на губах. Я говорю: «Всё равно погибать, так покажем им, как мы умираем!» Он жалко улыбнулся побелевшими губами. Солдаты стали что-то делать с винтовками. Я подумала о матери и отогнала мысль о ней, чтобы умереть достойно. Офицер, который меня арестовал, командует, солдаты возятся с винтовками, но ничего не происходит.
Вдруг моего товарища уводят. Я остаюсь вдвоём с офицером, он меня хватает и тащит в кусты. Я соображаю, что нечего мне делать в кустах, вырываюсь и бегу к калитке. По улице едут повозки с солдатами, ржут лошади. Повозки то останавливаются, то движутся дальше. Какой-то офицер увидел, как меня ударил француз, и возмутился: «Мсье, женщину — бить?» «Какая это женщина, это большевичка!» «Если так, то бей!» Всё это по-французски. Я кричу: «Вот так благородный офицер!» — и бегу к городу. Навстречу — белые целыми семьями, с жёнами и детьми, двигаются к порту, к пароходам. Самые главные удирают на машинах. Я прибежала в город; теперь надо было добраться до явочной квартиры на Молдаванке. В те дни никто не уходил ночевать домой, жили, как на военном положении. Неспокойно мне было за моего товарища: может, его расстреляли, а я сбежала? Добралась я к утру. На явочной квартире находились Алёша и наш моревинтовский вождь большевик Зорин. Я ужасно устала, да и не ела почти сутки. Меня накормили и стали расспрашивать. Оказывается, когда нас двоих взяли, наши обратились в ревком, а ревком потребовал от французов, чтобы нас отпустили, иначе грозили воспрепятствовать планомерной эвакуации войск.
На другой день Алёша объявил, что мы занимаем Бульварный участок. Этот участок находился в центре города, там ещё была власть белых. Наш отряд состоял человек из тридцати — от ревкома, от комсомола и от Моревинта. Каждая организация действовала сама по себе, но на общие задания, которые давались от ревкома, иногда отправлялись вместе. Подошли к участку. Алёша говорит: «Ваши драпают, а ты чего стоишь?» Часовой кричит: «Я на посту! Стрелять буду!» Алёша отобрал у него винтовку, сказал: «Доложи начальству, что тебя разоружил Алёша». Мы открыли ворота и вошли во двор. Наши ребята арестовали полицейских и рассадили их по камерам. Алёша занял просторный кабинет начальника участка, а меня, естественно, назначил секретарём. Вместо полицейских поставили наших часовых. Оказалось, что на этот день в участке было назначено собрание всех полицейских агентов. Таким образом мы их сразу заполучили и рассадили по камерам. Кто-то из наших узнал шпика и стал его бить. Я чуть не в истерике закричала: «Не смейте! Врагов можно расстреливать, когда они приносят вред, но бить — не имеете права!»
Очень интересно было ходить по участку. Там хранились конфискованные вещи, драгоценности, золото, а также вино. Алёша объяснял, как надо себя вести, заявил, что за мародёрство будет расстреливать на месте. Всё-таки мы попробовали шампанское — я в первый раз в жизни, из железной кружки. Сказала, что ситро — вкуснее. На следующий день в участок зашёл посторонний человек — молодой, стройный, с нежным лицом. — Кто такой, почему впустили? Тот отвечает спокойно: «Я — Мишка Япончик». Уголовников, которые сидели в участке, мы не выпустили, а политических там не оказалось. Мишка Япончик пришёл, чтобы проведать своих и посмотреть на шпиков.
В подполье уголовники оказывали нам кое-какие услуги. Однажды мы хотели с их помощью освободить наших осуждённых к смерти товарищей по дороге из городского суда в тюрьму. Я дожидалась приговора в зале суда, чтобы дать сигнал, когда их поведут, но, опасаясь нападения, осуждённых не отправили в тюрьму. И тогда казнили 13 человек, в том числе и Яшу Безбожного, рабочего с мельницы, где служил мой отец.
Считалось, что в Одессе действуют 30 тысяч организованных уголовников, армия Мишки Япончика. Революция захватила их. В 1917 году, перед первомайской демонстрацией, они заявили, что не будут в это время воровать, и вели себя по-джентльменски. Мишка Япончик серьёзно уверял Алёшу за выпивкой: «У нас с тобой одна цель — бороться с капиталистами, только средства разные».
В участке мы пробыли три дня, пока Красная армия не вступила в город. С передовыми частями красных вошёл в Одессу атаман Григорьев, который потом повернул против советской власти и учинил на Украине страшные погромы.
Когда установилась советская власть, назначили начальника милиции, анархиста Ваню Шахворостова, товарища Алёши со времён ссылки. Он, в свою очередь, назначил начальников участков. Наша роль закончилась, и, очень счастливые, мы разошлись по домам.
Советская власть развивалась, как всегда. Помню одну из «акций». Алёша входил в комиссию исполкома по изъятию излишков. Эта комиссия объявила «день мирного восстания». Ходили по домам, иногда заходили в брошенные квартиры, брали всё, что попадётся под руку, и свозили на склад. Я видела столько нищеты на Молдаванке и у себя дома, что не находила в этих действиях никакой несправедливости. Я принимала и записывала излишки. Буржуазию обложили контрибуцией, при этом каждый имел право оставить себе, например, по две пары ботинок. Подумаешь! У меня тогда ни одной целой пары не было. Я присутствовала при такой сцене: одна женщина жаловалась Алёше: «Нам оставили всего по две простыни на человека!» Он возразил: «Ну и что? Я без простынь всю жизнь спал». В это время и нам выдали кое-что со складов. Я получила совсем целое платье и очень довольная пришла в нём домой. Не знаю, как на других складах, а у нас Алёша себе не взял даже пары портянок, хотя ему и нужны были. Сказал: «Всё равно пойду на фронт, там дадут».
Как члену исполкома ему дали прекрасную комнату в бывшей гостинице для холостяков, которая называлась Домом отдельных комнат. В нише стоял умывальник — в жизни я не видывала такого великолепия. Чтобы сделать жильё ещё наряднее, я развесила на стенке открытки веером.
Мишка Япончик предложил советской власти свои услуги, взялся представить 30 тысяч человек и организовать из них полк. Для штаба своего полка он занял часть Дома отдельных комнат, по соседству с нами. Мы часто встречались с ним и его женой и подружились. Жена Мишки, выхоленная барыня, приезжала к нему всегда на извозчике. Пешком она вообще не ходила. Мне льстило это знакомство, а Мишке было лестно встречаться с Алёшей и быть, так сказать, среди порядочных. Полк его отправили на фронт, комиссаром назначили уважаемого, образованного человека, большевика Сашу Фельдмана, бывшего анархиста с дооктябрьским революционным стажем. Как видно с самого начала большевики решили от Мишки избавиться. Но мне трудно поверить, что Саша Фельдман участвовал в обмане. Рассказывают, что до фронта полк не доехал: где-то остановились, захотели пограбить, отказались воевать, и Саша Фельдман сам застрелил Мишку. А через несколько месяцев, уже при белых, в Одессе на бульваре уголовники в отместку убили Фельдмана. Позже бульвар назвали бульваром Фельдмана. Название это сохранялось до начала войны.
Белые наседали. Советская власть продержалась недолго, но успела засесть у жителей в печёнках. Главное, исчезло всё продовольствие. Как только приходили белые — появлялись продукты. А вообще население страдало и от белых, и от красных.
Большим отрядом уходили из Одессы. Я провожала Алёшу на бронепоезд. Командиром бронепоезда был Анатолий Железняков. Появился он в Одессе ещё при белых. Тогда ещё сохранились кое-какие свободы: происходили диспуты, митинги. Из речей выступавших было ясно, что они — за советскую власть. Несколько раз с нападками на меньшевиков и эсеров выступал под фамилией Викторов А.Железняков. Говорил хорошо, очень культурным языком. Рассказывали, что он — известный анархист из Петрограда, очень смелый, отличившийся тем, что разогнал в январе 1918 года Учредительное собрание. В Одессе он находился нелегально, после выступлений поспешно скрывался. Я видела его на одном из митингов. Красивый парень невысокого роста, лет 25-ти, бывший фельдшер во флоте, он производил впечатление интеллигентного человека. Когда Железняков стал формировать бронепоезд, набирая команду исключительно из моряков, он взял к себе Алёшу, с которым был в приятельских отношениях и который ходил в моряках с тех пор, как был кочегаром на иностранных пароходах.
Жёны бойцов Красной армии получали пайки, и Алёша решил меня узаконить. Железняков выдал мне справку, что такая-то является женой бойца бронепоезда имени Худякова (назван в честь революционера и этнографа 60-х годов 19-го века).
На бронепоезд погрузились в Николаеве и оттуда вели бои с белыми. Отвоевав, возвращались на базу в Николаев. Я там устроилась на квартире по адресу Католическая улица 20. Приходила с утра на базу и ждала Алёшу. На базе в вагонах жила обслуга и производились ремонтные работы. Принимали меня очень хорошо благодаря популярности Алёши. Прекрасно там кормили, готовили замечательные борщи с мясом. Когда Алёша возвращался, мы шли ко мне на квартиру.
Я приехала в Николаев, когда Железнякова уже убили, а Алёша стал заместителем нового командира бронепоезда. Есть версия, что убили Железнякова большевики: к тому времени, как он попал на юг, после Октября, у них были с ним счёты как с анархистом, его объявили вне закона. Но Железняков умел воевать, значит, мог принести пользу. Заместителем ему дали большевика, после гибели Железнякова он стал командиром, но бойцы его не любили. Железняков ему сказал перед смертью: «Если хочешь, чтобы всё не развалилось, сделай Алёшу своим заместителем». Есть основания считать, что этот большевик его и застрелил, смертельно ранил в спину во время боя. А Железняков умер, убеждённый, что в него попала вражеская пуля. Нечего и говорить, что популярная в советское время песня «Матрос-партизан Железняк» не имеет ничего общего с реальностью.
Алёша редко бывал на базе, потому что выезжал на все задания. Однажды один из бойцов бронепоезда показывал мне, как действует граната: перед тем, как её бросить, надо рвануть кольцо. Мы стояли рядом, а за столом в теплушке сидели другие бойцы, ели и разговаривали. Он показывает: «Видишь, берут в левую руку гранату, а правой, двумя пальцами…» — о ужас, — кольцо осталось у него в руке. А граната взрывается через две-три секунды, значит, она разорвётся между нами. Наступила страшная тишина. Он с ужасом на меня смотрит, а я думаю: сейчас взорвётся. Тут вскочил из-за стола боец Петров, схватил гранату, бросил в открытую настежь дверь, и она взорвалась налету. Петров обладал тем же качеством, что и Алёша — мгновенной реакцией.
Белые наступали, шли сильные бои возле Николаева. Было ясно, что белые возьмут город, и бойцы бронепоезда готовились влиться в отступающие части. Сам бронепоезд решили взорвать — на нём было много запасов — и отступить из города последними. Я должна была остаться в Николаеве, на квартире у одного бывшего моряка, но пока ещё жила на Католической. Бои шли совсем близко, на станции Водопой, километрах в шести от Николаева. После того, как взорвали бронепоезд, Алёша пришёл ко мне попрощаться. Заснул и опоздал на встречу со своими. Он ушёл в единственном направлении, куда ещё можно было уходить — на станцию Водопой. Я легла и заснула. Проснулась в пять часов вечера. Светло ещё. Дом стоял во дворе, за воротами. Я вышла во двор и услышала, что с женщинами у ворот любезничают белые. Один спросил: «Нет ли у вас красноармейцев?» И поскакал дальше. Я сообразила, что Алёша не успел далеко уйти. Сделать ничего нельзя было. Когда белые приходили, они начинали искать комиссаров, коммунистов. Хозяева квартиры боялись меня держать: только накануне ко мне приходил Алёша в форме. Я им пообещала, что уйду, и опять легла спать, спала некрепко. Оставила незапертыми окно и дверь. Я всё-таки его ждала. На рассвете услышала царапанье в окно. Ничего не спросила, тихонько открыла дверь и увидела его в одних подштанниках. Прежде, чем людей расстрелять, их раздевали до нижнего белья. Дрожащим от холода голосом он сказал: «Сейчас за мной придут, но я всё-таки решил с тобой повидаться». Он был очень голодный, а у меня — только сахар, который он принёс с бронепоезда. Я ему дала несколько кусков и вышла к воротам, запертым на ночь, легла на землю и слушаю. Раздаются крики. Слышу счёт: 21, 22, 23, и «Мать… мать…» Опять считают. Вдруг двинулись подводы, едут дальше, дальше и постепенно затихают вдали. Вернулась в комнату, говорю ему: «Не придут за тобой, отправились дальше».
Оказывается, Алёша, уйдя из дома и отстав от своих, успел присоединиться к какой-то части, которая продолжала оказывать слабое сопротивление белым. Через несколько минут их окружили, командиров и коммунистов расстреляли тут же. Некоторые командиры успели сорвать знаки различия. Матросов как активных революционеров тоже расстреливали, но не сразу. На Алёше была тельняшка, поэтому он попал в число отобранных. Евреев белые тоже расстреливали, но он в евреях не числился. Простых красноармейцев отпустили, различая их по дешёвым сапогам. До вечера пленных держали там раздетыми, а потом повезли на подводах в штаб. Белые ещё не знали города, останавливались несколько раз, чтобы спросить дорогу. Пленные сидели под конвоем, на подводах стояли пулемёты. Алёша очень устал, потому что до этого он три дня готовился взорвать бронепоезд, и дремал почти всю дорогу. Вдруг проснулся и увидел, что подвода стоит как раз против моего дома. Наши ворота были заперты, но рядом с домом находился вход в полицейский участок. Участок был пуст, но Алёша знал, что оттуда, через выбитое окно, можно пробраться ко мне. Сработала характерная для него быстрая реакция. Он всегда боялся за меня, говорил: «Ты спокойно опускаешься на дно. А я до последнего момента, даже с поднятыми на меня дулами, буду пытаться спастись». Я возражала, что в последний момент захочу не суетиться зря, захочу сосредоточиться. «Как это — последний момент? Пока есть искра надежды — надо пытаться».
Он спрыгнул с телеги, пробежал немного и проскользнул в участок. Конвоиры не заметили, как он сбежал, но когда стали пересчитывать пленных, одного не досчитались. Они сами были усталые и сонные, поэтому и уехали. Было ясно, что обратно не вернутся.
Алёша говорит: «Я боюсь, что кто-то видел, как я лез по крыше». Довольно сложно было спуститься с одного флигеля на другой. Я говорю: «Спи, до утра мы всё равно ничего не можем сделать». Он же был раздет, и прежде всего следовало раздобыть одежду. Ещё раньше знакомая девушка, работавшая в милиции, достала ему какое-то удостоверение личности. Тогда многие запасались такими бумажками на всякий случай. С квартиры всё равно надо было уходить — на главной улице искали красных. Под утро стучится хозяйская дочь: «Я знаю, ваш муж здесь. У меня — больная мать и маленький брат. Вы должны сейчас же уйти». Оказывается, кто-то из соседей его видел. Я ей говорю: «Достаньте брюки и рубашку, и мы тут же уйдём». «Где я их достану, у нас же нет мужчин». «Как хотите, иначе мы не можем уйти. И все погибнут — и ваш брат, и мать». Конечно, она постаралась и раздобыла рубашку-косоворотку и брюки. Сапоги у нас были, Алёша принёс с бронепоезда перед тем, как его уничтожить, чтобы я их продала, если нечего будет есть. Мы оделись и вышли. У меня не было ботинок, я пошла босиком. Идти можно было только в одном направлении, на Херсон, который был у белых. Опаснее всего было оставаться в только что занятом городе. В Херсоне у него были связи. Самое трудное — выбраться из Николаева. Опять пришлось идти на Водопой. Я решила проводить его хотя бы до этой станции, пройти вместе несколько самых опасных вёрст возле города. Мне казалось, что со мной ему безопаснее. И просто хотелось побыть вместе. Он взял под мышку большой арбуз, я повязала голову платочком. Мы рассчитывали, что нас примут за крестьян. Дальше Водопоя он мне идти не велел, помахал рукой и весело пошёл вперёд со своим арбузом. Я вернулась уже на другую квартиру, к одному из бойцов бронепоезда, старому моряку из-под Николаева, из слободы, где жили матросы из поколения в поколение.
Назавтра думаю: ведь его могли в любом месте схватить! Решила ехать в Херсон. Через три дня наладилось движение по железной дороге, и я отправилась. Железная дорога работала фактически только для военных. Я — в один вагон, в другой, говорю всем, что у меня муж мобилизованный, раненый. Наконец, меня пустили в теплушку, и я приехала в Херсон. Станция, все выходят. И вдруг мне в первый раз приходит в голову, что я абсолютно не знаю, где и как его искать. Он мне только сказал, что у него в Херсоне есть явка, там его снабдят документами и деньгами, чтобы он двигался дальше, в Крым, занятый войсками Врангеля, в подполье. Я — в ужасе: где его искать? И, может быть, он уже отправился дальше? Надо возвращаться в Николаев, но прежде всего я решила поесть. Иду на базар, не смотрю по сторонам и предаюсь мрачным мыслям. И вдруг — в нашей жизни случайности играли большую роль — навстречу мне Алёша! Он меня увидел первый, никак не мог сообразить, как я сюда попала, решил, что я ему привиделась. Представляешь себе мой восторг! «Ой, как хорошо, а я боялась, что не найду тебя!» «Да где ты рассчитывала меня найти?» «Но я не могла оставаться в Николаеве, не зная, что с тобой». Он, конечно, тоже обрадовался, но говорит: «Ты знаешь, мне некуда тебя взять. Я живу в офицерской семье и не могу привести туда еврейку. Ладно, давай пока что поедим». И тут же на базаре мы устроили пир. И он мне рассказал, что когда мы расстались, он пошёл дальше, стараясь не попадаться на глаза военным. Идёт, и его догоняют дрожки. За извозчика сидит солдат, а на дрожках — сестра милосердия. Дрожки его обгоняют. Он подумал: едва ли сестра милосердия меня остановит. Но замечает, что дрожки замедляют ход. Отстал, и дрожки едут медленнее. Он слегка забеспокоился, всё-таки там сидит солдат. И вдруг видит, что сестра манит его пальцем. Он подошёл. Оказалось, что эта молодая женщина — его знакомая по парижской эмиграции. В него все там были влюблены, и она немножко. Теперь она служит в белой армии и едет в Херсон. Сестра его подвезла, и остаток дороги он ехал спокойно. Она, конечно, поняла, кто он, и рассказала, что в городе ловят и расстреливают красных. Сестра привезла его на безопасную квартиру, в семью белых офицеров, представила его как своего знакомого Агеева — под этой фамилией и с помощью новых знакомых он потом уехал в Крым. Одет он был прилично — купил одежду, чтобы предстать перед этой семьёй, как подобает. Рассказывал, как они хорошо к нему относятся, как он им врёт, сочиняет всякие истории, будто он из их круга.
Мы пришли на вокзал, он меня посадил на обратный поезд. Зная, что он в полной безопасности, я с лёгким сердцем вернулась в Николаев. Загадывать о будущем мы не умели.
В Николаеве я вскоре заскучала. Мне нужно было в Одессу: там мой дом, товарищи. Через несколько дней белые заняли Одессу, значит, можно спокойно туда ехать. Алёша мне обещал, что как только он доберётся до Крыма, он разовьёт деятельность, там будет подполье, и как-нибудь мы с ним соединимся. Но вышло иначе. Добралась я до Одессы — у меня же были родители в Одессе, и я не могла перенести, что они обо мне ничего не знают. Я успокоила родителей: еду, мол, к мужу в Крым. Ну, раз к мужу — что поделаешь. И через какое-то время отправилась в Крым. Сообщение было только пароходное. Стояла глубокая осень. Начался шторм. Я ехала на палубе и стала замерзать. Меня взяли в каюту, оттёрли, отогрели. Два дня мотало пароход в море, и он вернулся в Одессу. Так я и не побывала в Крыму, и в это последнее подполье нам с отцом встретиться не удалось.
Я заболела тифом. Болела долго. После болезни пришла к одной нашей знакомой, и она говорит: «Алёша погиб. Его расстреляли. Есть очевидцы». Она мне это решилась сказать только теперь, когда у меня появился «ухажёр». А все наши знают уже давно. Что ж — погибают! Я решила, что всё кончено. Время шло, несколько месяцев казались годами. В двадцатом году мне не было ещё и семнадцати лет. Алёша погиб, а тут появился Виктор. Во время первого подполья я его не знала, когда началась революция, он учился в Москве и вернулся в Одессу в двадцатом году. Тоже был анархистом. Как только мы познакомились, он стал за мной ухаживать. Он знал, что у меня есть муж, много слышал о нём. Об Алёше ведь говорили как о большом герое. И услышав, что он погиб, очень сочувствовал. Потом я заболела тифом. Виктор меня навещал и сам заразился. Постепенно я всё больше к нему привязывалась. Раньше я ему говорила: «Если бы не Алёша…» Однажды он возразил: «Что же мне — пожелать ему смерти?» В общем, так уж случилось.
Пришли красные. Мы все околачивались без дела возле Федерации анархистов. По нашим понятиям, человек не работать должен, а революцией заниматься. Да, чем же мы жили, не работая? Дед Виктора был в своё время одним из одесских богачей, владельцем канатной фабрики и нескольких домов. У деда был дворник, у дворника — мальчик одного возраста с Виктором. Уйдя в подполье, он назвался именем сына дворника, Виктором Андреевичем Родионовым, и под этим именем прожил всю жизнь. Настоящее его имя Исидор Каменецкий. В первый же день революции дед, конечно, всё потерял, но семья осталась жить в собственной большой квартире, где была масса белья, дорогой посуды. Туда приходили друзья. Время от времени кто-нибудь продавал на рынке какую-нибудь вазу, покупал капусту. Тарелки не мыли, а складывали в отдельную комнату. Посуда там стояла по всему полу. В другую комнату складывали грязное бельё. Так и жили. Но однажды Виктор сказал: «Ты меня, может быть, будешь презирать, но надоело мне всё это. Я хочу жить по-человечески. Надо работать».
В начале 1921 года организовался Совнархоз, туда набирали людей. Виктора охотно приняли и послали в Первомайск, на мукомольное производство. Я, конечно, хотела заниматься революцией, но понимала, что надо подкормиться. После тифа мы оба были очень истощены. Поехала в Первомайск. В жизни я не видела столько еды! В начале Гражданской войны ведь где-то производили продукты, но не хватало транспорта, торговля была дезорганизована, и в таких маленьких городках, как Петрвомайск, скопилось масса продовольствия. Там оказались наши друзья из подполья, которые работали в ЧК, что нас нисколько не шокировало. Для нас ЧК была одним из необходимых органов. А чем реально эти органы занимались, нас не интересовало. Зажили мы весело и сытно.