Госпиталь

Госпиталь

Через несколько часов автобус остановился и нас выгрузили в какое-то помещение, объяснив, что мы находимся в эвакогоспитале и после медосмотра, скорее всего завтра, повезут дальше тех, кого не смогут лечить здесь. Меня никто не осматривал, но сестра сказала, что повезут дальше, как только автобусная колонна разгрузит медсанбаты. Очевидно, и у них глазного врача не было.

Я лежал на нарах рядом с каким-то лейтенантом, которого только слышал. Он рассказывал о своем ранении: лейтенант был старшим офицером на батарее, заряжающий одного из минометов не положил на мину допзаряд и она разорвалась вблизи, ранив несколько человек. Обращаясь по очереди к окружающим и подходившим медсестрам, он все время спрашивал дадут ли ему отпуск домой по ранению.

Ближе к вечеру всех раненых вывели и вынесли во двор на «прогулку» часа на два, а в это время сделали санитарную обработку помещения и постелей, после чего долго и резко пахло хлоркой.

Утром пришел замполит и поздравил всех с днем Красной Армии — было 23 февраля, а затем стали кормить, и кому-то пришло в голову налить всем по 100 грамм водки. Взяли все, но не все пили, многие отдали свою порцию желающим и мой сосед-лейтенант значительно превысил свои возможности, кричал, ругал заряжающего, плакал и сквозь слезы отдавал команды на открытие огня. Как говорили сестры, у него была большая потеря крови и пить ему было нельзя. После укола он уснул.

В этом же госпитале встретил (они узнали меня) двух ПТРовцев, подорвавшихся на мине 20 февраля во время преодоления заминированного лесного завала. Один с переломом руки, второй с повреждением шейных позвонков, оба с легкой контузией. Их оставляли в этом госпитале.

На следующее утро нас погрузили в автобусы — 8 лежачих и 8 сидячих мест — и через несколько часов привезли во фронтовой госпиталь в город Торн. Прием здесь был почти царский: пришла врач, разбинтовала, проверила глаза, велела сестре заклеить их тампонами, постричь наголо и хорошо отмыть в ванне. Сестра старалась изо всех сил, оттирая меня жесткой рогожной мочалкой с мылом, сильно и приятно пахнущим керосином, а когда закончила, одела в чистое белье и длинный, из шинельного сукна, халат.

В ожидании палатной сестры я сидел в приемном отделении и слушал разговор трех врачей: двух женщин и мужчины. Последний, очевидно недавно прибывший в госпиталь, рассказывал о своей врачебной деятельности и между прочим заметил, что до войны работал в Ленинграде в судмедэкспертизе и специализировался на определении возраста. Не помню деталей, но уловив момент, я попросил его определить мой возраст, он подошел ко мне, велел раздеться до пояса и, ощупав мой торс, особенно плечи, ключицы и ребра, вдруг заявил:

— Тебе, солдат, пятнадцать — максимум шестнадцать лет.

Опешив, я все же, как мне казалось, нашелся и спросил:

— А что, у нас шестнадцатилетних берут в армию?

— Не знаю таких случаев, но тебе ровно столько, сколько я сказал. Документов я у тебя не требую и если я ошибся, значит ты хорошо сохранился и в старости будешь казаться молодым. Устраивает?

Мне нечего было сказать, я поблагодарил его и он продолжал свой разговор, вернувшись на место. Вспоминая это, я думаю, что если в тот период мой скелет был недоразвит, то как он мог выдержать все то, что пришлось выдержать мне? Обнимая своего шестнадцатилетнего внука Мишу, я невольно ощупываю его мышцы и прикидываю, сколько и чего они смогут выдержать, при этом кажется, что все, о чем пишу, было не со мною.

В палате стояли двухэтажные немецкие кровати и меня положили на верхнюю. Внизу лежали те, кто не мог подняться наверх. Рядом со мной лежал сержант-артиллерист, латыш, говоривший с легким акцентом, очень коммуникабельный и, как мне показалось, сильно обрадовавшийся моему появлению. За время нашего общения он рассказал много интересного из своей военной биографии, а воевал он с 1941 года в сорокапяточной батарее и это ранение было третьим. Когда я выписывался и получал обмундирование, он научил меня иголкой формировать и четырьмя стежками аккуратно пришивать подворотничок к гимнастерке.

На нижней кровати лежал тяжело раненный солдат: у него были здоровая правая рука и левая нога, а все остальное в гипсе, голова и правый глаз — в повязках. По ночам он брал здоровой рукой костыль и, тыкая им в мой матрац, звал к себе. Я спускался, садился рядом и он спрашивал:

— Юра, у тебя дом где, в городе или деревне?

Не зная к чему он клонит, я начинал тихонько, чтобы не будить окружающих, рассказывать о нашем городе, о Днепре и, постепенно увлекаясь, «рисовал» такие картины, которые, возвращая в прошлое, будили во мне труднопереносимую тоску.

А он вдруг перебивал:

— У вас там культурные люди живут. А у нас в деревне, как я только приеду, назовут меня на всю жизнь Васькой-кривым, потому как глаза нет, да и хром я буду на правую ногу, — и надолго замолкал, о чем-то думая.

Я прекращал свой рассказ, а он лежал, глядел мимо меня своим единственным глазом и вдруг взрывался, переходя на оглушительный крик:

— Если кто-нибудь назовет меня кривым, я этим костылем ему оба глаза выбью, — и, продолжая кричать, впадал в истерику, бил костылем по стойкам кровати, будя всех в палате. Прибегала дежурная медсестра, делала ему укол и он, постепенно умолкая, засыпал. Так продолжалось почти каждую ночь.

В первый же день сестра-хозяйка нашей палаты принесла большой конверт и велела документы и все ценное сложить в него и отдать ей на хранение. Я вложил туда красноармейскую книжку, карту и полученные письма, а также письма, написанные впрок. Медальон и кольцо, доставшиеся от Половинкина, обернул платком, повесил на шею и плотно завязал тесемки рубашки.

Тогда же состоялось первое посещение врача. Меня привела к ней та же сестра-хозяйка, оказавшаяся и ее помощницей — Нина Пономарева, молоденькая, хрупкая и ласковая ленинградка. Когда я смог ее рассмотреть, то понял, что если она и не моя ровесница, то может старше не более чем на год. С первых минут нашего знакомства у нас установились доверительные отношения, закончившиеся совершенно неожиданным поворотом в моей военной судьбе.

Врач разбинтовала глаза, оторвала от век присохшие тампоны и велела смотреть на нее. Левый глаз ничего не видел, только свет, можно было только понять, что сейчас день, а не ночь. Правым я разглядел перед собой силуэт женщины в белом халате. Подставив под глаза какое-то корытце, она промыла их, закапала лекарством, опять перевязала и велела лежать без лишних движений целые сутки, пообещав прогноз сделать позже.

На третьем или четвертом приеме врач сказала, что все идет нормально и полноценное зрение сохранится, но надо подлечить. Разговорились с ней и оказалось, что в 1935 году она окончила мединститут в Днепропетровске, вроде бы земляки. Вдруг увидев на моей шее золотую цепочку, попросила показать. Долго с интересом рассматривала и наконец не выдержала:

— Я не знаю, где ты это взял, но думаю, что это не из фамильного наследия. Подари ее мне, я ведь лечу тебя и у тебя есть повод. На фронт поедешь, убить могут, закопают и пропадет, а жив останешься, достанешь себе еще.

Медсестра, стоявшая у меня за спиной, выскочила из кабинета, а я поняв, что со мною говорят как с мародером, отупело молчал, не зная что ответить, наконец, собравшись, забрал медальон и вышел, пообещав подумать.

На лестничной площадке встретил Нину, она увела меня в освободившуюся двухместную офицерскую палату, мы уселись с ней на железных кроватях друг напротив друга и долго молчали.

— Знаешь, я была в блокадном Ленинграде и работала санитаркой в госпитале, этим и спаслась. Мои родители с двумя младшими сестренками уехали и их по дороге разбомбили. Они погибли. Насмотрелась я там такого, что тебе и во сне не увидеть. И теперь вижу много такого, что рассказывать просто нельзя. Страшно. Отдай ты ей эти проклятые цацки, не думаю, что они тебе очень дороги. Все равно отберут и с большими для тебя неприятностями, ты здесь не первый такой, да и врач твоя не самая плохая.

Я начал ей рассказывать о происхождении этих вещей, о Половинкине и, вдруг услыхав себя как бы со стороны, понял неубедительность всей этой истории перед опасностью, о которой она меня предупреждала. Я встал, вышел из палаты, вошел в глазной кабинет и положил на стол перед врачом жегшие мне руку предметы, сказав, что уже подумал и ушел с большим облегчением.

Лечение продолжалось, каждый день утром и вечером чем-то закапывали глаза, после чего я несколько часов лежал с закрытыми глазами, а когда открывал — видел все в желтом или зеленом цвете. Правым я уже вблизи видел и различал все. Врач подбадривала, обещая выписать с хорошим зрением.

Наступил день, когда Нина вручила мне талон на получение обмундирования и сообщила номер команды — 60, отправляемой на следующее утро в 9 часов. Потом отдала мне конверт с документами и разными бумагами среди которых я неожиданно обнаружил нераспечатанное письмо, которое мне передал Борис 21 февраля. Это было первое письмо, полученное не из дома от мамы, а от девочки-соученицы, которую все мальчишки нашего класса тайно любили и уважали за многие и многие человеческие качества и большую, красивую черную косу — Любы Шорник:

Здравствуй, Юра!

Поздравляю тебя и твоих боевых товарищей с уже наступившим Новым, 1945 годом и желаю, чтобы он принес Победу, а вы все, кто там сейчас с тобою, вернулись невредимыми домой.

Вчера узнала у мамы номер полевой почты и вот сегодня пишу тебе свое первое письмо.

Я сейчас учусь в 9 классе. Школы нашей нет и мы занимаемся в доме, рядом со сгоревшим зданием общежития Горного института. Из знакомых вместе со мною учится Виктор Воронин, даже сидит за одним столом, Толя Лючков, ты с ним знаком по Херсону, а остальные все новые из разных школ. Говорят, что когда перейдем в 10 класс, нас преобразуют в подготовительное отделение Горного института. Мне очень этого хочется, хочу непременно быть геологом. А ты, кем бы ты хотел быть? Странно, но пишу совсем не о том, о чем думаю. Вчера нам показывали кино «Два бойца», а в начале кинохронику — наступление нашей армии в Восточной Пруссии. Я почему-то считаю, что ты именно там. Смотрела внимательно, хотела увидеть тебя и наверное просмотрела.

Все солдаты запорошенные снегом, на шапках и даже на бровях снег, но лица веселые и уверенные, а в движениях не чувствуется усталости. Кругом горящие и сожженные дома, а где же вы спите? Вечером опять пойду посмотреть эту хронику, хочу увидеть тебя.

С комсомольским приветом, Люба. 4.01.1945 г.

Вспомнилась довоенная школа, наш 4-Б класс и мальчишка Витька Воронин из соседнего «А», всегда пристававший к девчонкам. В нашем классе была пара близнецов: брат и сестра — Валя и Сережа Гайдовы. Валя рано развивалась, была пышнотелая и Воронин любил ее щипать за мягкие места, а Сергей собирал мальчишек и они с большой охотой «метелили» Витьку. Подумалось, что и сейчас ему неймется, пристроился опять к нашей девочке, в самый раз «отметелить», если бы не было войны.

Это было первое письмо из более сотни полученных мною от Любы за время шестилетней службы, у нас сложились добрые дружеские отношения, которые почему-то не переросли в большее.

Врач внимательно осмотрела последний раз мои глаза, потыкала указкой в таблицу с буквами, дала рекомендации на месяц и сказала, что все восстановится в прежнее состояние, если буду хоть чуточку следовать ее советам, и — до встречи в Днепропетровске.

Обмундировали меня в многократно стиранные ватные шаровары, такую же телогрейку и ботинки с одной обмоткой, которую я разрезал пополам. Вместо вещевого мешка — старая противогазная сумка, а шапка — с наполовину обгоревшим ухом. Если бы на ней не было звездочки, то я вполне мог сойти за воина, бежавшего из фашистского плена, попавшего туда не позже 1941. Одно утешение, что все это прошло хорошую санитарную обработку.

В таком виде я явился в палату, изрядно повеселив коллег и, переночевав, после завтрака отправился на построение.

Команду 60 возглавлял строгий старшина, долго суетившийся перед строем, выравнивая носки и подтягивая ремни, а затем сделавший перекличку. К моему удивлению моя фамилия в списке не значилась и, как только команда, повернула в ворота, я прыгнул на крыльцо нашего отделения, открыл дверь и столкнулся с Ниной Пономаревой:

— Я вчера поздно вечером переписала тебя в команду 15, уедешь ровно через сутки. Команда 60 пойдет в пехоту на 1-й Белорусский к Жукову, там и голову сложить недолго, а ты уже в пехоте был, теперь повоюешь в артиллерии.

Моя кровать была занята вновь прибывшим и дежурная сестра отвела меня на свое место, а утром нас, 15 человек, погрузили в кузов «студебеккера» и мы отправились к месту нового назначения.

Прежде чем закончить этот эпизод, забегу немного вперед. Когда закончилась война, нас 5 или 6 человек послали в Берлин за деньгами и документами для офицеров, отъезжающих в отпуск. Сначала заехали в финансовое управление нашего фронта, потом на юг и попали в Кюстрин, а оттуда на запад до самого Берлина.

Почти на всем протяжении этого пути по обе стороны дороги стояло огромное количество разбитой техники: танков, самоходных установок, орудий, автомашин, а главное, несмотря на то, что после окончания этой битвы прошло почти полмесяца, воздух был густо насыщен сладковатым запахом горелого и разлагающегося человеческого тела. Между всем этим страшным нагромождением копошились похоронные и трофейные команды в масках и противогазах, что придавало всему зловещий вид.

Вернувшись из этой поездки, я получил обратно свое письмо к Нине Пономаревой с отметкой, что фронтовой эвакогоспиталь № 1374 расформирован.