Глава пятая ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА

Глава пятая

ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА

Кому мы всем этим обязаны? Кто, где, когда впервые привил к нашей жизни новое искусство? Он, незабвенный наш Федор Григорьевич Волков…

М. С. Щепкин. 1850 г.

Петра Федоровича принудили подписать отречение. А еще через несколько дней появился новый манифест:

«В седьмой день после принятия Нашего престола Всероссийского, получили Мы известие, что бывший император Петр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим, впал в прежестокую колику. Чего ради не презирая долгу Нашего христианского и заповеди святой, которою Мы одолжены и к соблюдению жизни ближняго своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предусмотрению средств, из того приключения опасных в здравии его, и скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему Нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего вечера получили Мы другое, что он волею Всевышнего скончался…»

Что же «другое» получила императрица «вчерашнего вечера»? Это «другое» долго хранилось в ее кабинетной шкатулке и представляло собой мятый, в пятнах, листок бумаги, на котором пьяным Алексеем Орловым было выведено: «Матушка милосердная государыня. Как мне изъяснить, описать, что случилось, не поверишь верному своему рабу; но, как перед богом, скажу истину… Матушка — его нет на свете… Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя… Он заспорил за столом с князем Федоровым; не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата…»

«Князь Федоров» — это Федор Барятинский. Кто заспорил и кто кого разнимал, не столь уж и важно, главное — «его уже и не стало».

Не успев снять траур по императрице Елизавете Петровне, Екатерина Алексеевна вновь предалась горю — теперь уже по мужу. Она проливала слезы, искала у всех утешения, просила поддержки в трудные для Отечества дни, казалась сломленной под свалившимся на нее тяжелым бременем невзгод. Наблюдавший за ней в эти дни французский посол Бретейль с содроганием скажет: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее». Не случайно Иван Иванович Шувалов, успевший хорошо узнать Екатерину, постарается не искушать судьбу. В день переворота Екатерина заметила его, когда он среди первых явился присягать ей, и выразила по этому поводу громкое одобрение:

— Иван Иванович! Как я рада, что вы с нами!

Но Екатерина Алексеевна преждевременно выразила свою радость: Иван Иванович оказался осторожнее. Незаметно он отдалился от двора, а вскоре «отъехал на некоторое время в чужие края», где и обретался четырнадцать лет, не показываясь в России — мало ли что!..

Во всяком случае, князь Федор Барятинский получит через два месяца за свою «своевременную» ссору с императором двадцать четыре тысячи рублей, не останутся внакладе и остальные «спорщики»: за место на троне следует щедро платить. Вместе с престолом Екатерина заодно прихватила и родословную покойного мужа: теперь она стала величать себя внучкой великого Петра и племянницей Елизаветы Петровны.

Однако, став самодержицей, Екатерина недолго предавалась тоске по убиенному мужу, ее ждали государственные дела, множество государственных дел, заждавшихся ее, и только ее, решения. И чтобы вершить этими делами, она установила для себя раз и навсегда заведенный распорядок, который старалась никогда не нарушать.

Она вставала в шесть утра, зажигала свечи и разводила камин приготовленными для нее выструганными чурочками. После этого переходила в уборную, где камчадалка Алексеева подавала ей теплую воду для полоскания горла и кусок льда для обтирания лица. Знаменитый кофе с густыми сливками и гренками ей приносили уже в кабинет. Кофе был знаменит тем, что его варили из одного фунта на пять чашек. После императрицы, долив воды в остаток, этот кофе пили камер-лакеи, а за ними переваривали еще и истопники.

Взбодрив себя, Екатерина ставила на рабочий стол рядом с деловыми бумагами табакерку с изображением Петра Великого. И когда после девяти к ней приходил с докладом обер-полицмейстер, она, выслушав, каковы в столице цены на припасы и что о ней говорят в народе, обращала задумчивый взгляд на изображение «своего» деда и вздыхала:

— Я мысленно спрашиваю, что бы он запретил или что бы он стал делать на моем месте?

Дед молчал, и приходилось все решать самой.

В первые же дни после восшествия на престол императрице поступили сотни и сотни писем от крестьян с жалобами на жестокость помещиков, с просьбами не оставить их, сирот, своим высочайшим покровительством. Крестьяне верили в «матушку-заступницу», спасшую Российское государство от «явной опасности». Екатерина решила задачу с жалобами крестьян поистине с царской мудростью.

12 июля, через две недели после восшествия на престол, ею был подписан указ, запрещающий крестьянам, под страхом наказания, подавать императрице жалобы на помещиков. Так, одним росчерком пера она отдала назойливых крестьян в полную власть помещиков, в которых видела свою единственную опору и в настоящем, и в обозримом будущем.

Дел было много, но она никогда не забывала тех, кто побудил ее «к скорейшему принятию престола российского и к спасению таким образом нашего Отечества от угрожавших ему бедствий».

Когда Федор Волков явился к императрице на прием, он был принят незамедлительно.

— Я всегда рада моим друзьям, — сказала императрица, — и приказала впускать вас без доклада в любое время.

— Благодарю вас, ваше величество, — поклонился Федор. — Я не стану понапрасну досаждать вам и отнимать у вас драгоценные часы.

С тех пор как Федор проводил Екатерину Алексеевну в Преображенском мундире в поход на Петергоф, он не встречался с ней. И теперь, вглядываясь в ее лицо с тяжелым подбородком и надменно сжатыми тонкими губами, он узнавал и не узнавал Екатерину. В этой полнеющей женщине появилось нечто такое, что приходит, видимо, вместе с вкушением всей самодержавной власти. Она по-прежнему пыталась быть искренной и могла еще вызвать на искренность, но появившаяся в осанке величественность, отбор в разговоре каждого своего слова, готового лечь на скрижали истории, неуловимое чувство превосходства — все это уже делало ее недосягаемой. Перед Федором стояла императрица.

— Это хорошо, что вы пришли, — Екатерина жестом пригласила Федора сесть. — Я хотела посылать за вами. Но сначала — о ваших делах. Что вас привело ко мне?

— Самая малость, ваше величество, — судьба Российского театра.

Екатерина улыбнулась.

— Я всегда ценила в вас, Федор Григорьевич, прекрасную черту, которую, увы, многие наши подданные растеряли: постоянство — ту же верность. И я об этом всегда помню. — Она устремила немигающий взор куда-то поверх головы Федора и медленно произнесла фразу, ставшую потом знаменитой: — Театр — школа народная, она должна быть непременно под моим надзором, я старший учитель в этой школе, и за нравы народа мой первый ответ богу!

Наступило молчание. Видимо, Екатерина переживала значение этой исторической фразы. Наконец, решив, что здесь ничего не убавить, не прибавить, она позволила себе улыбнуться.

— Что касается выступлений, я укажу графу Сиверсу Карлу Ефимовичу отвести для спектаклей Российского театра среду каждой недели. Мой русский… — Она сделала небольшую паузу и повторила: — Мой русский театр ни в чем не будет испытывать нужды.

— Благодарю вас, ваше величество. Не будет испытывать нужды русский театр, не буду испытывать нужды и я. И, стало быть, не стану более досаждать вам.

— А теперь у меня к вам просьба. — Екатерина прошлась по кабинету. — Через месяц вы отправитесь с русской труппой в Москву на коронационные торжества. Прошу к нашему приезду подготовить театр и спектакли, которые вы сочтете нужными и достойными. Думаю, вы не заставите нас скучать в Москве.

Коронация! Стало быть, Екатерина, не в пример своему покойному супругу, не стала медлить с миропомазанием. Петр Федорович не сумел придать коронации того значения, которое она имела на Руси, и в немалой мере поплатился за легкомыслие.

— Но не это главное. — Императрица задумалась. — Что вы скажете, Федор Григорьевич, о маскараде? По образцу маскарадов деда моего Петра Великого.

Федор в первое мгновение не мог даже охватить мысленным взором то, что задумала императрица. Яркие картины шумных народных гуляний и празднеств, запомнившиеся с детства, померкли, когда он вспомнил то, что слышал о грандиозных маскарадах и карнавалах Петра. О таком спектакле он мог только мечтать. Федор поднялся.

— Ваше величество! Я понял вашу мысль и обещаю вам незабываемое зрелище!

— Я была уверена, что вы поймете меня, — императрица кивком головы поблагодарила Федора. — При устроении же маскарада помните лишь об одном: за нравы народа мой первый ответ богу…

— Ваше величество, маскарад следовало бы провести в дни масленичных гуляний, сблизить его с народными празднествами.

Императрица оценила мысль Федора и спросила только:

— Но достанет ли вам времени для устроения маскарада?

— Вполне, ваше величество. Прикажите только ни в чем не чинить мне препятствий.

— Вы ни в чем не будете нуждаться, Федор Григорьевич.

— Благодарю, ваше величество. Позвольте еще просить вас… — Федор замялся.

— О чем же?

— Следовало бы пригласить к этому господина Сумарокова, ваше величество. Для маскарада нужны будут стихи.

Екатерина поморщилась — у нее на столе лежало «Слово», написанное Сумароковым на восшествие ее на престол, в котором этот неисправимый цареучитель наставлял теперь уж ее, Екатерину, как государством править. Но она была так озабочена будущим маскарадом, что упоминание имени неугомонного поэта не могло испортить ее настроения.

— Ах, Федор Григорьевич, делайте что хотите! — Возбужденная Екатерина прошлась по кабинету, остановилась против Федора. — И еще — последнее, из коего вы увидите, что я умею быть благодарной… Что вы скажете, дорогой Федор Григорьевич, если я предложу вам быть моим кабинет-министром и возложу на вас орден святого Андрея Первозванного?

Федор побледнел. Он даже забыл поблагодарить императрицу за такую высокую честь. Пауза затягивалась. Наконец Федор выдавил из себя:

— Ваше величество, вы хотите отлучить меня от театра?..

Екатерина насупила брови.

— А вы хотите оставить меня, императрицу, вашей должницей?

— Помилуйте, ваше величество! Вы столько сделали для русского театра, а стало быть, и для меня, что мне остается только вечно за вас бога молить! Что ж мне еще-то нужно?

Императрица молчала. Она, как никогда, нуждалась сейчас в верных и нелицеприятных людях, которых в ее новом окружении, увы, было очень и очень мало. Волков был одним из тех, кому она могла полностью довериться. С Орловыми она была связана кровью. Еще были прапорщики, поручики, ротмистры… Кто может поручиться, что при случае они не затеют ссору с ней так, как затеяли с Петром Федоровичем? Жаль, очень жаль. Но она слишком хорошо знала Федора Григорьевича, поэтому отказ его не задел ее самолюбия, а лишь напомнил ей о ее одиночестве.

— Благодарю за искренность, Федор Григорьевич. Бог с вами. Вы, как всегда, не изменяете себе. А я утешусь тем, что буду чувствовать вашу поддержку.

Федор поклонился.

В тот же день императрица повелела нанять для Волкова дом, снабдить его бельем и платьем; кушанья, вина «и все протчие к тому принадлежности» отпускать со двора, когда и сколько прикажет; экипаж подавать, какой ему угодно будет, деньги на собственные нужды выдавать беспрепятственно.

Это освобождало Федора от всего того, что мешало ему заниматься любимым театром. От этого он уже отказаться не мог, даже если б и захотел. Всему есть мера, и он об этом всегда помнил.

Федор вновь и вновь перечитывал запись указа, полученную им из Придворной конторы:

«Е. и. в. изволила указать именным своего и. в. указом придворного российского театра комедиантам к представлению на придворном театре в Москве во время высочайшего присутствия е. и. в. изготовить лучшие комеди и тражеди и ко оным принадлежащие речи твердить заблаговременно, ибо оные комедианты для того взяты быть имеют в Москву и о том соизволила указать российского театра первому актеру Федору Волкову объявить, чтоб он в том приложил свое старание… а не потребно ль будет для тех новых пиес к наличному при театре платью вновь сделать какое платье и что на то чего принадлежит, о том в придворную контору велеть со обстоятельством отрепортовать. Июля 10 дня 1762 года.

Граф К. Сиверс».

Строгие строки записи указа не волновали Федора, он уже знал, что будет готовить и с чем поедет в Москву. Его возбуждали непривычные доселе слова, подписанные «клопом Сиверсом»: «а не потребно ль будет…» Ах, господин Сумароков! Думал ли ты когда, что лютый враг твой, сам Сиверс, предложит Российскому театру свои услуги и, поясно поклонившись, спросит с превеликим участием: «А не угодно ль вам сделать какое платье?» Да-а, поклонилась бы эта пиявица, кабы не матушка-государыня…

В последнее время, размышляя о тех крутых переменах, которые произошли не без его участия, он невольно обращался мыслью к несчастной судьбе покойного императора. Глухим слухам о его насильственной смерти, которые поползли по Петербургу, он отказывался верить как чудовищным и нелепым. Человек, готовый держать первый ответ перед богом за нравы народа, не может быть безнравственным. Но, вспоминая Петра Федоровича, которого часто видел в последнее время, и обстоятельства, сложившиеся после переворота, он не мог не поддаться сомнениям. И, как мог, глушил в себе эти сомнения. Он всегда верил в высокую справедливость и в то, что под покровительством просвещенной государыни она восторжествует. Он был убежден, что встретил человека, который смог проникнуть в душу его. И этим человеком была Екатерина! Ведь и его первый ответ — за нравы народа! А вразумил ли он сограждан своих, чтоб обратили они взор на себя, как мечтал когда-то еще в Ярославле? Внушил ли им мысль о братской любви и человеческой добродетели?

«Театр — школа народная» — как верно сказано! И первый урок в этой школе он должен преподать в Москве!

Теперь он жил одним грандиозным народным спектаклем, где все будут и актерами и смотрельщиками, а сценой — вся Москва! Это будет спектакль, персоны которого, чтобы показать сущность свою, наденут маски и сбросят их лишь тогда, когда очистятся душою и телом от скверны пороков.

Федор так далеко ушел в мыслях своих, что не услышал, как вошел Яков Шумский. Яков постоял за спиною Федора, наблюдая, как у того нервно дергаются руки и шея, спросил с любопытством:

— Кого играешь?

Федор вздрогнул.

— Фу, как напугал!.. Давно тебя жду.

Яков увидел на столе знакомую бумагу.

— Никак не начитаешься?

— Не начитаюсь, Яков Данилыч. — Федор сложил бумагу, сунул в карман камзола и поднялся. — Александру Петровичу покажем.

— Ты что звал меня — к нему идти?

— К нему, Яков. А почему я все один должен?.. К тому ж один идти опасаюсь, — признался Федор, — как бы не надерзили друг другу. Пойдем?

Яков притворно засопел.

— Пойдем, коли уж без Якова пальцем о палец стукнуть не можете. Только уговор, ежели Александр Петрович драться станет, я вам не судья.

— Что уж ты, право, глупости-то болтаешь? — одернул товарища Федор. — Чай, он не извозчик или крючник какой…

— Это мы очень хорошо понимаем, — растянул губы Яков.

День был солнечный, радостный. По обоим берегам Невы сотни каменотесов долбили серые каменные плиты: набережную одевали в гранит. Огромный красавец детина со смолистой курчавой бородкой и кудрями кольцами, видно, купец-подрядчик, сидел на массивном жеребце и наблюдал за каменотесами, картинно подперевшись кулаком в бок. Федор с Яковом невольно залюбовались им.

— Хорош молодец, — сказал Яков.

— Не дурен и жеребец, — улыбнулся Федор. — Хочешь стих?

— Давай!

Федор запрокинул голову и закрыл глаза.

Всадника хвалят: хорош молодец!

Хвалят другие: хорош жеребец!

Полно, не спорьте: и конь и детина,

Оба красивы, да оба скотина.

Яков присел и хлопнул себя по коленам.

— Сейчас сочинил?

— А долго ли?

Видно было, Якову не очень-то хотелось идти к Сумарокову, и он то разглядывал гранитные плиты, то глазел на стаи грачей, кружившихся над соборными крестами. Да и Федор особо не торопился. С тех пор как Александр Петрович ушел из театра, он ни разу не появился ни на одном спектакле, ни разу не пришел и к актерам, которые, кажется, уж ничем его не обидели. Горд был Александр Петрович, да и упрям. Хоть Федор и не чувствовал вины своей за то, что сменил его в театре, — в отставку-то сам напросился! — а все ж горький осадок на душе остался.

Как ни медлили, а все ж подошли к дому бригадира Сумарокова. И ничего не случилось. Хотел, видно, Александр Петрович при встрече изобразить на лице то ли неудовольствие, то ли удивление, но, увидев искреннюю радость в глазах своих молодых друзей, не стал притворяться, засмеялся от души и обнял по-товарищески. Проворчал все ж для виду:

— Забросили старика… Совсем забыли…

А когда узнал, что едет русская труппа в Москву с его репертуаром, не удержался, возгордился:

— А-а, без меня-то ни тпру ни ну! То-то!..

Запись же указа императрицы за подписью Сиверса привела его в младенческий восторг.

— Ах ты, клопик, бедный кофешенок! — забегал он по комнате. — Вот ты нутро-то свое поганое и показал! Конюх вонючий! А вот погоди, не то еще будет… Слышь-ка, Федор Григорьевич, сказывают, будто ты нынче к самой государыне вхож. Так ли?

— Я не досаждаю ей, Александр Петрович…

— Упаси бог! Я вот досадил — и повержен еси… Да я не о том. Не слышал ли случаем, как там с моим «Словом», что государыне преподнес?

— Не слышал, Александр Петрович. Должно, читают…

— Сколь же читать можно? — нервно дернул плечом Сумароков. — А и то — до «Слова» ль ей сейчас… Чаю, про Сумарокова и вовсе при дворе забыли?

— Ан, не забыли, коль вспомнили!

И когда услышал Сумароков, какие торжества в Москве готовятся, какой маскарад затевает Федор Григорьевич, а главное, что сама императрица просит его быть при сем маскараде сочинителем, не выдержал и заплакал.

— Удостоился… Милостивица ты наша, матушка-государыня, вспомнила о рабе своем, не погнушалась… — И не скрывал слез своих счастливых стареющий Александр Петрович.

Принесли чаю, закусить. У Федора тоскливо сжималось сердце, глядя на суетливость, которая никак не шла этому гордому и самолюбивому человеку. Федору было больно это видеть, и, ссылаясь на множество дел, он поторопился раскланяться, заручившись поддержкой сочинителя.

— В самом деле торопиться пора: хорошо на печи пахать, да заворачивать круто, Александр Петрович, — вставил и Шумский. — Это ведь нищему собираться — ночи не хватает, а мы теперь рухлядью обросли, как собака блохами.

— Ну-ну, — не стал задерживать Александр Петрович. Он проводил гостей своих за порог и, стоя на улице в распахнутом камзоле, без парика, долго глядел им вслед, пока спускались они к набережной.

Вспомнил Федор о сенатском экзекуторе Гавриле Романовиче Игнатьеве, который удивлял их, ярославских комедиантов, рассказами о «всешутейшем соборе» Петра Великого и его грандиозных маскарадах. Хорошо было бы сейчас поговорить с экзекутором, да жив ли… И, совсем не надеясь на удачу, решил все ж поискать его. И ведь нашел! Доживал длинный век Игнатьев на Васильевском острове в небольшом собственном домике.

Встретились, будто родственники после долгой разлуки, хотя и знакомства-то был лишь один вечер. Но какой вечер! В этот день Федор открывал свой новый театр, который и решил всю его судьбу. Он ничего не знал о письме Игнатьева князю Трубецкому, но остался благодарен Гавриле Романовичу за добрые слова, за поддержку его начинания, которая нужна была тогда как нельзя кстати.

Гаврила Романович словно и не изменился с той поры. Такой же острый взгляд серых глаз, те же, правда, заметно поредевшие и посветлевшие космы волос. Только когда-то грузное тело его стало еще тяжелее, да резкие черты темного лица разгладились, и оттого приобрело оно доброе выражение покойной старости.

— Как же рад видеть вас, Гаврила Романович, в добром здравии! — искренне обрадовался Федор.

— Слава богу, — перекрестился Игнатьев, — семь императоров и императриц пережил. — Он нежно обнял Федора. — Нашли все ж старика, не забыли… — И не преминул напомнить: — А слова-то мои сбылись, а? Хожу иной раз, смотрю… Не-ет, не уходят петровские-то деяния в забвение!

— Не уходят, Гаврила Романович, — согласился Федор. — И так думаю, пока мы живы, не раз еще возвратимся к ним и памятью и делами.

— Хорошо сказано, — одобрил Игнатьев и, усадив Федора, пошел распорядиться чаем. Возвратился он тотчас же и, сев против Федора, сразу же спросил: — А ведь у вас ко мне нужда, Федор Григорьевич? Только стар я стал и не у дел, какая ж от меня помощь?

— А как раз и нужда моя в памяти вашей. — И Федор, рассказав Игнатьеву о готовящемся маскараде, попросил его вспомнить о маскарадах петровских, которые довелось тому видеть: какие люди ходили в них и во что одеты были, что пели, на чем играли и водили ль с собой зверей, на чем ездили и что возили, чем гордились и что прославляли… — Господи! — перебил себя Федор. — Гаврила Романович, да чем больше вы вспомните, тем больше и нужду мою утолите.

— Давайте, Федор Григорьевич, чай пить. Может, что и вспомним…

Так, за чаем, ушел Гаврила Романович памятью в те далекие петровские годы, и перед Федором вставали красочные картины шумных празднеств…

Вспомнил Игнатьев, как в 1723 году столица праздновала памятную дату рождения русского флота, когда из Москвы в Кронштадт был доставлен ботик Петра Великого, которому салютовали корабли Балтийского флота залпом всех орудий: ведь гребцами на ботике были сам Петр и его адмиралы. А после этого целую неделю потешал горожан маскарад, на котором было до трехсот человек.

Вспомнил, как на следующий год переносили в Петербург мощи Александра Невского. Великолепное празднество должно было напомнить всем о славной победе над шведами в знаменитой Невской битве и о том, что Северная война позволила вернуть России исконно русские земли на побережье Балтики, захваченные шведами. Тогда на праздник к Александро-Невскому монастырю пришло около шести тысяч человек, которых здесь же, на огромном лугу, обносили угощением петровские гренадеры. День и ночь продолжался праздник — палили монастырские пушки, трепетали на ветру цветные бумажные фонарики, ходили по улицам толпы ряженых людей.

Но те маскарады, осенью 1721 года и зимой следующего года, превзошли грандиозностью и великолепием все виденное до того и после.

Петр с нетерпением ждал утверждения Швецией Ништадтского мирного договора и, чтобы не откладывать праздник, объявил о маскараде.

И вот 10 сентября 1721 года ровно в восемь часов утра около тысячи масок собралось по выстрелу из пушки на площади у Троицкой церкви. Петр, одетый в костюм голландского барабанщика, ударил барабанную дробь, маски разом сбросили плащи и оказались в самых причудливых нарядах: арабских, турецких, испанских, шутовских, старых русских, греческих, римских. Около двух часов ходили они кругами по площади на потеху горожанам.

Были здесь и Бахус в тигровой шкуре, увитый виноградными лозами, и два великана, одетые как маленькие дети, которых водили на помочах два крошечных карла, наряженные стариками, и «коллегия» «величайших и развратнейших пьяниц».

Несколько дней подряд на улицах, площадях и на Неве потешал маскарад жителей Петербурга. Между тем пришло наконец известие об утверждении мирного договора, и празднество возобновилось с новой силой. Тысячи ряженых заполнили улицы столицы, а потом и Кронштадта, где флот и береговые батареи салютовали в честь победы. Не прекращалось веселье и с наступлением темноты: вдоль улиц на высоких шестах горели факелы, перед многими домами в бочках жгли смолу.

А когда 22 октября Сенат преподнес Петру I титул императора, толпы людей снова выплеснули на улицы, ударили пушки, грандиозные фейерверки расцветили небо.

Но настоящую затею, поразившую своей грандиозностью и обывателей и иностранцев, Петр показал чуть позже — в конце января 1722 года в Москве. Свыше шестидесяти кораблей, настоящий сухопутный флот, были поставлены на полозья, Петр придал празднику сходство с народным обычаем возить на масленой неделе на санях лодки. Поражал своим видом корабль императора — точная копия недавно спущенного на воду линейного корабля «Фредермакер» с десятью настоящими пушками и множеством деревянных. Сам Петр командовал им в качестве корабельщика. И когда пятнадцать лошадей, которые тянули корабль, шли по ветру, Петр приказывал распустить паруса — и это было незабываемое зрелище.

Гремела музыка, палили пушки, медленно проплывали по Тверской мимо изумленных горожан корабли, направлявшиеся к Триумфальной арке. И вот за шлюпкой с морскими офицерами, лоцманами, прокладывающими путь, прошел и сам великолепный «Фредермакер» с Петром на борту.

…Игнатьев замолчал и прикрыл ладонью глаза, словно боясь вспугнуть возникшее перед ним видение. Он словно въяве видел, как за кораблем государя проехала в вызолоченной барке царица с придворными дамами, одетыми в голландские платья, как провезли в санях, запряженных шестью медведями, шута, зашитого в медвежью шкуру…

— Однако ж забава поучительная, — нарушил молчание Федор.

— У великого государя даже забавы бесплодностью не страдали. Флот же был его гордостью! — Игнатьев вытянул горбоносое лицо к Федору. — А позвольте спросить, дорогой Федор Григорьевич, чем вы намерены гордиться в своем маскараде?

Федор улыбнулся.

— О том и мысли нет, дорогой Гаврила Романович. Нечем пока гордиться. Нам еще самих себя показать надо, чтоб уразуметь лучше.

— И то дело, — одобрил Игнатьев. — Однако в образец все ж петровские маскарады берете?

— В образец возьмем, — подтвердил Федор. — А что ж вы, Гаврила Романович, о песнях-то умолчали, — были песни-то, были глашатаи со словом?

Игнатьев удивленно поднял брови — об этом он как-то не задумывался.

— А ведь и верно, Федор Григорьевич, не было слова, и песен не было — действо было.

— Так вот я так думаю, дорогой Гаврила Романович, что пришло время слову, без которого ни пороки хулить, ни хвалу добродетели воздавать немыслимо.

Теперь Федор ясно представил весь план маскарада: это будет грандиозный спектакль в двух действиях — с осмеянием пороков и с восхвалением добродетелей, спектакль, где слово будет звучать, как с театральной сцены. И украшать этот спектакль будут старинные русские забавы: катальные горы, карусели, качели, лодки на санях… Ему уже виделись лица и маски, он слышал скрип повозок, звуки музыки, неясные еще слова песен и стихов. Все это будоражило и требовало выхода.

Федор стал торопливо прощаться, и Игнатьев не обиделся, улыбнулся только грустно и перекрестил на прощанье.

Федор торопился, в Москве нужно быть хотя бы за месяц до приезда двора, чтобы успеть подготовить театр и сразу же заняться маскарадом. Он уже знал, кто будет помогать ему в оформлении зрелища: живописцы Михаил Соколов и Сергей Горяинов, «портной мастер» Рафаил Гилярди и «машинистный мастер» Бригонций, «архитектор» Жеребцов и театральный архитектор Градици, литейного дела мастер Маро и плотничный мастер Эрих. Там, на месте, следовало еще подыскать переписчиков текстов… Тут, в Петербурге, трудно было представить себе, кто еще потребуется там, в Москве.

Вместе со всеми Федор помогал готовить обоз. Брали с собой все — громоздкие декорации и тяжелые сценические механизмы, платья и бутафорию, музыкальные инструменты и краски, доски и веревки.

И в этой круговерти, в суетливой сутолоке сборов не сразу дошел до Федора смысл той новости, которая взбудоражила всю русскую труппу, и ошеломленные актеры будто только теперь увидели перед собой своего Первого комедианта. Это случилось за неделю до отъезда.

С утра Федор побывал в Придворной конторе и уже там приметил какое-то странное отношение к себе — приказные перед ним заискивали, кланялись без нужды, и улыбки их были многозначительны и непонятны. «Видно, государыня хвоста накрутила Чухонской блохе, вот она и запрыгала», — решил Федор, и от этого ему стало приятно — хорошо, когда ни в чем препону нет!

В театре ж не только суеты не приметил — людей не видно было. Он вбежал на сцену и остолбенел: в зале и на сцене пылали свечи, а вся русская труппа с прислугою и служивыми сидела в партере. Лишь только Федор показался на сцене, все поднялись и стали аплодировать, как после удачного спектакля. Федор ничего не мог понять и напрасно поднимал руки, пытаясь утишить этот непонятный восторг. Но вот на сцену поднялся, пропуская вперед Григория Волкова, Иван Афанасьевич Дмитревский с газетою в руке. Он усадил братьев в кресла, стоявшие уже на середине сцены, отошел чуть в сторону и развернул газету.

— Дорогой Федор Григорьевич! Дорогой Григорий Григорьевич! — Торжественно и как-то чопорно поклонился Иван Афанасьевич в сторону братьев. — Видим мы, что неведомо еще тебе, Федор Григорьевич, кто ты есть, и потому нам вдвойне приятно разъяснить тебе это первыми, — он улыбнулся и развернул газету. — Указ ее императорского величества! — Братья встали. Дмитревский поднял руку с газетою и стал читать, будто мополог из трагедии: «Ее императорское величество нимало не сомневаясь об истинном верных своих подданных при всех бывших прежде обстоятельствах сокровенном к себе усердии, однако ж к тем особливо, которые по ревности для поспешения благополучия народного побудили самым делом ее величества сердце милосердное к скорейшему принятию престола российского к спасению таким образом нашего отечества от угрожавших оному бедствий, на сих днях оказать соизволила особливые знаки своего благоволения и милости… — Дмитревский повернулся к братьям, и голос его нарастал: — Федору и Григорию Волковым в дворяне и обоим семьсот душ». Ура новым российским дворянам!

Братья Волковы поклонились. «Однако ж государыня все-таки не пожелала остаться должницей», — подумал Федор и, дождавшись, когда в партере утихнут, сказал, подыгрывая Дмитревскому:

— Мы с братом не находим слов, чтобы отблагодарить ее императорское величество за столь высокую и незаслуженную нами милость. — Он пробежал взглядом по знакомым ему лицам и увидел в глазах столько нетерпеливого любопытства, что ему стоило большого труда сдержать себя, не улыбнуться. И чтобы хоть в малой мере утолить эту жажду любопытства, он доверительно, как на репетиции, сказал: — Друзья мои! Всем вам ведомо, что театр не только очищает человека от скверны пороков, но и подвигает его на достойные свершения — примером лучших героев трагедийных, исполненных благородства и жаждущих справедливости. Эта милость ее императорского величества свидетельство тому, что театр Российский не плевелами засевает поля свои, но чистым зерном добродетели. И пышные всходы ее теперь очевидны для всех.

Братья еще раз поклонились и в ответ услышали редкие хлопки — не витиеватой речи ждали русские комедианты от Первого актера, хотя и понимали, ничего не мог он сказать больше, чем сказала императрица в указе своем. Все засевали в меру сил своих, да, видно, поле у Волковых удобрено было, не в пример другим, много щедрее.

В конце августа длинный и несуразный обоз Российского театра, сопровождаемый прыгающими и орущими мальчишками, втянулся в Первопрестольную, пересек ее из конца в конец, переехал на левый берег Яузы и остановился у стен Оперного дома близ нового Головинского дворца. Десять лет назад старый дворец, построенный с участием Растрелли, сгорел дотла, и вновь отстраивал его уже архитектор Ухтомский. В этом дворце было сто семьдесят пять комнат.

Федор обошел с Дмитревским комнаты, отведенные актерам, и остался доволен.

— Уповаю на тебя, Иван Афанасьич, — сказал он Дмитревскому. — Сам смотри за порядком, примечай, в чем нужда будет, а я тебе не помощник: у меня, сам знаешь, с маскарадом дел невпроворот. С богом, Ваня, — с тем и оставил товарища своего.

Федор потребовал план Москвы, составленный в 1739 году архитектором Иваном Мичуриным, сел в коляску и велел ехать по будущему маршруту маскарада.

День был ослепительно солнечный, на небе — ни облачка. Но солнце не палило уже своими лучами, а лишь бархатно ласкало мягким убывающим теплом.

За Головинским дворцом раскинулось огромное поле, которое отметил Федор как место репетиций маскарада и начала шествия. От него он и отправился в путь.

Сразу же за Яузой раскинулась Ново-Немецкая слобода. Здесь со времен царя Алексея Михайловича жили иноземцы: англичане, французы, пруссаки, шведы, голландцы, датчане, испанцы — все, кого русский народ называл «немцами», «немыми», не понимающими русского языка. Слева и справа от чистой и ровной дороги стояли, будто игрушечные, деревянные дома в окружении аккуратных садиков. Тут любил бывать у своих друзей-иностранцев юный царевич Петр, живший неподалеку — в Преображенском, на Яузе.

Елоховская, или, как ее называли путешествующие, «Ехаловская» улица закончилась небольшой, но известной всей Москве площадью Разгуляй, где стоял знаменитый кабак, который, по-видимому, и дал название площади. И Федор отметил для себя, что у всех кабаков на пути следования маскарада надобно будет ставить пикеты. За каменным зданием медицинской конторы с аптекой расходились лучами две Басманные улицы — Старая и Новая. Федор велел сворачивать направо, на Новую Басманную, которую при Петре I называли Капитанской слободой: здесь жили офицеры созданных молодым царем солдатских полков. По этой же дороге он ездил от Яузы к Кремлю и обратно.

Вдоль Новой Басманной, по обеим ее сторонам, как и в Немецкой слободе, стояли ладные новые дома с дворами-садами, построенные после недавнего опустошительного пожара. Осталась по правой стороне знаменитая церковь Петра и Павла с шатровой колокольней, построенная на личные средства Петра I и «по данному собственной его величества руки рисунку» для Лефортовского солдатского полка. А чуть дальше, на другой стороне улицы, начались владения тайного советника Александра Борисовича Куракина, прозванного за свое богатство и за наряды «бриллиантовым князем». Здесь князь устроил богадельню на двести человек.

Дорога пошла круто вверх, и Федор подумал, что не худо бы запастись при шествии маскарада песком на случай гололеда. Поднявшись к обширной площади, пересекли ее и въехали на Мясницкую, застроенную каменными и деревянными домами, за которыми виднелись сады и огороды. По соседству стояли дома барона Строганова и князя Куракина, занявшего бывший дом Александра Даниловича Меншикова.

У Лубянской площади, на месте бывшей при Петре I Тайной канцелярии, раскинулся богатый двор переехавшего в Россию грузинского царя Вахтанга Левановича.

Доехав до стен Китай-города, Федор велел сворачивать налево и, минуя Никольские ворота, повернул назад уже по Покровке. И сразу же у Покровских ворот его озадачил небольшой, но своенравный ручей Рачка, через который был перекинут деревянный мостик. Федор пометил в плане это коварное место и, поднимаясь по Покровке, стал с интересом рассматривать дворы вельмож, архитекторов, врачей, аптекарей, мастеров — с садами и видневшимися в глубине домами. Улица понравилась ому своей несуетливой жизнью и бытовой основательностью.

Однако солнце уже начало опускаться, и Федор поторопил возницу по улице, замыкающей шествие, — Старой Басманной. Чистая, широкая, с ровными рядами домов по обеим сторонам, она не задержала его внимания. Выделялся на ней лишь недавно построенный архитектором Ухтомским на средства местных дворян грандиозный храм Николы Мученика.

Кольцо замкнулось, Федор вновь въехал на Разгуляй. Наскоро перекусив, он решил до наступления сумерек успеть еще на Тверскую. Там, у Земляного вала, по проекту Карла Ивановича Бланка, оторванного от только что начатого строительства усадьбы Кусково, сооружалась великолепная декоративная триумфальная арка, поражающая воображение своей объемной пышностью и могучей лепниной. Через центральный пролет ее, как в окошке, видна была вся церковь Василия Кесарийского на Тверской, и оттого сама арка, казалось, уходила с венчающей ее золотой короной в самую высь неба.

Хотя Сумароков и был приглашен сочинителем маскарада, Федор очень опасался, как бы строптивый поэт не подвел его. А здесь нельзя было рисковать. Поэтому он решил заручиться еще и поддержкой Хераскова. С этой мыслью и направился к его дому прямо с Тверской. Велел доложить о себе. Вскоре, опережая своего слугу, на верхней площадке каменной лестницы показался сам хозяин.

— Федор Григорьевич! — Михаил Матвеевич, радушно улыбаясь и широко раскинув руки, спускался навстречу Федору. — Как кстати-то: гости к гостям!

Они обнялись, как старые приятели.

— Так, может, я в другой раз? — остановился Федор в нерешительности. — У меня ведь и дело к вам.

— И о деле потолкуем. Ведь вы не торопитесь? А что до гостей, так они у меня всегда: все-таки я издатель! И потом здесь много ваших друзей.

Херасков распахнул дубовые резные двери, и Федор оказался в просторной гостиной.

— Лизонька, принимай гостя! Федор Григорьевич Волков!

Елизавета Васильевна, жена Хераскова, сама поэтесса и непременный помощник супруга во всех его многотрудных делах, протянула Федору руку и улыбнулась.

— Имя Волкова столь известно, что не нуждается в представлении.

Федор поцеловал руку Елизаветы Васильевны, поблагодарил и не мог не ответить искренней любезностью:

— Дорогая Елизавета Васильевна, мое мнение о вашей поэзии мало что значит, но когда его с восторгом разделил со мной сам Александр Петрович Сумароков, поверьте, я был счастлив.

Здесь и в самом деле оказалось немало старых знакомцев Федора: литераторы Николай Николаевич Матонис и Григорий Васильевич Козицкий, с которыми его познакомил в Петербурге Сумароков, Василий Майков и Антон Лосенко, встретить которого он никак не ожидал.

— Помилуй, Антон, — удивился Федор, — ты же должен быть во Франции!

— Так я оттуда и есть, Федор Григорьевич! — улыбнулся Лосенко. — Вот я и рассказываю товарищам своим о заграничных приключениях. Только мы с Васильем Баженовым да Федором Каржавиным подписали в Парижской миссии присяжный лист императору Петру Федоровичу, как новый-то присяжный лист позвали подписывать в Петербург! А уж оттуда я сюда прибыл. Вот имеете с Федором Степановичем Рокотовым. Знакомься, тоже художник. Приехал писать коронационный портрет ее величества!

Федор приметил, что был Рокотов много моложе его. Приметил и то, что хотя и улыбался молодой человек, но в глазах его стояла какая-то неизбывная грусть.

— И Евграф Петрович Чемесов художник, — представил Лосенко еще одного гостя. — Нас, художников, сегодня здесь много!

— Евграф Петрович великолепный гравер, — добавил Херасков. — Спешите с ним подружиться, Федор Григорьевич, его гравюры нас переживут. А это наш славный поэт и переводчик Иван Семенович Барков. При академии состоит. Его сам Ломоносов уважает. Перевел на русский все Горациевы сатиры, Федровы басни. И Кантемира в России первый собрал и издал он! Иван Семенович, может, не поскупишься, подаришь нашему гостю свой сборничек-то, а?

— С большим удовольствием! Вот, прошу, — он взял с подоконника экземпляр книжицы и подал Федору: это были только что изданные сатиры Кантемира. — Да уж позвольте я вам подпишу. — Барков красиво расписался на титульном листе и вручил книгу Федору.

— Славный подарок! — погладил Федор обложку. — Спасибо.

— Только ты, Федор Григорьич, Сумарокову сей ценный подарок не показывай, — предупредил Майков.

— А что так? — удивился Федор и посмотрел на Баркова.

— Пустое, — отмахнулся Барков. — Обидчив слишком ваш друг Александр Петрович. Спросил он как-то меня, кто, мол, лучший поэт в России. Конечно, думал, я на него укажу. А какой же он лучший, коли я на его трагедии пародии пишу? На лучшее пародий не напишешь — на святое не замахиваются.

— Позвольте, Иван Семенович! — попробовал Федор остановить шутника, но Барков перебил его.

— Нет, уж вы дослушайте! Я сказал ему: «Первый, говорю, поэт в России — Ломоносов, второй — я! Так что Сумароков-то получается — третий!» Фыркнул Александр Петрович, как кот, и с той поры даже кланяться перестал. Обиделся. — Барков пожал плечами, — Кантемира еще десять лет назад и французы и немцы перевели и издали, а у нас в России, видно, все ждали, когда ж появится Иван Барков, чтобы написать Кантемирову биографию да собрать и издать стихи его!

— Успокойся, Иван Семенович. — Херасков усадил Баркова за стол и нежно погладил по плечу. — Охолони, родимый. Всем ведомо, что тебя за то сам Михайло Васильевич Ломоносов поцеловал. — Михаил Матвеевич посмотрел на Федора. — Ну что, Федор Григорьевич, выкладывайте ваше дело, коли не секрет. Думаю, что догадываюсь, о чем речь.

— Догадаться нетрудно, Михаил Матвеевич. — Федор помолчал и посмотрел в сторону Рокотова. — Вот Федор Степанович меня задуматься заставил. Я не знаток живописи и не ведаю, каков он замыслил коронационный портрет. Я же своим маскарадом портрет государыни писать не рискую. Огромен он, и все величие его обозреть мне не дано. Загадочны еще формы его. Будущее их очертит и просветлит. Я же маскарад свой мыслю как зеркало, чтоб всяк мог наглядеться в него вдоволь и устрашиться лика своего — откупщики и казнокрады, злонравные помещики и крючки приказные, мздоимцы и пьяницы, невежды и спесивцы. Это будет торжество Минервы — богини мудрости и покровительницы искусств. Маскарад мыслю как провозвестник царства справедливости.

— Опять наших актеров просить будете, Федор Григорьевич? — усмехнулся Херасков.

— Нет, Михаил Матвеевич, просить не буду — вы мне их сами дадите: мне ведь актеров-то понадобится до тысячи.

— Где ж набрать-то столько?

— Наберем, Михаил Матвеевич. Соберу студентов университетских, гимназистов, школьников, фабричных, канцеляристов, солдат, оркестры полковые… Маскарад-то к масленым гуляньям приурочен, так что охочих комедиантов найдется довольно. Это будет общенародное зрелище: здесь все будут актерами и все смотрельщиками, а сценой вся Москва!

— Ну и спектакль ты задумал, Федор Григорьевич, — покачал головой Майков. — Это сколько же денег понадобится?

— Тысяч пятьдесят.

Херасков задумался.

— Это что же, Федор Григорьевич, петровские маскарады вспомнили? По образу и подобию решили?

— Вспомнил, Михаил Матвеевич. Только Петр с двором победы свои праздновал, в нашем же маскараде сам народ над собой победу праздновать будет — над своими пороками и заблуждениями. Петр искоренял отжившие обычаи старой Руси, чтоб утверждать новую Россию, мы же хотим очистить эту новую Россию от скверны пороков и заглянуть дальше — в будущее царство справедливости. Петровы маскарады бессловесны были, у нас же слово обретет силу действа. Только словом пронять можно… — Федор замолчал вдруг и тихо добавил: — Это мечта моей жизни. Для того, что я замыслил, в стенах театра тесно, душно, сколь бы велик он ни был. Низменные страсти не утишить посулами добродетели, как Волгу не вычерпать ведрами. Хочу, чтоб всяк обернулся глазами внутрь себя и осудил пороки свои чрез горький смех и горькие слезы и тем очистился от скверны. Чтоб каждый явил миру свое истинное человеческое лицо. Только о том мечтаю…

Рокотов внимательно посмотрел на Федора, будто размыслил вслух:

— Вы наметили себе цель, о которой мечтает каждый художник. И даже более того, о чем и мечтать не смеет.

И только теперь все поняли грандиозный замысел Волкова.

— В чем же вам от меня-то помощь? — спросил Херасков.

— Стихи к маскараду нужны, Михаил Матвеевич.

— А что Сумароков? Он в самом деле поклялся, как мы слышали, ничего уж не писать?

— Сумароков хоры напишет, — Федор достал из кармана листки, протянул Хераскову. — Вот мое либретто. Здесь все, о чем я говорил вам сейчас.

Херасков взял листки, пробежал их глазами.

— Что ж, Федор Григорьевич, почту за честь… Однако ведь, чаю, времени-то вы мне с гулькин нос дадите?

— И того меньше, Михаил Матвеевич. Через неделю приезжает государыня, спросить уже с нас может. Да и забот прибавится, спектакли-то никто не отменял.

— Это так, — согласился Херасков. — Деваться нам некуда… Будут стихи, Федор Григорьевич, непременно будут!

— Тогда — с богом!

Тринадцатого сентября при грохоте пушек и колокольном звоне состоялся парадный въезд императрицы в Москву. По настоянию Екатерины в Москву был привезен и сильно приболевший наследник престола Павел Петрович. Как ни возражал против этого воспитатель его Никита Иванович Панин, императрица-мать осталась непреклонной: она не хотела оставлять наследника в Петербурге без своего присмотра и имела на то веские причины.

Из тайно вскрытых писем иностранных дипломатов и из докладов своих соглядатаев она знала, что в столице существуют некие группы лиц, которые скорее хотели бы видеть на российском престоле томящегося в Петропавловском каземате узника Иоанна Антоновича или правнука Петра Великого Павла Петровича, нежели ее. И оттого Екатерина не чувствовала себя спокойной и торопила с коронацией.

Помазание на царствие состоялось двадцать второго сентября. Вспомнил Федор, как «короновали» они с Прокопом Ильичом Елизавету Петровну и как чуть не помяли их тогда на Красной площади. Ныне все было по-иному. Федор сам прошествовал за духовенством в свите вельмож и к Успенскому и к Архангельскому соборам. Только не покоились в Архангельском соборе гробы предков Софьи-Фредерики-Августы Анхальт-Цербстской. Даже бывший муж ее, российский император Петр III, и тот нашел покой в Благовещенской церкви Невского монастыря по соседству с бывшей правительницей Анной Леопольдовной. Так что поклонилась новая российская императрица мощам совершенно чужих ей людей.