Госпиталь в Вадовицах

Госпиталь в Вадовицах

Большой вадовицкий госпиталь ничем не напоминал опрятной больницы в Станиславове.

Меня привели в длиннейшую сумрачную палату и поставили у койки дожидаться врача.

Через полчаса показался мой сионист с высокой, очень высокой женщиной в белом халате. Во всей ее сильной фигуре было что-то от лошадки, от беклинского кентавра. До меня долетел отрывок фразы капитана:

— Таки выкштальцонный человек (то есть такой образованный).

Пани докторова — я так и не узнал ее настоящей фамилии — внимательно, чуть брезгливо посмотрела на жалкую, прислоненную к стене фигурку.

— То добже, — сказала она, едва заметным кивком головы попрощавшись с моим знакомцем. Кстати сказать, я больше его не видел. Случайно я попал в хорошие руки. Санитар принялся было срывать остающиеся еще кое-где на теле заскорузлые, невыразимо грязные повязки. Докторша отстранила его одним взглядом и принялась отмачивать горячей водой присохшую марлю. Я лишился чувств. Потом меня выкупали, сняли повязки, докторша промывала эфиром ранки и нарывы. Я опять потерял сознание, когда она стала вкладывать тампоны в образовавшиеся фистулы.

Кормили нас по сравнению с лагерным изысканно-обильно, но на скромные человеческие стандарты — очень и очень плоховато. В лагере я вообще медленно гнил и отмирал. Здесь же, придя понемногу в себя, начинал собираться с силами, чувствовал невероятные, истерические приступы голода. Воображение распалялось почти реальными миражами всех известных мне и по опыту и понаслышке яств и питий.

На этот раз выздоровление мое шло крайне медленно. Фурункулез въелся в ослабевший организм и, почти не встречая сопротивления, прорывал гнойные ходы в тканях — от нарыва к нарыву. Особенно плоха была правая нога. Я уже не терял сознания при перевязках и тампонировании и жалел об этом, — столько мучений приносила операция!

Моя докторша пригласила на консилиум врача из соседнего барака. Солидный майор грубо осмотрел меня и высказал предположение, что язвы — сифилитического характера. Докторша упрямо-капризно мотнула остриженной головой.

— ...Який нонсенс!.. — Как сейчас вижу густые, нежные, медного оттенка волосы. Совсем гнедая лошадка. — «Гнедка» называл я ее про себя.

Пан майор подумал еще с минуту.

— Во всяком случае ногу не спасти. Резать надо.

— Подумаю, — недовольно ответила «Гнедка».

Через 5 минут она снова была около меня.

— Пусть пан не волнуется. Не дам резать.

Я устало закрыл глаза.

Хотя я и лежал в военном госпитале, хотя французские благодетели и поставляли горы всяких медикаментов, — во всем ощущалась чрезвычайная скудость. Не хватало йоду, бинтов. Перевязки менялись польским солдатам не чаще двух раз в неделю. О пленных, лежавших в лазарете, и говорить не приходится.

Чем был я для «Гнедки»? — Офицером неприятельской армии, человеком чуждых убеждений, социальным врагом. И все же эта полька, судя по всему, типичная представительница своего класса и своей эпохи, очень часто приходила ко мне, крадучись, поздним вечером, осторожно снимала смрадные бинты, освежала утомленную, наболевшую кожу каким-то перувианским бальзамом и уходила, наложив свежие повязки, такая же далекая, как всегда.

— Яки смутны очи, пан (какие печальные глаза),— вот единственные не относившиеся к делу слова, которые я услышал от нее.

В палате лежали и наши, советские, пленные, и петлюровцы, и галичане, и польские граждане... Мы почти не беседовали друг с другом. Наша сестра — отвратительное и злое создание — требовала, чтобы все говорили по-польски. Она шныряла по палате, как летучая мышь, подслушивала и доносила начальнику госпиталя. Не надо думать, что у меня было привилегированное положение. Наоборот, я щадил мою «Гнедку», никогда не обращался к ней с жалобами и по возможности хранил тайну ночных визитаций. Да и сама докторша никаких послаблений мне не делала. Она понимала, по-видимому, что и в моих интересах соблюсти известные «аппарансы», видимость обычного больничного положения. Малейшая неосторожность, — и нам бы обоим несдобровать.