Федя Пономарев и Газон

Федя Пономарев и Газон

Еще до школы я подружился с Витькой Бугровым, Он первый мой друг. Летом бегали на речку купаться, грибы и ягоды собирали в лесу, а зимой в санки запрягали по две-три собаки и гоняли лихие упряжки по большеболдинским улицам и ее околицам, заваленным снегом, на смех и диво всей деревне. А когда подросли младшие мои братья, Василий, Виктор и Иван, я подружился с ними. И в школе, во всех классах были дружки — от первого до седьмого. За всякого, бывало, цеплялся. Прилипчивым был парнишкой. Ничего не поделаешь. Таким характером наделили меня Татьяна Матвеевна и Николай Иванович Смолины. Не терпел одиночества. Даже в школу шел обязательно с кем-нибудь вдвоем. Сидел за партой с Виктором. На переменах носился с ним по двору. Уроки готовил с ним.

И на фронте чуть ли не с первого дня обзавелся другом. Федя Пономарев был старше меня на целых четыре года. Воевал с первого дня. Дважды был ранен. Имел звание сержанта. Удостоен правительственной награды. И вообще превосходил меня по всем статьям. Выше ростом. Проворнее. Серьезнее. Улыбался редко. Говорил веско и мало, как генерал. Службу исполнял аккуратно. Начальство уважал, но не подлаживался к нему. К себе и к товарищам относился строго, поблажек не признавал ни под каким видом. Особенно доставалось от Феди мне, грешнику. Командир отделения и начальник заставы не делали мне никаких замечаний, а дружок распекал с утра до вечера: заправочка и выправка у меня, видите ли, разгильдяйские, и двигаюсь я не как солдат-фронтовик, а как сонная муха, автомат держу как грабли, много и без всякой причины смеюсь, а на священную народную войну смотрю несерьезными глазами. Чего только не приписывал мне мой дружок Федя! В какой только бок не шпынял! А я не обижался. Слава богу, хватало ума. Со стороны виднее, какой ты. Наскоки Феди я обычно принимал тихо, улыбаясь. Но ему не нравились и мои улыбки. А что я мог поделать с собой? Не хочу улыбаться, а не могу. Сами губы, против моей воли, растягиваются. Таким улыбчивым уродился. Каюсь. Не к месту и не ко времени улыбался. Тот, кто не знал меня хорошо, всякое мог подумать. И думали.

— Ну, чего ты скалишь зубы, как та легавая? Что тебе смешно? Кто тебя щекочет?

Федя сердился, а я улыбался. Вот так мы и дружили: один угрюмый и сварливый сверх всякой меры, а другой уж очень улыбчивый. Огонь и лед. Ничего, уживались. Никому не были в тягость. Солдаты как солдаты. Не хуже других.

Это все присказка. Теперь начинается сердцевина. Три года, с первого дня войны, у нас, пограничников, не было западной границы. Ее заменял передний край фронта. Проходил он в эти годы далеко от Буга и Сана. На Днепре, на Донце, на Дону, на Кубани, на Тереке, а то даже в горах Кавказа. Тяжелое время. Мы охраняли тылы армии, ловили парашютистов, переброшенных через фронт диверсантов и шпионов. Конвоировали военнопленных до мест погрузки. Сопровождали эшелоны до пересыльных пунктов. И только летом сорок четвертого, после разгрома гитлеровских войск в Белоруссии, Западной Украине и в Прибалтике, Красная Армия очистила нашу землю от пришельцев, вернулась на родные пограничные земли и вплотную подошла к рекам Сан, Западный Буг.

Со дня на день мы ждали приказа о переброске нашего полка особого назначения на государственную границу. Мы были готовы в любое время переключиться на чисто пограничную службу. Наши войска наступали, и военнопленных было видимо-невидимо. Работы у нас было по горло. Мы конвоировали фрицев длиннющими колоннами. Железнодорожники еле успевали подавать нам пустые эшелоны.

В один из таких дней я навсегда распрощался со своим другом Федей Пономаревым. Три года мечтал он вернуться на родную заставу. Три года воевал, чтобы скорее наступил этот час. Нескольких дней не хватило ему до великого праздника.

Дело было так.

Наша застава конвоировала большую колонну пленных, захваченных в последних боях в районе государственной границы. Июльский день был знойным, безветренным, душным. Небо чистым. Опасаясь налета вражеской авиации, мы вели фрицев по глухой проселочной дороге, по опушке старого леса.

С утра, ни разу не останавливаясь, мы прошли километров двадцать и порядком устали. До места погрузки оставалось столько же. Людям надо было дать отдохнуть, испить воды, оправиться. Наш лейтенант, начальник заставы Калинников приказал головным конвоирам свернуть вправо, в лес. Тут, в тени, в прохладе вековой дубравы мы устроили получасовой привал. Отдыхали немцы. Отдыхали и конвоиры. Мы с Федей, как всегда, были рядом. Он сидел под старым дуплистым дубом, автомат, готовый к бою, держал на коленях и наливал воду из фляги в специальную пойлушку. Сам еще не напился, а своей собаке торопился промочить горло. Газон стоял перед ним, высунув язык, тяжело и жарко дыша, и не сводил с хозяина умных, преданных глаз. Пес изнывал от жажды, но не двинулся с места, пока не последовала команда:

— Пей, Газон, пей!

Овчарка пила, а Федя смотрел и радовался.

Пес был крупный, широкогрудый, головастый, чапрачный: черная-пречерная спина, ноги желтоватые, с подпалиной. Работал с Федей чуть ли не с первого дня войны. Ловил парашютистов. Ходил по следу диверсантов.

Зубы у Газона белые, крупные, острые. Пасть огромная. Глаза умные, яростные. Нравилась мне овчарка. Мне всегда хотелось приласкать ее. Знал, что нельзя этого делать, и все-таки потянулся, чтобы погладить. Но едва моя рука прикоснулась к его голове, он зарычал, ощетинился.

— Смотри, какой недотрога! Пора бы, кажется, и привыкнуть. Больше года вместе воюем. Слышишь, Газон? Понимаешь, что я говорю?

Федя, настороженно поглядывая на отдыхающих немцев, сказал:

— Все он слышит, но ничегошеньки не понимает.

— Почему?

— Потому что ты человек, а он собака.

— Но тебя он понимает?

— И меня не понимает.

— Ну да! Еще как понимает. Каждое слово. Каждый жест. Каждый взгляд.

— Ну и темный же ты человек, Сашка. Я уже тебе говорил, что у собаки нет никакой сообразительности, никакого ума. Есть только один условный рефлекс.

Опять этот проклятый рефлекс. Уж который раз Федя пытается растолковать мне, что это такое. Для него это просто, как дважды два, а для меня тайна. И не дурак, кажется, а не могу раскусить. И не только я один виноват в этом. Чересчур строгий, чересчур нетерпеливый у меня инструктор. Не умеет просто, доходчиво рассказать, не обижая ученика, как приручил Газона; как сделал его своим другом и помощником. Хочет, чтобы его понимали сразу, с полуслова. А сам небось до того, как окончил школу следопытов, не знал даже собачьей азбуки и не сразу до всего дошел. Почему мы так скоро забываем, откуда вышли?

Я вздохнул и не поделился с Федей своими мыслями. А ему и не интересно, почему я запечалился, почему замолчал. Свою благородную цель преследует — с наукой о собаке меня знакомит. Солидно, густым басом, кому-то подражая, поучает:

— Условный рефлекс — это основа для каждого дрессировщика, для каждого следопыта. Условный рефлекс, писал академик Павлов, это «временная нервная связь бесчисленных агентов окружающей животное среды, воспринимаемых рецепторами данного животного, с определенными деятельностями организма».

Я покачал головой, усмехнулся.

— Ну и наука! Ты сам, Федя, понимаешь, что говоришь? Переведи на русский язык эти слова.

Обидчивый инструктор на этот раз ничуть не обиделся.

— Пожалуйста, могу сделать такое одолжение. Условные рефлексы являются ответным действием животного на определенные раздражители, приобретаемые в процессе индивидуальной жизни. Они повышают приспособляемость организма собаки к условиям окружающей среды и обеспечивают возможности ее дрессировки. Академик Павлов учит, что некоторые из условных, вновь образованных рефлексов позднее наследственностью превращаются в безусловные.

— А еще попроще можно, Федя?

— Куда проще!.. Каждый дрессировщик и каждый инструктор службы собак является для животного комплексным раздражителем и может вызвать у него ряд условных рефлексов. Вызвать к жизни и закрепить навсегда.

Слушал я слушал его лекцию, глазами хлопал, а потом и засмеялся.

— Ну и буквоед же ты! Что прочитал в книжке, то и шпаришь, не переварив. Да разве так учат?

— А я, брат, давно махнул рукой на тебя. Таких, как ты, не научишь пограничному уму-разуму, только время и силы потеряешь. Хороший ты парень, Саша, но не собачник, не следопыт. Не глазастый, не пытливый. Без стальной пружины в душе. И человек не серьезный. Не злой. Не вдумчивый. Все хиханьки и хаханьки у тебя на уме и на губах. Не видать тебе ни границы, ни заставы как собственных ушей. Туда таких не подпускают и на пушечный выстрел. Так что распрощайся с мечтой, пока не поздно.

Не знаю, не могу определенно сказать, пугал меня чересчур строгий Федя, шутил так или был убежден, что не способен я стать настоящим пограничником. Очень ценным он был следопытом. Можно даже сказать — образцовым. Под землей, в воде, на деревьях, в колодцах находил удиравших фрицев. Шел по невидимому следу со своим Газоном так уверенно, будто видел перед собой отпечатки. Все умел делать. Но никому не мог передать своего опыта, своей хватки. Хотел, да не мог. Чего-то ему не хватало. Я всегда помню его, когда занимаюсь с молодыми следопытами. Боюсь быть таким инструктором и учителем, как он. Избегаю слов, какие приходилось слышать от него. Ну, я, кажется, забежал далеко вперед. Вернусь в прифронтовой лес.

В ту пору, нечего греха таить, я часто рубил с плеча.

Скор был на выводы. Не долго думая, делил людей на хороших и плохих. Середины не было. Признавал не всю радугу, а только три ее цвета: белый, черный, красный. Речь Федора, может быть, и справедливая, просто взбесила меня. Уважал я его, но не мог стерпеть унижения.

— Это еще неизвестно, кто из нас увидит заставу, — сказал я. — Мне только двадцать, а тебе все двадцать пять. Старики границе не нужны. Тебя демобилизуют после войны, а меня пошлют на Западный Буг или Сан. Я буду охранять границу, а ты… ты…

До сих пор не могу простить себе этих слов. Сам не знаю, как они вырвались. Через несколько минут исполнилось мое пророчество. Если бы этого не случилось, я не угрызался бы так сильно.

Сержант смерил меня с ног до головы уничтожающим взглядом.

— Не доверят тебе, молокососу, святого государственного рубежа. Попомнишь!

Я хотел ответить, но он оборвал меня окриком:

— Разговорчики, рядовой Смолин!

Я отошел в сторонку.

Газон тем временем утолил жажду, сидел у ног инструктора, глядел ему в глаза. Федор сполоснул чистой водой из фляги пойлушку, обернул ее белой тряпочкой и спрятал в сумку. И только после этого приложился к фляге. Пил долго, вкусно крякал. Это была последняя его вода.

Военнопленные сидели длинной чередой на опушке леса в тени. Курили. Переобувались. Разговаривали. Жевали хлеб — еще свой, немецкий, выпеченный по ту сторону линии фронта. Конвоиры с автоматами на груди не густой цепочкой стояли под неподвижными сонными деревьями и, кажется, боролись с дремотой. Солнечные лучи пробивались сквозь ветви. Пахло хвоей, сухой травой и особенно земляникой. Сколько сейчас ягод в лесу… Да некому собирать.

— Хальт! Хальт! Хальт!!! — послышался в хвосте колонны истошный крик конвоира.

И почти сейчас же загремела короткая очередь автомата. Потом другого, третьего, четвертого. Лес наполнился громом, дымом, треском.

— Смотри тут, Смолин! — закричал Пономарев и со всех ног, держа поводок в руках, помчался в хвост колонны, вслед за Газоном.

А минуты через две или три в чаще леса взорвалась мина. Убегавший пленный каким-то чудом проскочил ее. Газон тоже не подорвался. А Пономареву начисто отсекло ногу. Он лежал в одном месте, в лощинке, присыпанной хвоей, а нога в кирзовом сапоге с алюминиевой ложкой за голенищем — в другом.

Я стоял на коленях перед тяжело стонущим, беспамятным Федей и рыдал, как мальчишка. Он не слышал и не видел меня. Газон сидел рядом. Уперся лапами в землю, шерсть на холке вздыбил и, подняв голову к небу, выл. Сначала тихо, вполголоса, а потом все сильнее, жалобнее.

Жутко мне стало. Вот тебе и бессознательное животное! Как же назвать собачье горе? Условным рефлексом? Комплексным раздражителем?

— Убрать собаку! — приказал начальник заставы.

Кто-то из конвойных схватил Газона за ошейник, потащил прочь. Он покусал солдата и вернулся к хозяину.

Сидел и выл.

— Не надо его трогать, товарищ лейтенант! — попросил я начальника заставы.

Калинников настаивал: убрать, обязательно убрать!

И он был прав. Не дал бы нам Газон дотронуться до Пономарева.

Солдаты накинули на собаку плащ-палатку, потом кавказскую бурку, навалились гуртом, спеленали и унесли подальше.

После этого случая наш Газон, и без того непокладистый, стал еще злее. Ни с какого бока не подступишься. Ни с мясом, ни с хлебом, ни с сахаром, ни с лаской. Всей заставой пробовали приручить его — никого не подпускал. Рычит. Зубами щелкает. Озверел от горя.

— Отставить! — скомандовал лейтенант Калинников. — Кто-то один должен приручать Газона. Есть добровольцы? Я спрашиваю, кто согласен работать с Газоном? Смельчаки, два шага вперед!

Охотников не нашлось. Все молчат и почему-то на меня смотрят. И лейтенант на меня свой взгляд перевел, чего-то ждет.

— Ну, Смолин, а ты чего молчишь?

— Смолин не хуже и не лучше других, товарищ лейтенант.

Я говорил чистосердечную правду. Я очень боялся Газона, ничуть не верил, что смогу не только подружиться с ним, но даже хоть немного утихомирить его злость.

— Брось прибедняться, Смолин. Давай приручай собаку.

— Не способен, товарищ лейтенант!

— Назначаю тебя инструктором службы собак. Все. Выполняй!

Ничего себе инструктор! Не знает, что такое условный рефлекс и раздражитель. А что мне оставалось делать? Козырнул, повторил приказание и приступил к своим новым обязанностям. Переложил из Фединой сумки в свою алюминиевую пойлушку, легкий бачок с ручкой для кормления, кожаный намордник, цепь, запасной поводок с карабином, порфорс, гребень, щетку, скребницу, черную суконку и несколько пластмассовых баночек с разными мазями. Самую малую часть дела сделал, а за главную не принимаюсь. Тяну. Набираюсь храбрости. Прикидываю, с чего начать. Пока что решил сделать самое необходимое. Ухитрился, изловчился и пристегнул к ошейнику Газона длинный поводок. Удобная это штука для начинающего. Можно, не подвергая себя опасности, держать собаку под контролем, не подходя к ней близко. С этого началась моя новая служба. Я сижу на одном конце пятнадцатиметрового поводка, Газон — на другом. Настороженно смотрим. Не верим друг другу. Как только я поднимаюсь и делаю шаг вперед, Газон вскакивает, ощеривается, рычит. Раньше, когда Федя был в строю, пес был более милостив ко мне. Оглаживать, правда, не позволял, хлеб из рук не брал, но все-таки подпускал вплотную к себе и не скалился, когда я с ним разговаривал. Видно, я и в самом деле не собачник. Заказана мне дорога в пограничные следопыты.

Раз десять пробовал я подступиться к нему со словами: «Хорошо, Газон, хорошо, хорошо», — и всегда он встречал меня как лютого врага. Целый день промучился с ним и ничего не добился. И бачок с мясным овсяным супом даже не понюхал.

Ребята, наблюдавшие за нами, безнадежно качают головами, жалеют меня: «Ну и работенка тебе попалась, Смолин. Кому-то из вас не сдобровать. Или Газон тебя разорвет, или ты его пристрелишь».

Верно, минуту назад я подумал: если Газон бросится на меня, придется уложить его автоматной очередью. Мне стало стыдно. Пусть будет что будет. С голыми руками надо искать дружбы с псом.

Всю ночь он подвывал, Я лежал неподалеку, завернувшись в плащ-палатку, и время от времени, не двигаясь, подавал голос: «Хорошо, Газон, хорошо». Ничего лучшего не мог придумать, Федя часто вот такими словами ласкал и поощрял собаку.

Утром я налил в пойлушку чистой воды и поставил в пяти или шести метрах от Газона. Он враждебно следил за мной, но не зарычал. Может быть, и ближе подпустил бы, но я не стал рисковать. Хорошо уже то, что не бросился на меня. Наверное, пойлушка смягчила его. Ведь он тысячу раз видел ее в руках Феди, Никогда она не раздражала его, только утоляла жажду.

Может быть, это и есть условный рефлекс? Похоже на то.

Я сбегал на нашу походную кухню, принес полный бачок жидкой, разбавленной мясным борщом овсяной каши, поставил рядом с пойлушкой и сказал:

— Ешь, Газон, ешь, браток! Паек что надо — солдатский.

Он сидел, косился то на пищу, то на меня. Облизывался, зевал. Борьба голода с осторожностью и злобой была недолгой. Через минуту он уже хлебал теплое солдатское варево.

Съел он перед вечером и вторую свою порцию. А третью, утром следующего дня, я уже поставил не в пяти мэтрах от собаки, а около него, прямо перед пастью. Ничего, обошлось.

Так и пошло, пошло. Поднося ему бачок, я всегда говорил: «Хорошо, Газон, хорошо» — и он дружелюбно облизывался. Злости и в помине не было. Скоро он стал подпускать меня и без пищи. Скажу ему: «Хорошо, Газон, хорошо» — и смело подхожу. Однажды, перед кормежкой, он позволил погладить себя по голове. Через неделю уже повиновался моей команде: «сидеть», «ко мне». А еще через неделю мы с ним конвоировали военнопленных. В общем, все вошло в колею, как и при Пономареве. Ребята радовались за меня, лейтенант поздравлял с первыми успехами. Один я не спешил праздновать победу. Я хорошо знал, на каком хлипком фундаменте покоятся мои успехи. Никакого своего труда я еще не вложил в Газона. Пользовался вслепую тем, чего добился Федя. Не я, по существу, управлял Газоном, а он мною — туда-сюда, как хотел, вертел.

Прошло несколько месяцев, пока я стал понемногу соображать, что такое служебная собака и как она должна служить человеку. Книги читал. С инструкторами других застав разговаривал, перенимал опыт. У самого Газона ума-разума набирался. Словом, старался на совесть. И только вошел во вкус собачьей дрессировки, только открыл первую тайну условного рефлекса, как в нашу часть пришел приказ высшего командования: срочно найти и послать на западную границу добровольцев следопытов, умеющих работать с розыскными собаками. Почему-то в первую очередь нашли меня. Выделили. Послали по назначению. Но без собаки. Одного. А какой я следопыт без Газона? По совести сказать, я на нем, на его выучке, на его чистом условном рефлексе держался. Своего у меня ничего не было. Какой же я пограничник без пограничного багажа? Выдворят с границы. С такими унылыми мыслями и поехал я на свое новое место службы.