20-я танковая дивизия

20-я танковая дивизия

Колонна из 10 «студебеккеров» повезла нас на восток Польши и вечером мы прибыли на место. Дивизия стояла в междуречье Вислы и Сана недалеко от городов Тарнобжег и Тарновска Воля в военном городке Демба, сооруженном немцами в огромном густом лесном массиве. Городок состоял сплошь из деревянных сборных щитовых казарм и домиков поменьше, штабных, складских и офицерского жилья. На весь городок было четыре кирпичных сооружения: три двухэтажных дома — штаб дивизии и в противоположном конце — водокачка.

Это был период, когда на весь мир было заявлено, что за рубежом Советским Союзом оставлено всего 49 дивизий и потому 20-я представляла собой конгломерат боевых частей, численностью не меньше корпуса, а может быть и более.

Нас человек 20 направили в 76-й гвардейский тяжелый танкосамоходный полк и, как положено, мы находились в 15-дневном карантине в расположении 2-го батальона. Карантин — это временная изоляция от личного состава части, но отнюдь не отдых. От всех мы отличались тем, что ходили в столовую последними. Затем работали вне контакта со старожилами: пилили дрова, обустраивали склады, сортировали и консервировали боеприпасы, мели территорию. В общей сложности я прослужил в этой части полгода и обзавестись друзьями и прочно войти в солдатскую семью не сумел: неприятные события следовали одно за другим, выбивая из нормального состояния, оставляя в душе подавленность и неотвратимое желание попасть в любое другое место службы.

Все началось с того, что однажды в один из последних дней карантина мы возвращались из столовой к месту работы и гуськом, без строя, шли по опушке леса. Я был последним. Вдруг с другой опушки, а нас разделял плац, на котором строили полк для утреннего развода, капитан с красной повязкой дежурного по полку, указывая рукой на меня, крикнул:

— Сержант, ко мне!

Я повернулся и быстро пошел к нему. Дойдя до середины плаца, я услыхал его команду: «бегом!», но продолжал идти шагом. Подошел, он скомандовал «кругом», я двинулся в обратную сторону. Так повторилось три или четыре раза, а потом он спросил:

— Почему не выполняете команду «бегом»?

— В соответствии со строевым уставом Красной Армии команда «бегом!» является предварительной, а исполнительная — «марш!», но ее не последовало, — глядя ему в глаза, ответил я.

— Если ты хорошо знаешь уставы, то получи 15 суток строгого ареста! — вскипел капитан.

— За хорошее знание уставов на гауптвахту не сажают. А сержанта под строгий арест можно посадить только на 10 суток, — опять продолжал умничать я.

И тут капитан не выдержал и заорал на весь лес:

— Сгниешь на гауптвахте! — и, повернувшись ко мне спиной, крикнул в сторону расположения:

— Дежурного по 2-му батальону, ко мне!

Запыхавшись, подбежал старший техник-лейтенант с повязкой дежурного на рукаве. В тот период командирами и механиками-водителями тяжелых танков и самоходных установок были офицеры. Их в полку было значительно больше, ибо солдат и сержантов до 1923 года рождения включительно уже демобилизовали.

Капитан приказал ему арестовать меня и посадить на гауптвахту. Мы вместе повернулись и пошли по лесу, как я думал, в сторону караульного помещения, где обычно располагают гауптвахты. Боковым зрением я видел, что он разглядывает меня и, придя к какому-то мнению, вдруг спросил:

— А ты был на оккупированной территории?

— Был, — ответил я, еще не предвидя дальнейшего хода его мыслей.

— Это немцы воспитали и научили тебя быть таким недисциплинированным.

— А ты где был, когда я попал в оккупацию?

Во мне уже во всю горел бикфордов шнур…

— Я от Прута отступал до Волги, две винтовки загубил на этом пути…

Договорить я ему не дал, шнур догорел…

— Ты с такой большой мордой бежал, как заяц, бросая винтовки, оставил 70 миллионов людей в оккупации, в том числе и меня, пацаном, а теперь, вместо того, чтобы извиниться, попрекаешь? — уже не говорил, а орал я на весь лес, конечно же, употребляя запас нецензурщины, уже известной мне к тому времени.

Продолжая так же громко объясняться, мы подошли к какой-то землянке, из которой разносился страшный запах сгнившей картошки, покрывавшей пол слоем до колена.

— Лезь в землянку, снимай погоны, ремень и звездочку с пилотки, — приказал старший лейтенант.

— А где записка об аресте? Где гауптвахта, оборудованная в соответствии с уставом караульной службы? Я сажусь и не сдвинусь с места, — продолжал я неистово кричать.

Мой сопровождающий от такой наглости растерялся и, велев его ждать, удалился, очевидно, оформлять мой арест. Я уселся на траву, отойдя от зловонной землянки, и стал размышлять о случившемся, понимая, что ничего хорошего меня не ожидает, а если дежурный распишет куда следует все, что я ему успел сказать, будет совсем плохо. Тут я заметил рядом небольшой домик, очевидно штабной, с раскрытым окном и белой занавеской и подумал, что возможно наш разговор слышал кто-нибудь из большого начальства. Неприятно, но мне уже было все равно, я в душе приготовился ко всему самому худшему.

Из-за дома вышел и направился в мою сторону высокий красивый, слегка седеющий полковник. Я встал, вытянулся смирно и, приложив ладонь к головному убору, открыл рот для объяснений, но он махнул рукой и сказал:

— Не надо. Я все слышал. Идемте со мной.

За домом была курилка, где, вальяжно развалившись, сидели три или четыре полковых писаря. Полковник сказал им что-то, их как ветром сдуло, затем сел, велел сесть мне.

— Ваш разговор с дежурным по батальону я слышал. Наверное, не только я, а весь полк. А сейчас расскажите о себе все, от рождения до сегодняшнего дня. Не спешите, не волнуйтесь, соберитесь. Времени у нас хватит.

Собраться — было самое трудное, что мне предстояло, я отчетливо чувствовал это, преодолевая огромное волнение и не зная с чего начать, о чем умолчать и как. У полковника было очень спокойное и располагающее к откровению лицо и я, наконец, с трудом, взяв себя в руки, рассказал ему все, о чем сейчас пишу, вплоть до приезда в эту дивизию. Замявшись на приписке к возрасту трех лет, подумал, что выгляжу некрасиво, что ждет он полного откровения, и рассказал все, как было.

Полковник слушал, не перебивая, а когда я закончил, он задал три вопроса: сколько мне сейчас лет, почему я не демобилизовался сразу после войны и нравится ли мне служба в армии. На последний я ответил, что нравилась до сегодняшнего дня.

Выслушав меня, полковник задумался, а потом ответил на все сразу:

— Вы человек молодой и еще не знаете, что жизнь на всем ее протяжении состоит из светлых и темных полос. И редко кому удается прожить, не узнав этого. Но сейчас — о другом. Сегодня с вами произошел страшный по возможным последствиям срыв. Вы оскорбили совершенно незаслуженно человека, честно исполнившего свой воинский долг, многократно раненого и совсем не виновного в том, что вы попали в оккупацию. Этому в определенных обстоятельствах может быть дана такая оценка, которая изломает вашу жизнь и исковеркает судьбу. Среди нас, как и везде, есть разные люди, а ваша категоричность может не всем понравиться. Прошу вас, задумайтесь хорошенько над последним. А совет мой считайте не командирским, а отеческим.

Я ушел в карантин, и все продолжалось без изменений, никто ни о чем не спрашивал и не говорил. Через несколько дней карантин кончился, всех направили по подразделениям, и я попал в разведроту.

Явившись в расположение, представ перед капитаном, сидевшим за письменным столом и что-то писавшим, а затем поднявшим голову — я обомлел: это был тот — бывший дежурный по полку.

— Садись, поговорим. Знаешь, кто тебя выручил? Начальник политотдела Николай Васильевич Стоценко. Но он уезжает, политотделы расформировывают, а его отзывают на гражданку, на партийную работу в Краснодар. Так что теперь выручать некому. Будешь делиться своим знанием уставов с нами.

Я сидел, опустив голову, и молчал. За эти дни я продумал предупреждения полковника, представил образно все возможные последствия и решил больше на рожон не лезть.

Но оказалось, что капитан тоже не намерен развивать конфликт, и как бы идя на примирение, спросил:

— С мотоциклами знаком? У нас их полтора десятка, но ни одного водителя, все уехали домой.

В это время вошел высокий стройный старшина и, услышав разговор, вмешался:

— Товарищ капитан, я один на четыре БТРа, давайте его мне, пусть стажируется, ведь я скоро должен демобилизоваться.

Так я стал стажером во взводе БТРов, состоящем из четырех американских «скаускардов» (M3A1 Scout Car), стоявших на колодках в парке боевых машин. Старшина Виктор Климентьев недели две обучал меня всему, кроме вождения, а затем приказали один БТР укомплектовать экипажем, боеприпасами, горючим и направить в штаб дивизии. Из батальона автоматчиков нам выделили двух солдат и, явившись по команде, мы узнали, что будем сопровождать экспедиционную машину штаба дивизии ежедневно в Лигницу и обратно, где было управление Северной группы войск.

Экспедиционная машина — небольшой автобус — в сопровождении двух БТРов каждый день преодолевала более 300 километров в одну сторону. Возили в дивизию почту, газеты и спецкорреспонденцию. Старшим в колонне был начальник экспедиции, старший лейтенант. Мы выезжали из дивизии в 5 утра и возвращались часам к 9 вечера, ночевали в помещении комендантской роты. Дозаправку машин бензином производили в Лигнице. Но БТРы ездили на авиационном, стали возникать трудности и один БТР сняли с конвоя.

Так продолжалось до конца августа. Однажды возвращаясь из Лигницы, где нас дозаправили не полностью, уже проехав Тарнов, Климентьев остановил машину, доложил командиру, что если ехать через Жешув, то может не хватить бензина, и предложил поехать другой дорогой, сократив путь на 40 километров. Он показал эту дорогу на карте и сказал, что когда-то ездил по ней, и она вполне проходима для нашей тяжелой машины. Командиру оставалось две возможности: вернуться в комендатуру в Тарнов и просить дозаправки или согласиться с Климентьевым. Он ругался, ворчал, решал, но вмешался майор, ехавший из отпуска и подсевший к нему в автобус в Лигнице:

— Я думаю, проскочим.

Указывая на карту, он аргументировал:

— Это район дальнего полигона дивизии и мы наверняка кого-нибудь из наших встретим, дальше поедем вместе.

Старший лейтенант с большим нежеланием согласился с майором.

Дело в том, что местность, где стояла дивизия, была районом активных действий АК — Армии Крайовой, или Армии Кровавой, как мы ее называли. Хорошо вооруженные, состоявшие почти полностью из бывших военных довоенной польской армии, руководимые польским эмигрантским правительством из Лондона, они хорошо воевали с немцами, нанося им ощутимые удары. Но после войны, не признав просоветского правительства новой Польши, начали воевать с нами. Дивизия несла ощутимые для мирного времени потери. Часто проводимые широкие войсковые операции против них были, как правило, безрезультатны. Так случилось, что при передислокации дивизии в Опельн мне пришлось последним в колонне из 12 машин покидать расположение военного городка. Выйдя рано утром из помещения штаба, а во время войны в нем располагался эвакогоспиталь, мы перешли дорогу и оказались на кладбище, где в тот период хоронили умерших от ран наших воинов. Посчитали могилы, их оказалось 250. Потом мы начали считать могилы погибших за последние 11 месяцев, т. е. за период пребывания дивизии в этом районе. Их было более 600.

Мне неизвестны причины передислокации дивизии, но могу лишь догадываться, что главной была именно эта. Еще немножко и могли бы натворить непоправимое. В один из осенних дней из нашего полка в Восточную Пруссию направили команду в составе 10 человек для погрузки продуктов в вагоны и отправки их в дивизию. В составе этой команды был старшина Иван Галкин, хорошо мне знакомый еще по 26-й дивизии. Утром на входе в столовую я встретил его уже выходящего оттуда с автоматом в руках. На мой вопрос, почему с оружием, он ответил, что едет на неделю в командировку за продуктами. В 11 часов его уже привезли в медсанбат с простреленной головой и ногами, единственного оставшегося в живых из всей команды. Молодой врач, лечивший его, выходил на воздух покурить, когда Ваня терял сознание, и пересказывал то, что слышал от раненого, которого опрашивал особист. Через полтора часа Иван скончался, и врач сообщил об этом собравшейся у медсанбата большой группе солдат и офицеров.

Все бросились врассыпную, и через 10 минут из парка боевых машин стали выходить танки и самоходки, выстраиваясь на дороге. Командовал какой-то офицер на головной машине. Не думаю, что эта техника могла что-либо сделать с АКовцами, но советско-польские отношения могли бы пострадать надолго, если не навсегда. Спас положение командир мотострелковой бригады Герой Советского Союза полковник Саакян. На своем «виллисе» он уперся в головную машину, вылез и сел под гусеницу тяжелого ИС-2. Результатом его разговора с танкистами стало возвращение машин на место.

И еще один случай. Из части исчезли два сержанта-связиста, ушедшие на проверку линии связи. Их искали целый месяц, но не нашли и объявили перешедшими на сторону бандформирований, со всеми последствиями для их семей. Когда стали готовиться к передислокации, было приказано заготовить по два бревна под каждую гусеницу танка. Договорились с поляками, определили квадрат вырубки и направили туда роту солдат с тягачами. В этом квадрате нашли этих сержантов распятыми на деревьях, с вырезанными на груди звездами, а на плечах — погонами. Похоронили с почестями, но вернули ли семьи, неизвестно.

Кто это сделал, мы так и не узнали. В то время там действовала и УПА. И тех, и других по разные стороны границы называют героями, доказывают право и праведность их действий и целей. Но вырезать у живых звезды на теле… у живых, чудом уцелевших на самой кровавой бойне XX века солдат, могли только люди, потерявшие человеческий облик.

Такова была в то время обстановка в том районе Польши, но мы были вооружены, имели кое-какой опыт и главное — были молоды и уверены, что все самое страшное где-то в стороне.

Свернув с магистральной дороги Краков — Жешув, мы покатили свои машины по второстепенной. Асфальт скоро закончился, начался профилированный грейдер, в низких местах засыпанный гравием. Перед въездом в лес мы заправили ленты в оба пулемета, дослали патроны в ствол, а крупнокалиберный «браунинг» я перекатил к правой дверке, закрепив его наглухо, со стволом, чуть поднятым вверх и вправо от оси движения.

Через час-полтора дорога стала немного идти вниз, и мы поняли, что спускаемся к реке. Карта была у старшего лейтенанта в автобусе, шедшем впереди, но мы знали, что это Вислока, приток Вислы. Скоро показался мост, и я успел отметить, что он совершенно новый, добротно сделанный из толстых еще не потемневших сосновых брусьев. А автобус уже стал подниматься на довольно крутой взгорок на противоположном берегу, двигаясь в десяти метрах впереди нас.

В этот момент раздалась грохочущая очередь крупнокалиберного пулемета, ударившая по автобусу. Я сидел на правом командирском сидении и придерживался за одну из рукояток на затыльнике пулемета. Автобус начал оползать назад; уперся в большой каток нашего передка, а я машинально, двумя пальцам, тыльной их стороной, нажал обе гашетки своего браунинга. Успел только заметить, как полетели ветки подрезанного кустарника и стоящих дальше деревьев. Пулемет, бивший по нам, замолчал. В этот момент в автобусе взорвался бензобак, расположенный впереди под капотом и вверх взметнулось высокое пламя. Климентьев с криком: «сумки!» выскочил из БТРа, бросился к кабине автобуса, указывая нам рукой на его заднюю дверь. Мы бросились к ней, открыли, зная, что там, у передней стенки, лежат две больших брезентовых опечатанных сумки со спецкорреспонденцией. И в этот момент раздалась вторая очередь по БТРу. Я упал на мост и стал отползать, чтобы укрыться за левым передним колесом БТРа, а оба автоматчика прыгнули в воду. Раздался взрыв внутри БТРа — взорвался резервный бак с бензином, располагавшийся под сидением водителя, по мосту потек горящий бензин, а я метнулся под перила и очутился в воде. Когда вынырнул — рядом плюхнулось сидение водителя, очевидно уже побывавшее на большой высоте.

Зажав в правой руке не помню как очутившийся у меня автомат ППС, я плыл к берегу, уже слыша рокот автомобильных моторов, приближавшихся с той стороны, откуда мы приехали. А вода была очень чистая и я, разгребая кувшинки и выходя на берег, увидел сидящего под мостом Климентьева с пистолетом ТТ в руках.

Я показал рукой в сторону автомобильных звуков, но Климентьев предостерегающе поднес палец к губам. Очевидно, он предположил, что это тоже могут быть АКовцы. В стороне, в прибрежных кустах лежали целехонькие наши автоматчики и, увидев меня, замахали руками в сторону машины. Выглянув на дорогу, я увидел остановившийся первый «студебеккер» и прыгающих из него солдат в касках, разворачивающихся в цепь. Из всей дивизии в касках и с довоенными ранцами ходил только батальон автоматчиков нашего полка, за что их называли абиссинцами.

Первыми ко мне подбежали двое с ручным пулеметом и, спросив направление, стали из-за толстой сосны стрелять короткими очередями по кустам, а мы вчетвером бросились к автобусу и потушили вовсю горевшую кабину, выхватили тлеющую полевую сумку с колен убитого старшего лейтенанта. Брезентовые сумки в автобусе начали тлеть, а убитый майор лежал на шинели, расстеленной на тюках с газетами. Водитель выпал из кабины, но ногами зацепился за педали и висел, ноги его сильно обгорели. По характеру ранений все трое погибли мгновенно, наверное, и не поняв, что с ними случилось.

Подоспевшие следом автоматчики потушили мост, и мы побежали к тому месту, откуда бил пулемет, нашли там кучу стреляных гильз от немецкого крупнокалиберного пулемета и следы крови, уходящие по дороге. Подбежавший командир батальона капитан Клименко отогнал нас, чтобы не затоптали следы, и сказал, что уже сообщил по радио о случившемся.

По следам, оставленным пулями из браунинга, было видно, что очередь прошла в полутора метрах от земли, прямо над головами АКовцев, а ручной пулемет наших автоматчиков бил точно в то место, где стоял крупнокалиберный пулемет, и следы крови были явно от его огня.

Примерно через час приехало много начальства в сопровождении броневиков, осмотрели местность, нас с Климентьевым разделили и стали порознь опрашивать. Будучи значительно опытнее меня и, предвидя ситуацию, он успел шепнуть мне, чтобы рассказывал только то, что было, и не высказывал предположений и догадок.

В сопровождении каких-то офицеров нас подвели к автобусу и БТРу, мы рассказали все, что было, осмотрели изрешеченные машины. Меня больше всего удивили дыры в броне БТРа: его стены и особенно задний борт были похожи на дуршлаг. Посчитали гильзы от браунинга, их было около 30. Гильз от немецкого пулемета, из которого стреляли АКовцы, больше 70.

Потом нас привезли и посадили в разные одиночные камеры гарнизонной гауптвахты, и два раза в день ко мне приходил военный дознаватель, как он представился, старший лейтенант. Долго и нудно задавал одни и те же вопросы, записывал ответы, давал прочитать, расписаться и уходил.

На третий день он пришел с капитаном, и я понял, что сейчас что-то решится. Капитан опять опросил быстро по той же схеме и вдруг спросил, не знаю ли я, не объявляли ли нам приказ, строго определяющий маршруты движения. Естественно, что я не знал, и он протянул мне его для ознакомления. Приказом категорически запрещалось съезжать с главных дорог, а близрасположенным воинским частям вменялось их патрулирование на выделенных участках.

В самом конце чернилами дописано «ознакомлен» и стояла дата на сутки ранее дня чрезвычайного происшествия. Я понял, что ему от меня надо и наотрез отказался его подписывать, тем более что уже два дня я давал показания, что никаких предупреждений не было. Офицеры уехали, а через два-три часа нас с Климентъевым выпустили, вернув все изъятое, кроме погон.

По дороге в полк опытный Климентьев наставлял:

— Раз живы остались — значит виновны. Здесь такие законы и от них никуда не денешься. Советую тебе в полку никому ничего не ассказывать. Через лучших друзей еще будут проверять долго. Лучше больше слушай.

Потом мы долго шли молча и наконец он закончил:

— Дознаватель сказал, что АКовцы устроили засаду нашим абиссинцам и ждали их. Представляешь, сколько они набили бы, стреляя по полным грузовикам. Их было восемь машин. Клименко должен был бы построить свой батальон в почетный караул, встречая нас с гауптвахты, а все будет по-другому. Держись, тебе еще служить долго, а я может быть скоро уеду.

В полку нас встретили совсем не как героев: Климентьева направили старшиной роты техобеспечения, а меня — в батальон автоматчиков первым номером ручного пулемета. За время нашего отсутствия старшиной разведроты назначили Алексея Бабкина, нашего школьного старшину из 75-й артбригады, и он предупредил меня, чтобы я не попадался на глаза ротному: тот опять вспомнил наше первое знакомство.

Через несколько дней моего пребывания в батальоне автоматчиков пришел заместитель начальника автослужбы полка старший лейтенант Флегонов и стал отбирать 20 человек рядового состава на ускоренные курсы шоферов. Очередная демобилизация оставила без водителей большое количество машин, и предстоящая передислокация дивизии вызывала большие затруднения. Я, тут же забыв о своих сержантских погонах, записался на курсы, прошел медкомиссию, и мы приступили к занятиям по 12 часов в день. Неделю изучали материальную часть, а затем вождение, сначала по внутренним дорогам, потом на магистрали Тарнобжег — Жешув. Через месяц мы лихо гоняли «студебеккеры», «доджи» и «форды» во всех направлениях, сопровождаемые охраной из батальона автоматчиков. Флегонов, довоенный московский таксист, хорошо знал свое дело, умел научить и через полтора месяца мы получили права военной автоинспекции, которые, как нам объясняли, на гражданке без проблем поменяют на общесоюзные.

Тут же началась передислокация дивизии в Опельн, нынешний Ополе. Колесные машины уходили своим ходом, танки, самоходные орудия и тяжелая техника — по железной дороге. Первый раз я поехал туда в небольшой группе бензовозов, сопровождавших основные колонны дивизии.

Военный городок, доставшийся от немцев, располагался в городе и после всем надоевшего опасного леса, казался царским. Четырехэтажные казармы с небольшими на 6–12 человек комнатами, со встроенными шкафами для оружия и верхней одежды, большие умывальники, душевые и туалеты приводили в восторг особенно тех солдат, которые такого не видели никогда ранее.

Рядом с воротами в городок стоял старинный красивый костел, куда по воскресеньям приходило много нарядно одетых поляков с детьми, и мы с удивлением их рассматривали, иногда даже разговаривали, удивляясь их приветливости. Мы уже привыкли в лесу, если появлялись гражданские лица, оттягивать затвор своих автоматов.

Нас стали понемногу переодевать в добротно пошитое обмундирование. Новые шинели на солдатских плечах сидели красиво и даже элегантно. Кирзовые сапоги заменили кожаными. Стали выдавать деньги: оказалось, что за все месяцы службы в дивизии у меня накопилось 2 тысячи рублей на сберкнижке, и 1 тысячу выдали злотыми. Это был последний год, когда за границей существовали полевые и гвардейские доплаты.

Через неделю я в составе группы из 10–12 машин поехал в Дембу. Мы погрузили оставшееся там имущество штаба дивизии, личное имущество, семьи начальства и большой колонной вернулись в Опельн. Здесь потекли дни рутинной военной службы: утром и до обеда — занятия, во второй половине дня до позднего вечера — обустройство парков машин и танков. Несение караульной службы, а особенно гарнизонной, и патрулирование по улицам города нам заменяли увольнения, которые были категорически запрещены.

И как ни старалось начальство уберечь нас от контактов с местным населением, таковые случались. Мой хороший товарищ Сережа Овчаров где-то познакомился с сапожником-немцем, у которого заказал себе хромовые сапоги, готовясь к демобилизации. У старика сапожника жила внучка, молоденькая красивая немочка 18-летняя Барбара, влюбившаяся в Сережу не меньше, чем он в нее. Родители Барбары погибли во время войны, она жила у дедушки и, как немцы, они должны были быть переселены на территорию Германии, что тогда интенсивно проводилось на новых землях Польши. Не знаю уж как, но они договорились, что она с дедушкой в Германию не поедет, а останется в Польше служанкой у знакомых поляков, дождется Сережиной демобилизации, и вместе уедут в Союз, где и поженятся.

Красиво, но наивно. Однако среди нас в то время было много таких романтиков. Слушая политинформации и радио, мы знали, что советский народ стал на трудовую вахту первой послевоенной Сталинской пятилетки и зажил счастливой жизнью Победителя. Офицеры, возвращающиеся из отпуска, на все вопросы отвечали одним словом — «хорошо» и угощали московскими сигаретами «Дукат». А как можно было думать иначе, если каждое утро на завтрак нам давали тарелку жареной картошки с двумя увесистыми котлетами и кружку сметаны, которую мы употребляли с белыми булочками, покупаемыми в пекарне напротив наших окон. Могли ли мы представить, что где-то живут иначе. И гражданское устройство нам представлялось другим, более достойным народа, победившего в этой страшной войне.

В один из дней Сергея Овчарова послали на машине в городскую комендатуру отвезти какое-то имущество, а на обратном пути он попросил водителя завернуть к Барбаре. Они подъехали к ее дому, когда наши и польские солдаты грузили в машину вещи старика-сапожника, а плачущая девчонка уже сидела в кузове, поддерживаемая провожатыми. Увидев Сергея, она забилась в истерическом плаче, пытаясь вырваться, но ее держали крепкие руки, тут же подхватившие старика, и машина тронулась к вокзалу. Желая хоть как-то утешить подружку, Сергей поехал следом и стал свидетелем последней сцены, когда рыдающую, бьющуюся в крепких солдатских руках Барбару вместе с дедом буквально внесли в вагон, у дверей заняли места охранники, и поезд тронулся.

Вернувшись в расположение, Сережа раздобыл где-то бутылку водки, выпил ее и, устроив небольшой митинг с участием личного состава роты, упал и уснул. Дежуривший по роте старший сержант Абалмасов доложил по команде, и спящего Сергея четверо солдат во главе с ротным командиром принесли в вытрезвительную камеру на гауптвахту, где я, находясь в карауле, стоял на посту.

Камера была создана по всем правилам немецкого военного искусства: площадью 2x2 метра, со встроенным в потолок мощным вентилятором. Бесчувственного Сергея положили на цементный пол, включили вентилятор, заперли дверь снаружи, приказали мне не выпускать его до утра и удалились. Вентилятор гудел, казалось, что воздушный поток поднимет Сергея к потолку, он ежился, скрутившись калачиком и было видно, что если он и останется живым, то здоровым никогда. Наказание было жестоким.

На гауптвахте было шесть одиночных камер, в трех из которых сидели арестованные, ключи от помещения были у меня, мой пост был внутри. Я запер на ключ гауптвахту и быстро сбегав в казарму, принес Сергею шинель и одеяло. О моем приходе стало известно дежурному. Он трижды приходил ко мне, требуя вернуть шинель и одеяло на место. Я просил его умолчать, сделать вид, что ничего не знает, открывал дверь и заводил его в камеру, взывал пожалеть Сергея, которого любила вся рота, но Абалмасов был неумолим и в конце концов пошел в караульное помещение и доложил.

Посадили меня на гауптвахту с большим шумом на 15 суток строгого ареста, в назидание личному составу, но получилось все наоборот: Абалмасову весь полк объявил бойкот, а мне в камеру в те дни, когда не давали еду, вся рота носила различные деликатесы, которых с лихвой хватало, чтобы поделиться с коллегами. Разогнав несколько раз толпу солдат из-под окон гауптвахты, бурно выражавших мне чувства солидарности, начальство решило меня выпустить на седьмые сутки и отправить на погрузку угля и дров на станцию в 30 километрах от города.

А как же Сережа Овчаров? Он был безучастным ко всему и совершенно ни на что не реагировал, вроде бы все происходящее к нему не имело никакого отношения. Очевидно, он тяжело переживал разлуку с Барбарой, к которой питал самые сильные и искренние чувства. Только в середине января 1947 года при нашем расставании уже в Баку он отпустил скупую мужскую слезу.

Так заканчивалось мое полугодовое пребывание в 20-й танковой дивизии — тем же, чем и началось — гауптвахтой. Все это далось мне не просто и не легко. Я долго переживал все происшедшее со мною за это время и только молодость, масса новых впечатлений и встреч помогли надолго, вплоть до настоящего времени, когда захотелось описать те события, если не забыть, то немного отвести в другую плоскость всю остроту и трагизм тех месяцев.

Но до конца 1946-го года еще оставалось полтора месяца, и служба продолжалась. Очень быстро все пришло в норму, мы «совершенствовали свое боевое мастерство», много работали с техникой и, как всегда, два раза в неделю сидели на политзанятиях, слушая рассказы о счастливой жизни советского народа.

В середине ноября демобилизовали солдат и сержантов 1924 г. рождения, которых в полку было не более 5 человек. Их призыв в 42-м пришелся на самые кровавые периоды войны и почти полностью погиб. Это все знали и очень бережно к ним относились, хотя вслух никогда ничего не произносилось. Пришел попрощаться Виктор Климентьев, который к тому времени был заведующим клубом:

— Знаешь, о чем я думал там, на Вислоке, под мостом? Мы, когда всем классом уходили в армию, обещали своей учительнице вернуться и рассказать о войне. Из класса в живых остался я один. И тогда я думал, что уже не придет никто. Видимо, один из нас родился в рубашке. А может оба?

Вскоре после их отъезда в полку началось что-то непонятное: стали сокращать парки машин, выбраковывать танки и другую технику. Из 40 транспортных машин в роте оставили 12. Остальные отремонтировали, заправили и вывели на хоздвор. В один из дней дивизию посетил маршал К. И. Рокоссовский, о встрече с которым я расскажу дальше, в связи с еще одной очень интересной встречей.

В декабре все наконец прояснилось: дивизию сильно сокращали, приводя к нормальным штатам мирного времени. Сформировали команды по 50 человек. В нашу командиром назначили старшину Алексея Бабкина. В один из дней, числа 17–18 декабря, на 100 автомашинах, всего около 1000 человек, мы отправились в Бреслау, нынешний Вроцлав, где сдали машины 77-му автомобильному полку и стали ждать своей очереди отъезда на Родину.

Эти дни ожидания были не праздными: когда подавали платформы, мы грузили автомобили для отправки в Союз, а иногда нас посылали загружать вагоны трофейным барахлом отъезжающих генералов. Однажды переносили тяжеленные добротно сколоченные ящики через две железнодорожные колеи в вагон под командованием генеральской жены, которая, не стесняясь присутствия молоденькой дочки, отдавала команды, сопровождавшиеся отборным матом. Алексей Бабкин шепнул, чтобы бросили ящик углом на рельсы, оттуда вывалилось и вдребезги разбилось красивое старинное пианино. Раздался крик генеральши, сравнимый с воем пикирующего бомбардировщика. Появился генерал, все понял и велел разбить еще один ящик, а бившуюся в истерическом припадке генеральшу, протяжно повторяющую «саксонский фарфор», увели солдаты, прибывшие с генералом.

Бреслау — город-крепость, оборонялся в окружении почти до самого конца войны. Вокзал и несколько кварталов рядом с ним остались целыми, а весь город представлял собой груды битого кирпича. Через 40 лет, проезжая поездом через Вроцлав в Прагу, я вышел на перрон и, узнав, что стоянка 30 минут, прошел несколько сот метров по бывшим руинам. Никаких следов от них не осталось, а вокзал был до мелочей прежним.

В самом конце года настал наш черед, и нам подали длиннющий эшелон, состоящий из хорошо оборудованных вагонов, с новыми нарами, буржуйками, запасом дров и угля. Мы не знали в какой конец нашей огромной страны нас повезут, но были уверены, что ближе к дому, если даже и немножко мимо.