Глава пятая КОЛОВРАТНОСТЬ

Глава пятая

КОЛОВРАТНОСТЬ

И сего же генваря 13 дня в Ярославской правинцыальной канцелярии определено оных Федора Волкова, он же и Полушкин, з братьями Гаврилом, Григорьем, Ярославской правинцыальной канцелярии канцеляристов Ивана Иконникова, Якова Попова, пищика Семена Куклина, ис церковников Ивана Дмитревскова, Алексея Попова, ярославца посацкова Семена Скочкова, малороссийцов Демьяна Галика, Якова Шумскова с присланным, ис Правительствующаго Сената подпорутчиком Дашковым в Санкт-Питербурх отправить, кои при сем и отправлены на 19-ти ямских подводах.

Выписка из рапорта Ярославской провинциальной канцелярии Сенату. 13 января 1752 г.

Императрица слушала оперу придворного сочинителя Бонекки «Евдоксия венчанная», о которой сам автор заметал: «Признаюсь, что под именем Евдоксии скрывается мое почтение. Стихи мои нечто величайшее представляют. Когда я бессмертную ее славу, геройские и трон украшающие добродетели прославляю, то в устах Евдоксию, а в сердцах Елисавету имею».

Императрица любила эту оперу, хотя о добродетелях своих сама была высокого мнения, и ничто не могло возвеличить их более, нежели ее собственное сознание. Спектакль шел на придворной сцене, а она вспоминала театр своего «маленького двора», в котором придворные девицы и певчие забавляли обаятельную и веселую цесаревну, ждущую — увы! — со дня на день заточения в монастырь и плетущую нити заговора против любезной Анны Иоанновны. В том домашнем театре ею были пережиты и «мрак падения», и «вечный полдень славы», и «скорбный стон», и «гимн победы величавый», как сказал бы Расин.

«И только своим бездействием и невмешательством в дела, — замечает мемуарист, — своей непосредственностью и страстью к забавам и увеселениям избегала подозрения и преследования».

Историк добавляет по этому поводу: «Знала ли цесаревна Елизавета Петровна, что ее именем пугают и держат в страхе императрицу Анну и что она играет такую печальную роль в тайной канцелярии? Иное, может быть, знала, но многого и не могла знать; да и о том, что слышала, принуждена была делать вид, что не слышит и не знает, и наполняла свои досуги — а у нее их было много — комедиями», которые вносили оживление в «маленький двор» цесаревны, но большей частью служили ей ширмой.

О многом могли бы рассказать стены того театра. «Маленький двор» цесаревны собирал не только любителей сценического искусства, по и мастеров придворной интриги. Ах, как давно все это было!

Став императрицей, Елизавета Петровна не оставила своего увлечения театром, так и продолжала быть одной из страстных любительниц сценического искусства, поскольку с тех пор более серьезные заботы и времена кошмарных ожиданий в нети ушли и дымкой забвения покрылись. Елизавета Петровна желала приохотить своих придворных к итальянской опере и французской комедии, и посещение театра для них было ее только обязательным, но и оговорено специальным ее императорского величества указом: какому рангу где сидеть, каким чинам где стоять, что, идучи в театр, надевать. Императрица сама строго следила за теми, кто пропускал представления. Камер-фурьерские журналы того времени пестрят напоминаниями нерадивым дворянам: «не забыли ли они, что в сей назначенный день быть комедии?»

Но неблагодарные придворные, как ни тщилась государыня императрица, предпочитали итальянской опере и французской комедии игры своих «дураков» и «дур», благо их еще со времен Анны Иоанновны осталось предостаточно. Не перевелась еще привычка медведей по столицам держать. И снова приходилось напоминать господам дворянам: «Ее императорское величество изволила указать: «Как в Санкт-Петербурге, так и в Москве медведей не держать, а кто к них охотник, держали б в своих деревнях, а по ночам бы не выводили».

Но и после всех этих строгих указав именитых смотрельщиков «как в партере, так и по этажам весьма мало» прибавилось. Шел же все больше люд, не имевший больших чинов и званий, у которого не было ни домашних «дураков» и «дур», ни озорных медведей. И Елизавета Петровна всемилостивейше иногда дозволяла иметь свободный вход в оперный дом знатному купечеству обоего пола, «только б одеты были не гнусно».

Рассказывали об одном фельдфебеле, который пришел в театр, хотя нижних чинов пропускать было не велено. Когда лакей у двери спросил его, что он за человек, тот, не смутясь, ответил: «Я фельдфебель». А на вопрос другого лакея: «Что это за чин?» — ответил, опять же не смутясь: «В армии три фельда токмо: фельдмаршал, фельдцейгмейстер и фельдфебель. Так что сам рассуждай, каков это чин!» И лакей пропустил его с великим почтением.

Императрица, не отрывая взгляда от сцены, обратилась к князю Трубецкому:

— А что, Никита Юрьевич, у вас всегда веселые новости, не отвлечете ли нас от божественной музыки Арайи?

В оркестре под управлением капельмейстера Франческо Арайи играл на янтарной флейте, подаренной ему прусским королем Фридрихом, великий князь Петр Федорович, и неестественные, пронзительные звуки этой флейты, доносившиеся из оркестра, резали слух не только Елизаветы Петровны. Сидевшая тут же, в аванложе, великая княгиня Екатерина Алексеевна, слушая музыкальные упражнения своего мужа, не скрывала неудовольствия.

Князь Трубецкой склонил голову.

— Ваше величество, что касается божественной музыки Арайи, то в ней есть инструмент, придающий ей и прелесть и звучание.

— Это, конечно, флейта великого Фридриха? — спросила без улыбки великая княгиня.

— Да, — улыбаясь, ответил князь, — это флейта, звуки которой придают стихам Бонекки б?льшую выразительность.

Великая княгиня натянуто улыбнулась и покосилась в сторону императрицы. Елизавета Петровна развела руками, обреченно вздохнула.

— Вот, дитя мое, мы мним себя великими знатоками искусства, а князь преподал нам урок. Спасибо, Никита Юрьевич, — императрица кивнула Трубецкому. — Да, музыка возвышает в нас чувства, для коих слово еще недоступно. Итальянцы это прекрасно понимают.

— У русских, ваше величество, это понятие в крови, — скромно ответил князь. — Не токмо в слове с музыкою, но и с танцами и с игрою чувства выражаются. Пример тому — хороводы!

— Ах, хороводы! — вздохнула императрица. — Однако ж ни бригадир Сумароков, ни вы до сих пор не представили нам приятности видеть все это. Я ведь просила вас, дорогой Никита Юрьевич, утешить нас русской труппой.

— С вашего позволения, ваше величество, вы просили бригадира Сумарокова… Он вам представил кадетов Шляхетного корпуса.

— Разве я для того готовлю кадет, чтоб они представляли мне кумедии и тражедии?.. Я хочу видеть в них мужей, на пользу Отечества служащих. И потом, какие могут быть актеры из юношей, артикулами воинскими занимающихся? Странно, князь… Странно… А что ж партикулярные труппы? Они тож не годны для двора?

— Не годны, ваше величество, — поклонился Трубецкой. — Что на святках и масленой в двух столицах играли, ко двору пускать негоже.

— А гоже что? — спросила Екатерина. — Неужли, князь, среди доброго и смышленого народа нашего так уж и не найти тех, которые годны б были?

— Отчего ж, ваше высочество? — поднял бровь Трубецкой. — И так думаю, есть не токмо годны, но и которые многую фору иноземцам дадут.

— Так где ж они, князь? — удивленно воскликнула императрица. — Вы их видели, Катрин?

— В воображении нашего дорогого Никиты Юрьевича…

Трубецкой поклонился великой княгине и обратился к Елизавете Петровне:

— Ваше величество, генерал-прокурору не следует злоупотреблять своим воображением, на то есть сочинители и комедианты, о коих я и хочу вам доложить. В государстве Российском есть настоящий русский театр, который ставит не только кумедии и тражедии, но и оперы.

— Вот как! — удивилась императрица. — И где ж этот театр?

— В Ярославле, ваше величество. Театр купца Федора Волкова.

Князь не посвящал в эту новость великую княгиню, и та могла затаить обиду. Ему ж хотелось, чтобы о русском театре императрица услышала от него, а не от великой княгини.

— О, ваше величество, театр этот весьма скромен, чтобы удостаивать его высокого внимания. Однако, если ваше величество соизволит…

— Отчего же не соизволить, князь! Очень даже соизволю. — Императрица разволновалась. — У меня есть постоянный русский театр, а я впервые узнаю об этом! Вы-то откуда узнали, Никита Юрьевич?

— Я генерал-прокурор, — уклончиво ответил Трубецкой и опустил голову. — Вы желали видеть русский театр, а ваше желание для всех нас закон.

— Нет, вы представляете, Катрин? Надо непременно посмотреть его. Купец… Как, то бишь, его, Никита Юрьевич?..

— Федор Волков, ваше величество.

— И что, богатый купец?

Этого Трубецкой не знал, потому что Игнатьев в письме ему умолчал о достатках Волкова. Но что значит для императрицы понятие о богатстве! И он решительно ответил:

— Среднего достатка, ваше величество.

— Похвально! Купцы наши даже при средних достатках свои театры содержат. А многие ль из наших дворян позволить себе это могут? Мы хотим видеть ваших комедиантов, князь. Если вы нас любите, то постарайтесь доставить нам удовольствие до великого поста. Там уж будем молиться о спасении души… Как вы думаете, Катрин, любит нас Никита Юрьевич?

Екатерина посмотрела на Трубецкого и прочла в его глазах немую мольбу.

— До поста слишком мало времени, но его вполне достаточно, чтобы князь убедил нас в своей любви, ваше величество.

Трубецкой поклонился.

— Что же вы стоите, князь? — удивилась императрица. — Вы рискуете разочаровать нас. Немедленно же заготовьте указ и велите моим именем привезть в Петербург всю труппу не мешкая. Не мешкая, князь!

— Слушаюсь, ваше величество.

У портьеры он вдруг остановился: запел Марк Полторацкий — первый русский оперный бас, для которого Арайи специально написал партию Марциана в «Евдоксии венчанной». Мало кто из итальянских певцов мог соперничать с этим самородком, который исполнял труднейшие итальянские партии «с художественными каденциями и изысканнейшими украшениями».

И тут Трубецкой поймал себя на мысли: чрез этих купцов, не дай бог, и судьбы лишиться недолго. Выходя из ложи, он чуть не столкнулся с Иваном Ивановичем Шуваловым.

Костромские дворяне братья Александр и Петр Шуваловы поставили на карту свою судьбу в ночь на 25 ноября 1741 года. Взвесив все шансы, они быстро сообразили, что проигрыш маловероятен и грозит всего лишь потерей двух неприкаянных голов, выигрыш же сулит будущее, в лучезарности которого они не сомневались. И они приняли участие в игре: дворцовый переворот против правительницы Анны Леопольдовны и ее маленького сына-императора Иоанна Антоновича произошел бескровно. Ворвавшись во главе гвардейцев-преображенцев во дворец, Елизавета Петровна приказала арестовать правительницу, поцеловала низвергнутого младенца-императора и провозгласила себя русской царицей.

Мечты о лучезарном будущем становились явью. Через пять лет генерал-аншеф Александр Иванович Шувалов стал иметь под своей «дирекцией» Тайную розыскных дел канцелярию — высший орган политического сыска. Созданная еще Петром Первым по делу царевича Алексея и его приверженцев, она просуществовала тогда восемь лет и вновь была создана в царствование Анны Иоанновны стараниями жестокого и подозрительного Бирона. «Русскими должно повелевать кнутом или топором», — говаривал «курляндский конюх», и головы подданных империи летели тысячами: более ста тысяч голов было положено на плаху «веселым и обаятельным» палачом.

Вступив на престол, Елизавета Петровна дала слово отменить смертную казнь. И она свято блюла свой обет, никого не карая смертью. Правда, под кнутом и батогами, случалось, умирали, но на то уж была воля божья. Лишить жизни тремя ударами кнута мог не каждый палач, да кто ж и считал их — эти удары! Однако ж больше ссылали в места, не столь отдаленные. За двадцать лет царствования Елизаветы таких ссыльных набралось около ста тысяч.

Тайная канцелярия «слово и дело государево» — продолжала наводить ужас на подданных империи.

Всесильным же стал брат Александра Петр Иванович. Был он женат на Мавре Егоровне Шепелевой, фрейлине Елизаветы с достопамятных времен. С тех самых времен, когда и Мавра Егоровна, и сама Елизавета Петровна чуть было избежали следствия в той самой Тайной канцелярии.

В ту пору, после смерти Петра II, цесаревна Елизавета Петровна осталась единственной в России законной претенденткой на русский престол и, стало быть, самым опасным конкурентом царствующей государыне. Анна Иоанновна ни на минуту не упускала из виду веселую затворницу Александровской слободы, где хоть и потешались невинными домашними спектаклями да беззаботным катанием на качелях, однако ж и росла глухая вражда к ненавистной бироновщине и немецкому засилью. Это уже становилось опасным.

И вот весной 1735 года генерал Ушаков объявил в Тайной канцелярии, что ее императорское величество указали «дому ея высочества благоверной государыни цесаревны Елизаветы Петровны регента певчего Ивана Петрова взять в Тайную канцелярию и какия в квартире его есть письма и тетради и книги скорописный и уставный — для разсмотрения все забрать в Тайную канцелярию».

Петрова арестовали, а в доме его обнаружили средь прочих бумаг два письма и тетрадку, кои сразу же обратили на себя внимание. Первое письмо имело заголовок: «О возведении на престол российския державы»; во втором упоминалось о принцессе Лавре; в тетрадке писалось о «гадании философском». Все эти бумаги были срочно отосланы «на разсмотрение» новгородскому архиепископу Феофану. Просмотрев бумаги, осторожный Феофан посоветовал: «Допросить, до которого лица то написано и пением действовано, и когда и где? Второе — часть то комедии: где ж она была? кто сочинял? кто принцесса Лавра и вся история или фабула откуда вынята?»

Регенту Петрову, пригрозив смертной казнью за утайку истины, приказано было ответствовать по всем пунктам. И он показал: «Второе письмо — «явление» выписано из комедии, составленной в Москве в 1730 или 1731 году фрейлиной государыни цесаревны, что ныне за камер-юнкером Петром Шуваловым, Маврой Егоровною дочерью Шепелевой; а по чьему приказу ту комедию она сочиняла и в какой силе о принцессе Лавре написано, того он не ведает; токмо признавает он, что о принцессе Лавре упомянулось в той комедии в образе богини… Действие исполняемо было при государыне цесаревне им, Петровым, и другими певчими, також и придворными девицами, для забавы государыни цесаревны; и посторонних, кроме придворных, никого на оных комедиях не бывало. А откуда оныя комедианская фабула вынята, того он не знает».

Петрова отпустили с миром, однако ж строго наказав: «о чем в Тайной канцелярии спрашиван и что в разспросе своем показал, чтобы о том разговора ни с кем не имел, никому не разглашал, також и государыне цесаревне об оном ни о чем отнюдь не сказывал».

Петров «не сказывал», и Елизавета Петровна узнала об этом лишь после того, как стала императрицей. Случайно.

Теперь понятно, почему «сочинительница» Мавра Егоровна, женщина злобная, мстительная и жестокая, к тому ж уродливая, пользовалась у императрицы таким доверием, каким, может быть, не пользовался даже ее «нелицеприятный друг» Алексис Разумовский. Это доверие императрицы перешло и на мужа фрейлины, бывшего камер-юнкера Петра Ивановича Шувалова, который стал фактическим руководителем ее правительства.

И эти первые люди государства, увы, не чувствовали себя уверенно в зыбком мире интриг и дворцовых переворотов, благодаря одному из которых и сами обрели свою судьбу.

Увлечение императрицы красавцем Никитой Бекетовым пришлось Шуваловым очень не по праву: фаворит для государыни первый человек не только в сердечных делах. Здесь нужен был свой человек. И судьбою Бекетова занялась сама многоопытная и изворотливая Мавра Егоровна.

В ту пору у красавца Никиты что-то стало с лицом, за которым он следил с великим тщанием: то ли оно стало терять свой юношеский цвет, то ли былую упругость кожи. И Мавра Егоровна приняла тут такое живое участие во внешности фаворита, что у Никиты мелькнула догадка: кажется, он попадал «в случай». Мавра Егоровна предложила красавцу некое народное снадобье, после омовения которым лицо Никиты покрылось красными пятнами и лишаями.

— Дурная болезнь, — сочувствовала матушке-государыне Мавра Егоровна. — Очень уж неразборчив был наш заласканный красавец в делах сердечных…

Елизавета Петровна, пуще всего боявшаяся всяких болезней, пришла в ужас и чуть не слегла. Предупреждая волю императрицы, Бекетову отказали от двора, а уж потом отправили и подальше — губернатором в Астраханскую губернию.

Теперь, когда путь к сердцу государыни был свободен, Мавра Егоровна не стала уповать на случай. Давно приметила она — состоял в те поры при великой княгине Екатерине Алексеевне камер-пажом бедный и потому скромный родственник Шуваловых, их двоюродный братец Ваня Шувалов. Ваню постоянно видели с книжкой в руках. Был он задумчив и мечтателен. Знали, что Ваня пишет стихи и к тому ж, ни для кого это не было секретом, страстно влюблен в княжну Анну Гагарину, на которой хотел жениться. Но этого очень не хотела Мавра Егоровна, она хотела, чтобы симпатичный и мечтательный паж попал на глаза государыне. И он попал. А через месяц после этого был внезапно произведен в камер-юнкеры.

Двадцатидвухлетний паж стал волею императрицы первым среди трех всесильных Шуваловых. С той лишь разницей, что не принял никаких титулов и наград, обрушившихся на него, — он действительно любил свою августейшую сорокалетнюю покровительницу. И она чувствовала это и ценила. Иван же Иванович покровительствовал просвещению.

Подпоручик сенатской роты Дашков маялся головою и угрызениями совести. Он с трудом стал вспоминать, что же произошло вчера и минувшей ночью. И воспоминания эти были отрывочны и раздерганны, как клочья утреннего тумана.

Со старым приятелем сержантом Лодыженским заглянули сперва к какому-то поручику. Потом Дашков банк метал…

Подпоручик выскочил из-за стола и стал шарить по карманам мундира. Так и есть — пусто. Дометался… Давно ль матушка переслала ему хоть и малую толику, да и того теперь нет. Подпоручик совсем пал духом и, опустясь на лавку и обхватив голову руками, горестно застонал. Ах, бедная матушка!

А откуда ж взялись купцы?.. Ничего этого Дашков вспомнить не мог. Вспомнил лишь бородатую рожу Ивана Митрофановича Канатчикова — знатного лесопромышленника. Лез он целоваться и все колол жесткою бородою щеки подпоручика. Деньги ему совал за распахнутый мундир. А за что?

Ах, Полинька! Теперь Дашков окончательно понял причину угрызений совести.

Купец Канатчиков славился своим хлебосольством. Всего было вдоволь у купца, но самое дорогое, чем он гордился и ради чего готов был пожертвовать всем, была его красавица дочь Полинька. Из-за нее поссорился со своими товарищами, которые сватали ему своих сыновей. У Канатчикова было единственное и непреклонное желание: выдать Полиньку за дворянина.

И Канатчиков не скупился, когда приглашал к себе молодых военных и партикулярных дворян. Угощал несказанно, не отказывал в деньгах, будто по случаю делал подарки. Уверен был: все обернется сторицею. На Дашкова купец имел особые виды: старого дворянского рода, честный и благородный подпоручик, которого ждали чины и слава, нравился его дочери. К тому же Канатчиков знал о незавидных делах в вотчине его матушки, а кто ж откажется от помощи — бескорыстной и родственной!

Полинька тоже нравилась Дашкову. Да и кому она не нравилась! Но вот так — потомственному дворянину да в купцы?.. Впрочем, разве более знатные вельможи не женились на своих крепостных?.. Не-ет, здесь надо подумать — и крепко. Опять же, что еще скажет матушка!

Слишком далеко ушел мыслями Дашков, а когда вновь вспомнил о вчерашнем, содрогнулся: он же просил у Ивана Митрофановича руки его дочери и получил согласие!

Дашков упал на кровать и закрыл голову подушкой. И помощи ждать неоткуда… Куда ж деваться? Хоть бы провалиться в тартарары, время переждать, а там будь что будет! Господи, да ведь есть же ангел-хранитель!

И в этот момент в дверь громко постучали. Дашков вздрогнул.

Ангел-хранитель явился в образе громадного гоффурьера.

— Подпоручик Дашков! — торжественно возвестил он трубным голосом. — Вам надлежит немедля явиться к генерал-прокурору его сиятельству князю Трубецкому. Карета ждет вас.

«Пронеси, господи!» — незаметно перекрестил грудь подпоручик и вышел вслед за гоф-фурьером.

Трубецкой, как видно, ждал Дашкова. Он посмотрел на бледное лицо подпоручика, на темные круги под глазами, спросил:

— Вы больны, Дашков?

— Никак нет, ваше сиятельство.

— Пили вчера?

Дашков опустил глаза, тихо ответил:

— Пил, ваше сиятельство.

— Ну, это пройдет, — успокоился Трубецкой. Ему не хотелось бы заменять Дашкова, исполнительного и честного офицера сенатской роты, кем-нибудь другим при таком особо важном поручении. И он без лишних слов сразу же перешел к делу. — Срочно отправляйтесь в Ярославль, подпоручик. Сегодня. Нет, сейчас же! Привезете оттуда комедиантов. Привезете до поста. Запомните — до поста! Вот вам указ ее императорского величества. — Трубецкой передал Дашкову указ, вынул из шкатулки деньги и вложил их в ладонь подпоручика. — Это тебе, голубчик, на расходы. Гони, брат. Не мешкай. Успеешь до поста, я тебя не забуду. Ну а не успеешь, — Трубецкой скорбно вздохнул, — пеняй на себя.

Вот он — ангел-хранитель! Глаза Дашкова заблестели, он щелкнул каблуками.

— Жизнь положу, ваше сиятельство!

Трубецкой так удивился неожиданной перемене подпоручика, что не удержался, чтобы не спросить:

— А чему это ты так обрадовался, голубчик?

— Почитаю за честь услужить ее императорскому величеству и вам, ваше сиятельство!

— Спасибо, голубчик, и — гони. Гони, ради бога!

Дашков выскочил от Трубецкого, не чуя под ногами земли, и, лишь пробежав несколько шагов, не зная куда, вспомнил вдруг что надо получить еще и прогонные!

Московский регистратор Андрей Григорьев бушевал в Ярославском магистрате. Ваня Дмитревский из провинциальной канцелярии не отправил в Москву с нарочным бумаги Григорьева и теперь, боясь его гнева, скрылся в магистрате. И тогда разъяренный регистратор ворвался в магистрат со своим сержантом и приказал ему нещадно бить Дмитревского. Сержант отказался от такого срамного действа, и тогда сам Григорьев обрушился на Ваню, «ругал его вором, грозил смертной казнью и, знатно, забыв государственные права и не устрашась на судейском столе ее императорского величества указов, яко благочиния зерцало, из крайней своей злобы замахивался на него бить, называл канальей и бестией, и бранил м…но». Григорьев прибыл в город с указом, повелевавшим ярославскому купечеству доставить несколько сот лошадей «для высочайшего шествия из Москвы в Санкт-Петербург». Вообразив себя чуть ли не посланцем небесным, Григорьев решил показать всю меру и безмерие своей власти. Видя такое устремление московского регистратора, члены магистрата — ратманы, оттерли Ваню из судейской каморы, и он заперся в другой каморе. Заметив это, Григорьев вошел в раж.

— Ага, прощелыги! — завопил он. — Мало держите в магистрате колодников и воров, еще и покрываете их?!

Ратманы держались с достоинством. Они спокойно и со знанием дела объяснили зарвавшемуся регистратору:

— Сие не похвально и противу закону. В именном указе тысяча семьсот двадцать четвертого года установлено штрафование бессовестных, которые неучтивым образом в присутственных местах поступают.

— Что-о, сучьи дети?! Грозить вздумали?..

— А за сие наглое невежество, — продолжали ему внушать ратманы, — а особливо за сквернословную брань, надлежало бы взять с вас, господин регистратор, штраф — десять рублев.

— Воры подлежат пытке и смертному истязанию! — вопил свое Григорьев.

Но пока он вопил и сквернословил, ратманы послали гонца к воеводе, прося его о помощи и защите. Михаил Андреевич Бобрищев-Пушкин, узнав о таком поношении магистрата, задумался. Конечно, люди чиновные, вроде Григорьева, всегда могли безнаказанно издеваться над людьми выборными, состоящими на общественной службе. Но за последнее время совсем уж замотали город всяческими ревизиями и поборами. И воевода подумал: кто-то копает ему яму. И он велел послать к магистрату полицмейстера с командою и стал собираться сам.

Когда воевода и полицмейстер вошли в палату, неукротимый Григорьев топтал ногами обрывки магистратского рапорта и кряхтел, будто дрова колол.

«Пляши, пляши, — усмехнулся про себя воевода. — А я вот тебя сейчас по указу семьсот двадцать четвертого года, да еще и рапорт в Москву. Допляшешься!»

Наконец Григорьев выдохся, остановился и только тогда заметил и воеводу и полицмейстера. Наступила тишина. Григорьев тяжело дышал, в глазах его горели злые огоньки. Воевода чуть улыбался. В этот момент со стороны Санкт-Петербургского тракта послышался заливистый звон бубенцов. Магистратские бросились к окнам и увидели мчащуюся во весь опор, окутанную снежной метелью курьерскую тройку.

Михаил Андреевич вспомнил любимую притчу «Коловратность» господина Сумарокова. Он выучил эту притчу наизусть, потому как за многие годы воеводства мудрость ее постигал все более и более:

Собака Кошку съела,

Собаку съел Медведь,

Медведя — зевом — Лев принудил умереть,

Сразити Льва рука Охотничья умела,

Охотника ужалила Змея,

Змею загрызла Кошка,

А мысль моя,

И видно нам неоднократно,

Что все на свете коловратно.

Григорьев же, видимо, этой притчи не знал, поэтому всегда уповал на случай.

Между тем тройка пронеслась по улице города, и у магистрата бубенцы всхлипнули и захлебнулись. Тут же дверь распахнулась, и в палату, гремя огромными ботфортами и стукнув палашом о косяк, вошел краснощекий с мороза красавец офицер.

— Подпоручик сенатской роты Дашков! — рявкнул он, ни к кому не обращаясь. — Воеводу ко мне! Мигом!

Воевода сделал шаг вперед, кивнул головой.

— Воевода Бобрищев-Пушкин к вашим услугам.

Дашков, вынув из-за пазухи бумагу с печатью на розовом шелковом шнурке и крякнув густо, строго обвел взглядом магистратских.

— Честь имею объявить указ ее императорского величества самодержицы всероссийской. — Он развернул бумагу и стал читать так, будто оду декламировал — «Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня Елисавет Петровна, самодержица всероссийская, сего генваря 3 дня всемилостивейше указать соизволила ярославских купцов Федора Григорьева сына Волкова, он же Полушкин, з братьями Гавриилом и Григорьем (которые в Ярославле содержат театр и играют комедии) и кто им для того еще потребны будут, привесть в Санкт-Петербург… и что надлежать будет для скорейшего оных людей и принадлежащего им платья сюда привозу, под оное дать ямские подводы и на них ис казны прогонные деньги. И во исполнение оного высочайшего ее императорского величества указу Правительствующий Сенат приказали: в Ярославль отправить нарочного сенацкой роты подпорутчика Дашкова и велеть показанных купцов… и кто им еще для того как ис купечества, так ис приказных и ис протчих чинов потребны будут… отправить в Санкт-Петербург с показанным нарочным отправленным в самой скорости.

Сей указ объявил: Генерал-прокурор князь Трубецкой генваря 4 дня 1752 года».

В наступившей тишине вдруг послышался всхлип. Дашков круто повернулся и увидел в дверях прислонившегося к косяку юношу.

— Кто таков?

Бобрищев-Пушкин, растерянный, огорошенный указом, остолбенел. До сих пор курьеры ее императорского величества смерчем проносились по городам и весям, чтобы смещать, ссылать, миловать. А тут — комедианты! Что ж это творится-то на белом свете! Это уж и вовсе коловратно!..

— Кто таков? — повторил вопрос подпоручик, потому что Ваня, услышав указ и не сдержавшись, испугался теперь своей дерзости и стоял, словно воды в рот набрал.

Воевода опомнился, схватил Ваню за рукав и подтолкнул к Дашкову.

— Вот этот, ваше благородие, и есть волковский комедиант Иван Дмитревский:

Дашков поднял Ваню и расцеловал в обе щеки.

— Экой ты красавец, братец! Что ж, собирайся, Ваня, в столицу, и не медля! — Заметив, что Ваня вздрогнул вдруг и дернулся, встретившись со злобным взглядом Григорьева, Дашков подивился: — Ты чего? Боишься кого?

И тогда воевода решил, что наступил его черед.

— Сей зарвавшийся регистратишко, — ткнул он пальцем в Григорьева, — сулил оному безвинному актеру волковскому пытку и смертное истязание.

Дашков отпустил Ваню и, взяв за грудки Григорьева, слегка приподнял.

— Ты что же, собачий сын, слуг государыни своей истязуешь? Указы Петровы забыл? Да ты же враг отечеству своему, поганая твоя рожа! Штрафовать его — и на цепь! Эй, кто там?

Полицмейстер выскочил за дверь, и в судейскую вбежали два солдата. Они вытолкнули Григорьева за дверь, и тогда Дашков приказал:

— Волкова ко мне! Мигом!

Длинной извилистой лентой обоз в окружении родственников, провожающих, любопытных медленно спустился от Полушкинской рощи и остановился у воеводского двора.

На крыльцо вышел Бобрищев-Пушкин с Марьей Ефимовной, за ними показались оба Майковы. Воевода оглядел обоз, поднял голову. Солнце уже осветило хлопья снега на верхушках деревьев и слизывало с синего неба остатки мглистых залысин.

Подошел Федор. Поклонился.

— Прощайте, Михаил Андреевич.

Воевода развел в недоумении руками: все никак не мог привыкнуть к этакой неожиданности.

— Вот она, брат Федор Григорьевич, фортуна-то… а? Денек-то будет на славу… На славу, — повторил он и часто заморгал глазами.

— Сохрани вас господь, Федор Григорьевич, — Марья Ефимовна грустно улыбнулась, тихо добавила: — Видно, больше не увидимся…

Федору до слез стало жаль эту добрую женщину и он, желая ободрить ее, ласково улыбнулся.

— Марья Ефимовна, чай, не за тридевять земель уезжаем! Бог даст, снова для вас в Ярославле играть станем.

Но им не суждено уже будет свидеться: вскоре после отъезда Федора старый и больной Бобрищев-Пушкин останется вдовцом и, не выдержав одиночества, тоже уйдет в мир иной, тихо и безропотно.

Федор тепло простился с Майковыми, предложил, шутя:

— А что, Василий Иваныч, может, с нами прогуляешься?

— И-и, Федор Григорьич! Кто знает, где лучше: на своем ли подворье, на чужой ли стороне! Поживу-ка с батюшкой в родном дому, а там бог весть…

Федор откланялся и отошел к обозу, к матушке и братанам своим Алешке и Ивану.

— Прости, матушка. Бог даст, ненадолго. — Он расцеловал ее мокрое от слез лицо. — Ну а вы, братцы, не падайте духом. Ежели кто играть на нашем театре захочет, препятствий не чините, пусть играют. А ты, Иван, Алешке-то помогай, трудно ему одному будет. А мы, может, прокатимся туда и обратно: день наш мраком сокрыт…

Подошел Дашков, вопросительно посмотрел на воеводу.

— С богом! — перекрестил обоз Бобрищев-Пушкин и махнул рукой.

— Тро-ога-ай!..

Заскрипели полозья, зафыркали лошади, забрехали перепуганные собаки. Обоз медленно, будто нехотя, потянулся к заставе.